Полная версия
Балтийская сага
– Никто, – буркнул я и пошел вон из сквера.
Странно: будто не этот старикан меня окликнул, а кто-то сверху… Уж не сам ли полководец Румянцев с высоты своего обелиска?..
Я долго шлялся по Васильевскому острову. В голове бродили дикие мысли. Влепить пощечину отцу, крикнув: «Это тебе за предательство!».. Убить поэтессу Семенихину… С криком: «Не хочу с вами жить!» сигануть в Неву…
Когда я пришел домой, мама сидела на диване и разговаривала с Розалией Абрамовной. Я подумал: вот, соседка, врач, пришла успокоить маму. Но, кажется, было как раз наоборот. Мама выглядела обычно – то есть спокойной деловитой женщиной, знающей, как управляться с заботами дня. Словно ее не била истерика три часа назад. А вот у Розалии Абрамовны крупное толстощекое лицо выглядело необычно: черные полоски бровей домиком кверху, глаза мокрые, – никогда я не видел эту сильную, несколько мужеподобную женщину такой – растерянной, что ли…
– Роза, извините, – сказала мама, – мне надо Диму покормить.
– Это вы меня извините, Верочка. – Розалия Абрамовна, вытирая глаза платком, поднялась с заскрипевшего дивана. – Очень, очень жаль, что у вас… Ну, может быть…
– Надеюсь, Роза, – перебила ее мама, встав, – что все у вас наладится. Привет Михал Лазаревичу.
Как ни в чем не бывало она разогрела на кухне обед, принесла на подносе и налила мне гороховый суп с кусочками мяса. И села напротив, подперев ладонью сухую щеку. Как бы издали вгляделась в меня, а потом сказала:
– Тебе надо постричься. – И без всяких подготовительных слов: – Дима, нам теперь придется жить без него.
Я отложил ложку. Не шел мне в горло суп.
– Я делала все, чтоб сохранить семью. Терпела. Просила не держаться этой сволочной новой морали, ну ты знаешь, наверно, – чтобы все было так же просто, как выпить стакан воды…
За окнами вдруг стало быстро темнеть. Дождевые тучи накрыли Васильевский остров, в стекла забарабанил дождь.
– Так вы что же, разведетесь? – спросил я.
– Никакого развода не будет, потому что наш брак не оформлен. Тогда это не было нужно. Теперь другое время, браки регистрируют в загсе. Но мы так и не удосужились… Что-то я не то говорю… – Мама отвернулась к окну. – Какой ливень! А дед ушел утром без зонтика… Погоди, Дима, съешь вот рыбную котлету.
– Не хочу, – сказал я, роясь в своем портфеле. – Оська, черт, утащил Фалеева и Перышкина…
– Что утащил?
– Учебник по физике. Спущусь к нему.
– У Виленских переполох, – сказала мама, звякая тарелками по подносу. – Михал Лазаревичу завернули из издательства рукопись книги.
– Почему?
Я знал, что у профессора Виленского принята к изданию книга об искусстве Древней Греции, большой десятилетний труд, можно сказать – итоговый.
– Узнал, что из Эрмитажа продали двадцать картин. Рембрандта, Рубенса, Боттичелли.
– Кому продали? – недоумевал я.
– Каким-то американским миллионерам. И европейским. Португальцу какому-то.
– Ничего не понимаю. Зачем продавать такие картины?
– Не знаю. Правительству деньги, наверно, нужны. Михал Лазаревич узнал и – ну, отрицательно высказался. На каком-то академическом собрании. На лекции в университете тоже сказал, что нельзя распродавать шедевры искусства. А теперь, накануне учебного года, его вызвали в ректорат и предложили подать заявление об увольнении. По состоянию здоровья.
– Его уволили? Оська мне ничего…
– Близнецам велели молчать. Хорошо хоть, что в Академии художеств пока его не тронули.
– Что значит – пока? Он в академии всю жизнь читает про античное искусство.
– Пока не тронули. Роза Абрамовна так сказала. Она страшно встревожена. Вчера Михал Лазаревичу позвонили из издательства, что расторгают договор. Она прибежала с отцом посоветоваться… можно ли через газету помочь…
Вот как: к отцу пришла. А отца – нет. Мама его прогнала. Как же это… нет и не будет?.. Чертовщина какая-то…
Мама вдруг прижала мою голову к своей щеке.
– Димка, ты прости… прости нас, что так нехорошо, некрасиво… Пойми, пойми, я долго терпела, но уже просто невозможно…
– Понимаю, мам, понимаю. – Я гладил ее по худенькой спине. – А отцу никогда не прощу.
Она отшатнулась, всмотрелась в меня.
– Нет, Дима, так тоже нельзя. Он же отец, он любит тебя, вы должны встречаться и…
– Не прощу, – повторил я упрямо. – Предательство не прощают.
Спустя месяц умер дед – задохнулся на строящемся корабле. Никогда не забуду, как рыдала над его гробом мама. Вселенский плач – кажется, так называется это…
Глава вторая
Вадим Плещеев влюбился
Парголово!
Сквозь режущий глаза морозный ветер, сквозь снежную пыль, взметенную лыжниками, сквозь парок собственных выдохов видит Вадим Плещеев темную полоску леса. Туда уходит лыжня, да не одна, и лавиной скатываются по ним курсанты с горки – черные бушлаты, черные шапки, разгоряченные молодые лица, мелькание палок, чей-то разбойный свист…
Сто раз, а может больше, бегал тут, в Парголове, Вадим на лыжах, но никогда еще не жаждал так, как сегодня, первым прийти к финишу. В училище, конечно, были сильные лыжники, ну а он, Вадим Плещеев, тоже не из слабаков.
– Эй, фигура! – орет он, догоняя коренастого паренька с одной «галочкой» на рукавах бушлата. – Дорогу!
Но тот, конечно, не намерен уступить дорогу. Невежа, салажонок с первого курса. У него, Вадима, корма тоже не обросла еще ракушками, но все-таки он уже второкурсник. Вам понятно? Он уже на втором курсе лучшего в мире военно-морского училища имени Фрунзе.
Ладно. Сойдя с лыжни, Вадим обходит салажонка и начинает подъем на пригорок. Бам-бам, хлопают лыжи по пяткам башмаков. Серое январское небо хмуро нависает над Парголовом, высыпает очередной заряд колкого снега.
Ну! Одолев подъем, Вадим втыкает палки в снег, переводит дыхание, а лес – вот он, совсем уже близко. Спуск! Пригнувшись, мчится Вадим к стене елей, чьи темно-зеленые ветви поникли от налипшего снега. Теперь – ровная лыжня вдоль лесной опушки. Набрать скорость! Вон одинокая сосна впереди – торчит, как дежурный по трассе, – по дороге к ней непременно обогнать еще двоих! Черт знает, зачем ему это нужно… такое напряжение сил, что сердце стучит у горла… как дробь барабана… Обходит одного, ну теперь – следующего…
Но следующего соперника обогнать не удается. Весь в снежной пыли, белобрысый, без шапки, соперник первым проносится мимо одинокой сосны… Вот же работает палками, черт длинноногий… Это Валька Травников с третьего курса…
Последний круг двадцатипятикилометровой гонки. Все оставшиеся силы, весь резерв выложить, – только бы не подвел, не выскочил из груди мотор, работающий на предельных оборотах… А ну, давай, Вадим… нажми, нажми!
Лыжня уходит в перелесок, петляет меж сосен… тут гляди в оба… не врезаться бы на повороте в эти три сосны… три сестрички мохнатые… А пот так и льет из-под шапки на глаза… сбросить бы шапку, да жалко… казенное имущество все же… хрен знает, какие дурацкие мысли лезут в голову на бегу…
Нет, не обогнать Травникова. А это что за пыхтение за спиной? Гляди-ка, первокурсник наддал и обгоняет справа… как смеешь, салажонок лупоглазый?.. Вот я тебя!
Но на подъеме – последнюю горку взять перед финишем – Вадиму не удается обойти салажонка. Выдохся Вадим. Дышит бурно, со свистом. Черт с ними, приду третьим… Третий – это тоже результат…
Спуск к финишу! Лыжи сами несут Вадима вниз по склону. А ну, а ну!.. Травникова не обогнать, далеко ушел, но салажонку сесть на хвост… Нажми, Вадим!..
Эй, осторожно! Вон финиш, там полно народу, но лыжня затерта… снег раскатан, лыжи разъезжаются…
А-а-ах ты!.. Занесло… С разбега, с разгону скользят лыжи в сторону, левая ударяется о сосну… треск!
Вадим падает, но тут же, облепленный снегом, поднимается, снимает с башмаков лыжи – сломанную и целую – и, схватив их и палки под мышку, бежит к финишу.
Главное – пересечь финишную черту! Разве не так?
И он пересекает ее бегом и, тяжко дыша, валится в хрупкий снег на обочине. Слышит: ему хлопают в ладоши. Капитан, училищный руководитель физподготовки, направляется к нему, озабоченно улыбаясь.
С Валентином Травниковым Вадим познакомился год назад, еще когда на первом курсе учился. Он вечером сидел в комнате для самоподготовки, вгрызался в «Краткий курс» – готовился к зачету по основам марксизма-ленинизма. Рядом сидел за столом Паша Лысенков, однокурсник, но, похоже, он уже дремал, подперев щеку кулаком. Паша был «науконеустойчив», его на лекциях клонило в сон. И что интересно, при этом он не переставал писать в тетради. Вадим однажды заглянул в его тетрадку: неужели Паша, задремав, продолжал конспектировать лекцию? Нет, чудес не бывает, Паша не лекцию записывал, а беспрерывно расписывался. Надо же, спал, а рука автоматически двигалась, ставила подпись. Чудо не чудо, конечно, но все же достойно удивления.
Итак, сидели они в комнате самоподготовки, Паша клевал носом, а Вадим как раз добрался до Пражской конференции, и тут вошли несколько курсантов-второкурсников, громко переговариваясь. Двое остановились в проходе между столами.
– Гляди-ка, – заметил один, – у этого салажонка шишка на голове. Вадим вскинул взгляд на сказавшего это черноглазого курсанта с тонкой полоской черных усиков над усмешливым ртом.
– Да, – хохотнул второй, долговязый малый с аккуратным белокурым зачесом. – Как у алжирского бея.
– У алжирского бея, – сухо сказал Вадим, – шишка была не на голове, а под носом.
– Ух ты! – удивился белобрысый. – Грамотный курсант пошел, классику читает.
Шишка, и верно, была у Вадима на голове, над затылком, и довольно большая – как циферблат часов «Павел Буре», доставшихся ему после смерти деда Ивана Теодоровича. Мама, обеспокоенная, таскала Вадима к врачам, но те утверждали, что шишка не опасна, только не надо ее трогать. Обычно она была скрыта шевелюрой, но теперь-то, при поступлении в училище, Вадима постригли. Оська Виленский, как увидел его стриженого, сразу стал дразнить: «Гололобая башка, дай кусочек пирожка!» Он-то, Оська, как скрипичный вундеркинд, поступил в консерваторию. А там не стригли.
Валентин Травников – это он удивился, что «грамотный курсант пошел», – вскоре присмотрелся к Вадиму не по поводу шишки на голосе, а по спортивному вопросу.
В училище волейбол был любимым видом спорта. Вот Травников, игравший в сборной команде училища, однажды посмотрел, как играют первокурсники – класс с классом, – и после матча подошел к Вадиму.
– Как твоя фамилия?
– Плещеев, – сказал Вадим, разгоряченный игрой.
– Ух ты, громкая какая фамилия, – сказал Травников. – У тебя прыжок невысокий, но удар ничего. Подача получается.
– Я стараюсь, – кивнул Вадим. – Если у тебя все, я схожу в душевую.
– Иди, иди, Плещеев. Мочалку не забудь.
Они и потом встречались иногда в коридорах, обменивались подначками, как было принято в училище, но в начале второго семестра Травников сделал Вадиму серьезное предложение.
– Слушай, Плещей бессмертный. Предстоят межучилищные соревнования, а Жорка Горгадзе заболел. Давай-ка мы тебя попробуем как запасного. А?
Войти в волейбольную сборную училища – это, знаете, не кружку компота из сухофруктов выпить. Но для порядку Вадим поломался немного:
– У нас кораблевождение много времени занимает.
– Тренировки начинаются в двадцать ноль-ноль, – сказал Травников.
– Ты флажным семафором сколько знаков в минуту передаешь?
Но Травников и этот вопрос пропустил мимо ушей.
– Значит, если завтра в двадцать ноль-ноль не придешь, то махай флажками и дальше.
Конечно, Вадим в назначенный час пришел в спортзал. У него, и верно, подача была крепкая, мяч пролетал низко над сеткой и «падал стремительным домкратом», как определил Травников, знаток Ильфа и Петрова. Топил Вадим не так чтобы очень, но – принимал «гиблые» мячи и накидывал для топки неплохо. Вскоре он утвердился в списке сборной и стал играть в матчах. Он высоко накидывал мяч Травникову, и тот, прыгучий, как дикий кот, топил с ирокезским выкриком. Если же Вадим подавал ему мяч неудачно, Травников кричал: «Ах ты, япона мать!»
Кстати, о начитанности. Валя Травников обожал Зощенко и Ильфа-Петрова, а кроме этих, и верно, замечательных писателей, читал только морские книги.
– Мне, – говорил он, – «Танкер “Дербент”» интересней, чем «Анна Каренина».
– Да ты что, Валька? – удивился Вадим. – Разве про любовь неинтересно?
– Про несчастную любовь – да, неинтересно. А про счастливую никто не пишет. И давай сменим тему. Ты «Морского волка» Джека Лондона читал?
– Читал.
– Как называлась шхуна Волка Ларсена?
– Кажется, «Призрак».
– Не кажется, а точно. А корабль Грея из «Алых парусов»?
– Ну это все знают. «Секрет».
– Ладно. – Травников подумал несколько секунд, покусывая большой палец. – Ты говорил, что читал Джозефа Конрада. Как назывался пароход в романе «Лорд Джим»? Который потонул с паломниками на борту?
Теперь Вадим задумался. «Вот же черт длинноногий, обязательно ему нужно меня к стенке припереть…»
– Не помню, – сердито сказал он. – Я не обязан помнить потонувшие пароходы.
– Ты же в моряки записался, значит, должен помнить. – В светло-зеленых глазах Травникова плескалось насмешливое выражение. – А какой корабль привез Миклухо-Маклая на Новую Гвинею и какой оттуда вывез – хоть это ты знаешь?
– Привез корвет «Витязь», а вывез клипер «Изумруд».
– Ладно. Ну иди, учись кораблевождению. Пока.
Легкой походкой Травников направился к выходу из спортзала.
– Валя! – окликнул Вадим. – Так как назывался потонувший пароход у Конрада?
– «Патна»! – крикнул Травников и скрылся за дверью.
Однажды Вадим спросил, откуда он родом, из приморского города, наверное?
– Нет, – сказал Травников, – я сухопутный человек. Из Губахи. Ты, конечно, знаешь, где находится этот населенный пункт. Не знаешь? – притворно удивился он. – А я-то думал, ты в географии разбираешься.
– Ах да, вспомнил: Губаха – столица княжества Лихтенштейн.
– Во, правильно! – Травников усмехнулся. – Там князя так и зовут: Губаха-парень.
По обыкновению, они потравили немного, а потом Травников все же, коротко, в отрывистой манере, рассказал о себе.
– Я родился в Губахе, городке в Пермской губернии, – там жил мамин отец, лесопромышленник – бывший, конечно, – папа у него работал на сплаве – сила неимоверная, бревна ворочал, – влюбился в дочку лесопромышленника, а она в него, – раньше умели любить – не то что твоя Анна Каренина…
– Она тоже умела, – заметил Вадим.
– Поженились, и две дочки у них родились – было бы больше, но тут мировая война – папа воевал на турецком фронте – тяжело ранен при взятии Эрзерума – выжил – гражданская началась – пошел в Красную армию – под Астраханью опять ранило – вернулся в Губаху – апрель девятнадцатого – как раз Колчака погнали за Каму – в Губахе черт ногу сломит – папа с недолеченной раной пошел дальше воевать – тут и я вскоре появился – с твоего разрешения…
– У меня, – сказал Вадим, – нет никаких возражений. А почему ты, сухопутный шпак, вдруг пошел в моряки?
– Ты, конечно, знаешь, что Губаха стоит на реке Косьва? – Травников с отрывистой речи перешел на обычный язык. – По Косьве все лето бревна плыли. Молевой сплав, понятно? Мы, пацаны губахинские, ныряли под плывущие бревна. Такая была игра. Я однажды нырнул, а выплыть – не могу. Сплошные бревна над головой. Задыхаюсь уже, нечем же дышать. Ногти рву о бревна снизу…
Травников умолк, вытащил пачку «Беломора», закурил.
– А дальше? – спросил Вадим, тоже закурив.
– Раздвинул бревна. В последнюю секунду. Такое страшное усилие пришлось… В общем, всплыл. – Травников помолчал, а потом, усмехнувшись, закончил: – И решил: раз вода меня не берет, значит, пойду в моряки.
Можно было подумать, что он, с его склонностью к морской травле, сочинил историю с плывущими над головой бревнами, но Вадим видел, или, скорее, чувствовал, что Валя не врет. Были, были эти бревна на реке Косьве.
А в тридцать втором году отца Травникова, воевавшего в туркестанских песках с басмачами и дослужившегося там до высоких чинов, отозвали в Москву на крупную работу в профсоюзах. В Москве и протекала дальнейшая молодая жизнь Вали Травникова. Он в отца пошел: и ростом вымахал, и силушка такая же в нем взыгрывала, и убежденностью в правильном ходе государственной жизни был он схож с отцом. Вот только чертами лица не в папу пошел, с его башкирской внешностью, а в маму, златокудрую купеческую дочку, – та же прозрачная зелень проросла в его глазах, что и у нее.
Сестры устраивали свою жизнь по технической части: старшая училась в Бауманском институте (и замуж там пошла за доцента в области сопротивления материалов), а младшая вовсе даже поступила в МАИ. «Надо бы и тебе, Валентин, по авиации пойти, – говорил папа Ефим Травников. – Гляди, какие перелеты. Стране самолеты нужны». «Да, да, – кивала мама Анастасия Леонтьевна, – определиться надо, Валечка, в десятом классе уже, а ты все бегаешь-прыгаешь».
Валя, и верно, очень спортом увлекался, но на первом-то месте было у него морское дело, питаемое чтением книг о море, греблей по Москве-реке и интересом к звездному небу в планетарии. К окончанию десятилетки он уже вполне определился – и поехал в Ленинград поступать в военно-морское училище имени Фрунзе.
31 декабря курсант Вадим Плещеев получил увольнение до 9 часов утра 1 января 1941 года. Это была удача! Учитывалось, конечно, что Вадим ленинградец и что курсант он – по учебной части и по дисциплине – исправный.
Часу в восьмом вечера, быстро пробежав короткий путь с 8-й линии Васильевского острова, где находилось училище, до 4-й, Вадим взлетел на третий этаж родного дома.
– Димка! – Вера Ивановна повисла у него на шее. – Какая приятная неожиданность! У тебя увольнение до утра?
– Ага. Дай-ка сниму мокрую шинель. Ну как ты, мам?
Он, улыбаясь, всмотрелся в Веру Ивановну. Уже, конечно, не девичья тонкая фигурка, все же под сорок лет, не шутка. Черные волосы, гладко обтекающие голову, тронуты сединой, а челочка, закрывающая лоб, совсем поседела. Но глаза – по-прежнему сумасшедшей голубизны.
– Димка, ты голодный?
– Нет, только что поужинал.
– Вас хорошо кормят? Вот, съешь яблоко. Ты хочешь переодеться? Не надо, тебе идет морская форма. – Вера Ивановна прямо-таки излучала радость, редкую в ее нынешней одинокой жизни. – Мальвина принесет торт, я-то не мастерица печь, а она умеет. И Елизавета придет, тоже принесет что-то. А у меня вино хорошее, кагор, и салат приготовлю, вот и встретим Новый год как полагается. И ты с нами, тремя старыми бабами, да, сыночек?
– Я с вами посижу, конечно, – сказал Вадим, хрустя яблоком. – Но вообще-то у Виленских встречу. У Оськи и Райки, ты же знаешь, тридцать первого день рождения.
– Да, да, помню. Я сегодня с Розалией говорила, поздравила. У нее после смерти Михал Лазаревича один свет в окошке – Ося. Кажется, он станет большим музыкантом.
– Может, и станет. Если струны не порвет.
– С чего это он порвет? – удивилась Вера Ивановна.
– Слишком сильно бьет смычком.
– Глупости какие… Дима, знаешь, отец сегодня звонил. Поздравил с Новым годом и спрашивает: а как там наш гардемарин? Ты бы позвонил отцу хоть разочек.
– Мне не о чем с ним говорить.
– Ох, Дима… упрямый, непреклонный… У него новая книга вышла. Вернее, старая – «Люди Арктики», которая застряла три года назад. Из-за того, что он вывел героем этого, ну, главного полярника, которого посадили…
– Самойлóвича.
– Да, верно. Отец говорит, ему пришлось всю книгу перелопатить.
– Я рад за него, – сухо сказал Вадим. – А вот что бы Оське подарить? И Райке?
Он, конечно, знал, что отец поддерживает отношения, звонит маме и, кажется, помогает материально (хотя мать об этом никогда не говорила). Знал, что, недолго прожив с поэтессой Семенихиной, отец женился на сотруднице, журналистке Галине Вартанян, и что у них родилась дочка Люся. Нет, Вадим не укорял мать в том, что она окончательно не оборвала отношения с отцом. Пусть общаются, но – без его, Вадима, участия. Он вышвырнул этого человека из своей жизни. Предательство не может быть прощено.
Но, по правде, каждый раз, как мать передает от него приветы или просто рассказывает о нем, об его книгах, Вадиму бывает не по себе. Горечь подступает к горлу, и всплывают сами собой воспоминания, непрошеные, ненужные…
– У меня неначатый флакон одеколона, возьми и подари Раечке.
– Спасибо, мама!
А Оське что подарить?
А вот что: треуголку Ньясы. Оська с ума сойдет от радости, он ведь давно положил на нее глаз. Вадим полистал альбом с марками. Вот африканские листы, вот зеленая треуголка Ньясы. Жираф, вытянув шею, лакомится ветками пальмы. Рядом еще одна треуголка, с портретом Васко да Гамы. Ну уж дудки, да Гаму он не отдаст. Жирафа тоже, конечно, жалко, такая красивая марка, украшение коллекции… Ладно, прощай, жираф.
Да, но одной марки для подарка маловато. Может, отдать еще эту – Либерию, на ней тоже пальмы. Или вот эти три – Французская Западная Африка, Дагомея – негр, забирающийся на кокосовую пальму. Что ж, хороший подарок, – любой филателист облизнется.
Вадим положил марки в коробочку из-под каких-то пилюль и завернул в газету, – получился довольно объемистый пакет, намекающий на крупный подарок. Затем уселся за старинный письменный стол покойного деда, закурил и принялся сочинять стихотворное послание, придерживаясь излюбленного размера – гекзаметра.
Веселая хорошая работа увлекла его. Не сразу он услышал голоса в соседней комнате. Вера Ивановна заглянула в кабинет:
– Ой, как ты накурил, Димка! Уже гости пришли. Выходи. Будем провожать старый год.
Гости были скорее гостьями: Мальвина, мамина многолетняя сотрудница по библиотеке, с библейски красивым лицом и плосковатой фигурой, хроменькая после перенесенного в детстве полиомиелита, и Елизавета Юрьевна. Эта маленькая ростом миловидная блондинка около года назад появилась в квартире – обменяла свою комнату на Охте на комнату между кухней и Покатиловыми.
«Никогда бы с Охты не ушла, – рассказывала она, – если б на работу ездить не приходилось так далеко». Работала Елизавета в больнице операционной медсестрой и от специфики этой работы, а может, от природы характер имела решительный. «Которые хамят, я таких не люблю, – говорила она. – Чего вы тут Покатиловым поддакиваете?» Она-то не поддакивала. Клавдию Поликарповну, грубиянку крикливую, осадила резкими словами и, между прочим, потребовала, чтобы та в кухне освободила место для ее, Елизаветы, столика. А Покатилову, когда он, пьяный, обматерил ее, что в уборной долго сидит, Елизавета такое наговорила, что тот, заметно трезвея, молча прошагал в свою комнату и сильно хлопнул дверью.
– А-а, моряк красивый сам собою, – заулыбалась Елизавета Вадиму. – Поработай вот, открой консервы.
Она тут была главнокомандующим. Маленькая, коротко стриженная, в желто-полосатом платье с широким белым воротником, Елизавета руководила подготовкой к пиршеству. Вадим взял консервный нож, вспорол две банки «чатки» – тихоокеанского краба, недавно появившегося в продаже.
– Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы, – процитировал он известную рекламу.
– Молодец, – сказала Елизавета. – Теперь лук порежь. А то Мальвина все глаза выплакала.
– Ой, он такой едучий… – Мальвина промокнула глаза платочком. – Верочка, а лопатка для торта у тебя есть? Ну да, я помню, имелась лопаточка… Какой у нас стол хороший… Не хуже, чем в «Большом вальсе». Помните? У Штрауса, когда к нему пришел этот… издатель нот…
Стол, и верно, получился что надо. Среди блюд с салатами высились бутылка кагора и графин с зеленоватой настойкой, сделанной умелой женщиной Елизаветой Юрьевной.
Она же и провозгласила первый тост:
– Уходящий сороковой начался плохо, война шла рядом с нами, в Питере все больницы забиты ранеными с линии Маннергейма, сколько побило людей – ужасное дело. А кончается год хорошо. Войны нет. Там где-то идет, в Европе, а у нас тихо. Вот и выпьем, чтобы наступающий год был такой же тихий. Чтоб люди спокойно жили, так?
Кто ж за это не выпьет – за спокойную жизнь. Даже Вера Ивановна, непьющая, осушила бокал кагора. Ее бледные щеки порозовели. Она Вадиму положила горку салата на тарелку: «Ешь, Димка, ешь, ты такой худой…» И ввязалась в спор с Мальвиной, тоже очень оживленной от выпитого вина.
– …Конечно, красивая она, Милица Корьюс, – говорила Мальвина, щуря свои миндалевидные глаза, – но все равно самая прекрасная – Франческа Гааль! Вспомните, девочки, – «Петер»!
– Ну и что? – спорила Вера Ивановна. – Только и есть у твоей Франчески, что приятная мордашка.
Вадим поедал салат, крабов тоже не забывал. В голове у него слегка шумело от крепкой настойки, и острый ее дух держался в ноздрях. «Большой вальс»! Ну еще бы, как прошлым летом прокрутили его в Питере, так все и обалдели. Такая картина! Вроде бы там революция 1848-го года происходит, – но разве это революция? Катят они, Штраус и Карла Доннер, в коляске по Венскому лесу и на ходу сочиняют вальс… такая красота… почтовая карета им трубит музыкальную фразу… и топот лошадиных копыт… Не революция у них, а сплошной нэп.