
Полная версия
Свет мой. Том 3
И никто больше не вспоминал о его сюрпризе с исчезновением.
Думается, что и без побега все бы ладно обошлось. Но тогда ему было не до раздумий…
VII
Антон поверил своему сердцу? Ну, наверное.
Все тогда совпало несомненно. Все имело, верно, смысл для Антона, пятнадцатилетнего подростка, служившего опять в штабном отделе.
Здесь, западнее Белостока (пока еще шли бои под Варшавой), Управление полевых госпиталей вместе с ними, подопечными, устроились в бывшем польском военном городке, красно-кирпичные здания которого тонули – по обеим сторонам шоссе – среда живописной россыпи деревьев, уже понявших пожелтелый лист. Антон желанно, с мальчишеской готовностью, вращался в столь разноликом обществе военных взрослых людей, живших своей особенной жизнью. А любимое осеннее великолепие в природе находило в его душе близкий отзвук. Оттого еще, наверное, наступившие дни новых хлопот, действий и впечатлений заряжали его, несмотря ни на что, какой-то необъяснимой энергией и верой во что-то необыкновенное.
Да однажды и послышалось ему, просто так послышалось, будто кто-то позвал его с привычностью (по старшинству) в смежную большую комнату. Но когда он вшагнул сюда, то застал здесь какое-то смутившее его великолепие в том, что увидел незнакомку (в защитной форме), ее открытый лик. Она стояла перед высоким стрельчатым окном, вся высвеченная солнцем из-за плескавшейся золотом листвы, впрямь некий розовый цветок, завороживших мужчин-штабистов, и прелестно говорила что-то им.
– Что, не звал меня никто? – соскочило с языка Антона. И сразу осекся он в присутствии ее настоящих покровителей.
Однако гостья приветливо взглянула в глаза Антона. Она точно вмиг признала и его, а может быть, особенно его; она как если бы своим бесконечно ласковым и чуть извиняющимся взглядом сказала лишь ему одному: «Ах, это ты, Антон, пришел?.. Славно! Ну, тогда чуть подожди, прошу тебя… как избавлюсь от такой мужской любезности…» И он, пораженный в душе, вспыхнул лихорадочно, с трепетным испугом: «Нет же, невозможно то никак! Да заблуждение мое…» Да оттого – от мысли такой негожей – даже почувствовал неловкость перед самим собой, будто уличенный кем-то в чем-то недозволенно постыдном.
Он вместе с тем был убежден в том, что девичьи глаза в точности доверили ему единственному, больше никому, нечто очень-очень важное. И ему отчаянно же, к его стыду, захотелось вновь хотя бы убедиться в этом, только в этом, чтобы успокоиться, прийти в себя и чтобы больше не придумывать для себя чего-то невозможно фантастичного.
Потому как многое теперь казалось ему вовсе не случайным.
– Очень милые глаза, милое лицо. В уличной толпе я увидал ее. И все. Так однажды продекламировал в штабном отделе новоприбывший лейтенант Волин. – Блеснул серыми глазами. И опечаленно вздохнул, пряча вздох в окладистой русой бороде.
Безусловно он, бородач, зато и выглядел внушительно-импозантно, и привораживал к себе всех, с кем общался, простым обхождением. Держался он без малейшей рисовки или надменности, или хвастовства, был сердечно открыт, оптимистично настроен, раскован. Так что вследствие этого сейчас, во время разговора, сержант Коржев и солдат Сторошук почти в рот ему глядели…
– И, что ж, не познакомились вы? – бойко, с лукавинкой спросила у него Люба Мелентьева, машинистка. Для нее-то сразу все вынь да и положь: была с острым характерцом. – Мне несколько не верится.
– И мне, знаете, самому… до сих пор. Мы чуть поговорили дружески. Да скоро разошлись. Увы, даже имени друг друга не узнали – не спросили. Встречи не назначили. Был мой грех, винюсь.
– Отчего же: интересно?
– Не хотел этим связать ее. – Лейтенант помедлил. – Показаться сразу заурядным приставалой, что ли, в ее глазах?… Нежелательно бы…И я к тому же торопился по делам киношным.
– Ну, такое может быть, – вставил Сторошук. – Я вон знал одну, дружил с ней, да и то…
– Еще потому и сделикатничал, что было это в Ленинграде (сам-то я москвич) в предвоенную весну, – рассказывал лейтенант. – Да, в конце апреля шел через Фонтанку по Чернышеву мосту – весь он был запружен народом. Увидал я, значит, толпу и услышал вокруг возбужденные голоса: «Она упала за парапет, представляете! Ей, бедняжке, искусственное дыхание делают».
– «Да разве можно спасти – столько она проплыла… Обессилела… Она долго боролась за жизнь». Кинулся в гущу толпы – не пробиться с ходу. А юркие ребятишки знай себе под ногами лезут, кричат: «Вон, вон она лежит! Искусственное дыхание ей делают…» Еще я подумал с недоумением: «Отчего же «Скорой», врачей нет?» Повернулся к женщинам: «Скажите, пострадавшая – девушка?» Те переглянулись меж собой как-то странно, засмеялись: «Кошка это, милый!». «С ума сойти можно!» – Проговорила вдруг рядом та, с которой я незамедлительно и разговорился по-хорошему. В то время, как собравшаяся публика ждала результата – оживет ли выловленная из Фонтанки кошка. Нет, только в Ленинграде могло быть такое.
– Поэтому и выстоял он, город, несмотря на ужасную блокаду, – заметила Люба.
– А я приехал тогда сюда как раз на съемки фильма. Очень торопился, значит. Вот и теперь, похвастаюсь, отращиваю бороду с такой же целью – чтобы сняться в роли одного народного мстителя…
– А сейчас, видать, жалеете о том несостоявшемся знакомстве?
– Такое впечатление произвожу? – продолжил серьезно Волин. – Увы, вы правы: точно знал ее всю жизнь. Выжила ль она в страшной блокадной переделке?..
– Так вы простите, что выпытываю: еще не женаты? – Люба покраснела чуть.
– Нет. Чести не имел, как говорится, быть представленным. Еще потерплю. Пока полжизни прожил.
– Неужели?! На вид больше вам. Из-за бороды, видать…
– А меня, знаете, что спасло раз… – доверительно сказал опять Сторошук.
– Что, тонули тоже, извинилось? От чего спасло?
– Спасло от женитьбы этой… Что нет малых в случае чего….
– С ума можно сойти! Извините, присказка эта привязалась и ко мне с того дня.
– Меня же, к счастью, спас ее какой-то страстный, безумный шепот, когда я рядышком с ней сидел в темном кинозале на сеансе… Слушайте…
– Ну, брат, погоди, после оправдаешься, – повелительно перебил его лейтенант Нестеров, молча сидевший на табуретке до этого со слегка ироничным выражением на красивом лице. Он, новый кумир Антона (так же недавно переведенный в госпитальное Управление), в кого уже влюблялись и мужчины, не только иные женщины, выделялся крепкой фигурой, общительностью и решительностью. И подлил масла в огонь. – Все хвалитесь своим холостяцким житьем-битьем, а проку-то что! Вот я, похвалюсь, женат – и нисколько не жалею. Двое малышей. И жена у меня – грузинка.
– Вот не представляла себе. Не вяжется как-то с вами…
– Влюбился, Любочка, – и конец. Что тянуть резину. – Нестеров встал и заходил туда-сюда по комнате. – Все произошло в Тбилиси. Там работал. И пришлось из-за женитьбы, разумеется, выдержать долгую осаду со стороны местных парней – грузин. Они больно горячи, скоры на расправу, коль считают, что затронуты их традиции, привилегия, уклад жизни; встречали и провожали меня на узкой улочке – направлялся ли я с Ниной на прогулку, в кино, или еще куда. Хотя при ней меня не трогали. Из глубины веков такое зло идет. Национализм… все чужаки – неверные по их понятию…
– Да какое! – сказал Волин. –И в российских деревнях, если чужой парень пришел погулять, местные ребята ополчаются против, петушатся, хватаются за колья. Дикость это! Ну так что ж?..
– А я не могу уж отказаться, – говорил Нестеров, – по-настоящему влюбился. Тем более, что Нина отставку дала одному кавалеру, Рамазу. Предпочла меня. Вот они и поднялись табуном. С угрозами. Захотели меня взять измором, выжить. Только уж и меня задело крепко. Страсть! Я решил не уступать, хоть и был кругом один. Что же делать? Увезти Нину из Тбилиси? Но ведь здесь были ее корни, была вся ее родня. Бог миловал меня каждый раз.
Обстоятельства меня заставили – стал, значит, увертлив и предусмотрителен; вел себя везде настороже, как зверь. То, сё. О, и надоело же все! Ведь ненормально это. Уж подумывал от лиха: а не завести ли оружие какое? Для страховки. Чтоб оборониться в случае чего. С одним рассудительным знакомым, значит, покалякал насчет этого. Он и вник во все с сочувствием: но, ты, Николай, не тушуйся, я устрою тебе штучку подходящую – она похлеще, гарантирую, сработает. Люкс! И никакого криминала. Будешь благодарен мне. И вот изготовил же он для меня, знаете, точнейший макет пистолета (точнее некуда)… Ну, взял, всунул я макетик тот в задний карманчик брюк – красота, полный ажур: и не догадаешься, что это есть обман, хитрость; этак и продефилировал разок, значит, мимо подкарауливавшей меня компании грузин – с оттопыренным от оружия карманчиком. Затем – и еще. Вроде в невзначай. Ну, представляете… Все, что нужно мне, засекла их братия. И чую, вскорости стала она отдаляться от меня. Таким образом избавился от измора, напряжения.
Из рассказанного Нестеровым всем впечатлительно понравилось, главное, его проявленное мужество и верность женщине. Тем с большей критичностью – наглядный повод для Антона сравнить – находил он покамест весьма незаметными, ничтожными свои возможные юношеские качества и способности. он их еще пока что не знал в себе. Еще робость или, может быть, мнимая деликатность, отличала их, если в себе сомневался, внушал себе: «Да куда же мне тягаться в этом с кем-то по-мужски! Бесполезно».
Зато недаром он вновь пристрастился к рисованию, именно здесь в Замбруве, к чему примерно с лета 1941 года, знать, под влиянием несчастий и невзгод было начисто охладел; отныне оно наконец нашло свой выход, приносило ему нежданное чувство удовлетворения. Все вновь началось у него с удачно нарисованного портрета Валерия Чкалова. Листок с его изображением он принес в столовку и прикрепил к стенке над столами. Отобедав же, хотел снова снять рисунок, чтобы унести с собой; однако сержант Петров, повар, баском пристыдил его:
– Э-э, отставь, Антон! Ведь любуется на него ребята. И ты людям служишь все-таки… Коли есть способность, – нарисуй что-нибудь еще…
После этого и повелось в охотку: в свободные минуты он стал рисовать портреты русских полководцев и советских маршалов и героев, благо под рукой были и бумага ролевая, и простые карандаши, – все, чем он мог располагать пока.
Впрочем, интересно: теперь, Антону обычно – в процессе его тщательной прорисовки и детализации форм на бумаге ли, на ткани ли, – лучше и спокойней обдумывалось за этим занятием все происходящее вокруг него или только занимавшее вдруг его настроение. Он ведь никак не собирался подражать кому-нибудь в поступках – мог лишь позавидовать чему-то по-хорошему, и все; ему что-то просто нравилось – было по душе, либо не нравилось совсем. Такой расклад.
VIII
Да вскоре Антон неожиданно опять увидал в отделе ее, таинственную незнакомку, смутительницу его спокойствия. И он, хоть и взволновался от того, прежде всего постарался не попасть впросак по-новому: увидав ее, поздоровался с ней. И однако она очень приветливо ответила Антону певучим голоском. Да и вновь взглянула ему в глаза (их взгляды встретились), показалось ему: взглянула весьма значаще – с той же узнаваемой им ласковостью и с тем же готовным светом расположения, внимания, добра и даже будто явного подбодрения его в чем-то истинном, правдивом. Оттого он, вновь несколько смущенный, незамедлительно прошел к себе – в рабочую комнатку, доставшуюся для работы ему и Любе – им на двоих.
Он злился на себя: девушка опять приветила его, а он непростительно терялся перед нею на людях!
Она явилась сюда с очередным служебным поручением из госпиталя. Она тем немало уж и порадовала обходительных кавалеров истинно: они опять увивались около нее с привычной молодцеватостью.
А в следующий раз сослуживцы уже ввели Валюшу – так любовно ее все называли – в Антонову «портретную» комнату, увешенную по стенам в основном карандашными портретами советских военноначальников.
– Вот, взгляните на работы его, Кашина, – как бы хвастались перед ясной девушкой его творчеством. – «Второй Третьяковкой» это люди окрестили. Наезжали посмотреть. Соскучились по искусству…
– О, новенький портрет?! – завосклицал говорливый солдат Сторошук. – Уже дорисовал? Сегодня? Да тебе скоро не хватит места в казарме этой? Нужна галерея!.. Факт!
Он, чернявый, большелобый и скуластый, с ястребиными глазами, был всюду смел, невоздержан, нетерпелив; но он и, несмотря на свою молодость, иногда знал, как иносказательно сказать что-то так, чтобы все подумали, что он знает кое-что существенное.
Антон никогда не рассуждал и не спорил ни о чем с ним.
Между прочим Валя, оглядев портреты и похвалив его, сказала, что в их госпитале тоже есть художник-сержант. Настоящий. Он красками рисует все. Красиво.
– Ну, это годится для нас, Валюша, – подхватил старший лейтенант Шаташинский с оживлением. – Мы ему покажемся, Антон. Не так ли? – И весело подмигнул ему, благорасположенный всегда к нему.
Да, теперь, когда в нем, юноше, наконец ожила острая тяга (было притупленная войной) к настоящему рисованию, когда он попробовал все снова начать и начатое это дело сладилось и спорилось вроде б с видимым успехом и когда он испытывал еще смятение перед чем-то более значительно торжествующим (и не ложным) в своей душе, – теперь в его воображении уж рисовался рядом учитель-друг, который сможет помочь ему советом и открытием необходимых истин в художественном мастерстве. Он очень мечтал познакомиться с хорошим профессиональным художником, кто стал бы по-настоящему учить его искусно владеть карандашом и кистью.
И сделалось ему почему-то грустно. Перед необъятностью – ширью какой-то в пространстве, которую и ощущать-то мысленно нельзя никак. И что не стелется перед человеком удобной видимой дорожкой.
Увы, и не думал он о том, несколько же длинен и труден предстоял избранный путь, по которому предстояло ему пройти пожизненно, ничего не минуя, – конечно же, не от одной соседней парадной до другой, и сколько же еще неизвестных истин откроется ему впереди.
А пока, еще веря в особые, возвышенные чувства человеческие, Антон ощущал в своем сердце сидящую и так саднящую занозу и размышлял: «Ну, почему вот так? Ты мечтаешь о добре, а рядом красавчик, кого ты только что поэтизировал по-ребячьи за ум и физическую красоту, деловито-знающе уничтожает твою мечту и саму жизнь… От чего? Какой-то распространенный садизм в сообществе людей? И не избавиться от него никак?».
Был им невзначай подслушан один вечерний разговор. В полупотьмах.
Лейтенант Нестеров из первого отдела попыхивал папироской перед досужими Коржевым и Сторошуком. Говорил:
– Нам не стоит заблуждаться шибко. На Кубани прошлым летом когда мы быстро – с дивизией – наступали, попалась нам в руки парочка необычных влюбленных: немецкий франтоватый офицер и наша девушка Маруся, представляете, блуждали они где-то, вольные, все до фени им; тот, ариец блондинистый, аккуратный весь, аж отстал намного от полка своего – и хоть бы что ему. А Маруся, смазливая девочка, напрасно все высовывалась – молила на допросах о том, чтобы мы сохранили ему жизнь. Она, значит, о себе не беспокоилась нисколько, глупая; она, видать, не считала случившиеся изменой. Ну, пофинтила, мол, с хорошим человеком, и что из того? Ерунда какая!… Что же, вразумлять ее?… Зачем? Она нам надоела: все твердила, как попугай – он хороший. Ну и дали команду особисту соответственную… Тот повел ее впереди себя. Будто бы на новый допрос. В общем она так ничего и не поняла и не узнала. Так вот что насчет наших заблуждений…
– А что же с офицером тем? – промедлив, спросил Коржев.
– Не знаю я, не знаю, – признался Нестеров.
И неведомо всем было; да зачем же лейтенант похвастался таким ужасным эпизодом – так разоткровенничался на публике? По инерции? Или же искал дешевой популярности, полностью уверенный в том, что мог безошибочно карать заблуждающихся сограждан и что все разделяют его умозаключения и действия судьи-палача?
После этого Антон стал решительно избегать его, не общаться с ним. При случайной встрече с ним отводил свои глаза в сторону.
Антон со своим рукоделием (скатал листы с портретами трубкой) сразу с улицы спустился в клубный зал госпиталя, украшенный плакатами, панно. Здесь буднично суетилась троица девушек санитарок – они прибирались и мыли пол, и упитанный моложавый сержант, стоя за грубым столом, докрашивал кистью броский заголовок стенгазеты на ватмане. Это был художник Самсонов. Он, не прекращая свою работу, когда Кашин представился ему, деловито велел:
– Ну-с, парень, показывай, что принес. Посмотрим…
– Вот… – Развернул Антон на полу свои рисунки.
– Так… А других-то нет у тебя? – разочарованно огорошил специалист Антона. – Да это все не то, что нужно для тебя. Понимаешь, братец, нужен живой набросок, не замалеванный. Хорошо бы: с натуры. Ты рисовал что-нибудь еще?
Антон в замешательстве лишь отрицательно помотал головой.
– Ну-ка, накидай примерно… – Сержант протянул ему листок бумаги и дал карандаш.
– А что именно? – озадачило Антона его сейчасное предложение.
– Что сумеешь… Найди свой мотив. Любой… Трудновато? А ты хочешь, чтобы работать с красками – и не было бы трудно? Не жди тут легкости никакой…
– Я и не рассчитываю на это…
– Попробуй-ка хотя б такой набросок сделать.. – Самсонов на листке бумажном стал словно прорисовать мягким карандашом лицо некой красивой девушки, глядящей вполуоборот. Да, чем больше он размашисто-умело, просто играючи, водил карандашом по листу ватмана и растушевывал, воссоздавая все точнее и характернее овал девичьего личика и высветляя его обрамляющей тенью, тем все уверенней Антон узнавал, что это проявлялось Валино лицо. – Вот изобрази по памяти и ты, что сможешь.
Бесспорно, он только время занимал у него, делового человека. Чем-то неприятен был для него сержантский ровный, равнодушно-менторский тон. И в провидящих серых глаза художника, без искорок, въявь отражалось его превосходство умения и познания перед ним, неумехой младшим, просителем.
Антон, разумеется, не справился с заданием: действительно был плох наспех нарисованный им зимний пейзаж с оленями. Он тоже не удовлетворил строгого экзаменатора
– Не следует тебе копировать – себе губишь; натурные рисунки делай – твое спасение, – наставлял Самсонов. – А когда из этого что-нибудь получится у тебя, тогда и приходи ко мне – посмотрим, что к чему. Потолкуем. Ладно?
Антон растерянно пообещал. Он, сумрачный и озабоченный выскользнул из клуба: не умел покамест рисовать! Ну и ну! Позор!
Но он полностью прав, наверное…
Антон заспешил отсюда с белым своим рулоном еще и потому, что испытывал – сам-то ходящий, здоровый – неудобство быть в самой атмосфере госпиталя, когда видел озабоченных врачей в белых халатах, носилки, раненых, ковылявших в коридоре и около санитарной машины, стоявшей наготове у входа. Как будто в этой зоне каждый спрашивал у него совершенно безулыбчивыми глазами: «А ты, малец, зачем здесь? Чем таким, приятель, занимаешься?»
Было хмуро, ветрено, продувало; оголенная тропинка, пересыпанная опавшими листьями, влажна и оттого скользка под подошвами прохудившихся сапог – поскользнуться можно; редкие прохожие, в основном военные, спеша, поеживались зябко.
Прошлепавшая мимо него неловкая фигурка старой польки вдруг поразительно напомнила ему неприметно тихую и вместе с тем шуструю старушку, временно учительствующую в начальной сельской школе. Маленькая, сухонькая, в старомодных пальто в ботах, с палочкой, приходившая в школу города, с особыми словечками, она вначале всех, можно сказать, обескуражила (ждали же вовсе не такую!); зато очень быстро они, школьники, привыкли к ней и успели полюбить ее за то, что для них сорванцов, которых она помнила по именам и привычкам, у ней находилось столько неистраченной душевности, тепла и так молодо сияли ее глаза. И никто из учеников не был плох для нее. Она любила всех. Как-то по весне, помнится, они запускали змей. Так она мимоходом подошла к Антону и, погладив его рукой по голове, прежде всего поинтересовалась тем, как ему рисуется, – она отмечала его способность рисовальщика и желала ему успеха, в художестве.
Видимо, эта подвижная лучезарная старушка видела в невинных ребячьих набросках нечто достойное чуткого уважения, уважения и похвалы. Она-то была, как теперь Антон понимал, индивидуальна, личностью, хоть и говорила, как жила, неприметно-тихо, почти извиняюще за то, что жила.
IX
Короткий осенний день все заметней убывал, темнело рано. Торчали под ногами грубые почерневшие стебли осота с расклеванными наскоками ветра белым пухом склоняющихся шапочек. Между тем было далеко не безопасно расхаживать здесь поздно: участились нападения экстремистов, сторонников польского лондонского правительства и переодетых власовцев, на советских офицеров и солдат с целью заполучения оружия, формы и документов. И поэтому рекомендовалось по вечерам-ночам ходить хотя бы вдвоем. Тем более мало у кого имелось при себе оружие. Лишь у офицеров…
Хозяйство же военной части – жилые помещения, склады, столовая, гараж и пр. – занимало большие дощатые бараки; они отстояли в стороне от главного – штабного – здания на километровом примерно расстоянии, за бесхозными капустным полем, принадлежавшим раньше какой-то немецкой части. А заниматься чем-то в штабе приходилось далеко допоздна: хватало снабженческих дел для подопечных госпиталей, в которых врачи лечили и спасали раненых.
В бывшем местном клубе – виадуке с блестевшей под солнцем металлической крышей совещались трое командующих снежных фронтов. По периметру от него, в метрах трехстах было расставлено плотное оцепление автоматчиков наизготовку и те строго делали отмашку управленцам на обход прямо по капустному полю, когда те шли на обед в барак и после возвращались обратно. Антон проходил здесь в момент, когда маршалы вышли из клуба, видно, в перерыв, наружу, чтобы подышать свежим воздухом и размяться и хорошо различил – по росту и телосложению – Г. Жукова и К. Рокосовского. Эта встреча командующих очень обнадежила всех добрых знаком: она несомненно могла, как водится, предварять начало нового наступления.
Вечером праздничного дня – 7 ноября – Люба приструнивающе-строгим тоном, не допускавшим возражений, скомандовала Антону и Вале, успевшей сдружиться с ней:
– Вот сейчас Антон проводит тебя, Валя, туда в барак. Идите вы вперед! А я – чуть позже… У меня есть попутчики…
В обступившей их густой холодно й непроглядности ночи они шли, неловко касаясь рук друг друга, и бессвязно говорили о каких-то пустяках, не о главном чем-то. Скользила под ногами многослойная никлая трава, листва; редко доносился, проносился звук бегущих автомашин с шоссе. И прерывисто стучало у Антона сердце. Ведь около него пел бархатный голосок Валюши:
– Ой, слышишь – падают плоды каштанов! Была я с родителями в Крыму перед войной. Там спелые абрикосы, вишни, ежевика падали на землю и чернили – пятнами ее, что кровинки, что ни пройти по тропинке. И их никто не брал, не собирал, представляешь! Этой беззаботности ведь уже не будет больше никогда! – И она вздыхала. – Я не потеряюсь, нет? Где ты, Антоша?
И он слышал ее дыхание рядом с собой: дескать, провожая ее, проявляю вежливость – обычное дело, только и всего, но ему-то самому было очень радостно, волнующе-смятенно. Был же и холодок в груди – а должным ли образом он вел себя? Ведь еще не умел-то, понимал, и сказать своей девушке что-нибудь приятное, хорошее, а не то, что значительное что-нибудь.
– Валя, а художника Самсонова ты знаешь хорошо? – почему-то не давало ему покоя самодовольство сержанта – прежде всего. – Он нарисовал при мне твой портрет…
– А-а, пускай рисует бездну их, – сказала она беззаботно.
– Мне он… В общем, не пойду я больше к нему…
– Значит, душа так велит. – Она снова прикоснулась к руке Антона ладошкой. – И не нужно объяснений, если душа есть, понимает.
Незаметно разговор их в пути упорядочился, выровнялся.
Вступив же в жилой барак, они враз – словно береглись от всех – расстались.
Антон с надеждой постучал в дверь к Шаташискому – захотел его увидеть в этот день. К счастью, оказалось, он уже прибыл из командировки: был у себя. И, обрадованно усадив его в своей комнатке на вторую койку (напротив себя), только начал расспрашивать о том-сем, как сюда шумливо пожаловали также Люба и Коржев, а с нами заодно и Валя. После приглашения хозяина, в то время как сержант подсел на кровать к нему, старшему лейтенанту, Валя, выбирая мгновение, куда сесть, опустилась рядышком с Антоном, между им и Любой, севшей на противоположный край койки. Оттого-то все они пуще заголдели-расшутились, ровно малые, без ума:
– О, смотрите-ка, куда она нацелилась, а!
– Нет, мы не отдадим ей его! И не думай, милая!
Смешинка напала на всех.
Конечно, непросто быть под сущей пыткой, сидя бок о бок с милой девушкой и уже физически ощущать ее близость, и краснеть оттого по-глупому, когда для взрослых окружающих, он знал, все это могло казаться лишь чем-то любопытным, забавным, эпизодом, сопутствующим их случайно веселому времяпрепровождению, только и всего.