Полная версия
Русь на Мурмане
Угрозы женки Митрохе были что пустое место. Но передать складень обещался. Если, конечно, сыщет этого дурня Федьку, сбежавшего в монахи.
Теперь, выходит, не передаст и ростовского глуподыра искать незачем.
Сам Митроха о своем доме в Торжке, о горюющей по нем матери не вспоминал и без благословения ее не пропадал. Потому рука не дрогнула, когда бросала складень Оньке…
Он не заметил, как на безлюдной кромке высокого устюжского гляденя, откуда при свете дня открывался бескрайний простор, появился кто-то еще.
– Теперь они не оставят тебя, пока не добьются твоего униженья. А тот, который поклялся тебя убить…
– Ты кто? – Митроха ощутил смутный страх. – Я тебя не видел там.
Лицо чужака едва проступало из сумерек. Но голос был незнаком.
– Тебе нужна сторожа. Они могут прознать о том знаке, который ты носишь на себе, и отберут. Ты один слаб против них.
– Какой знак? – Отрок отодвинулся от незнакомца, внушавшего тревогу.
Чужак был в длиннополой однорядке и шапке-тафье. Из-подо лба остро выступал нос, похожий на клюв.
– Есть много людей, которые хотели бы им владеть. Но он твой, и тебе нужна защита. А знаешь, почему он – твой?
– Почему?
Митроха решил на время оставить подозрительность и послушать странные словеса. Теперь человек уже не казался опасным. Он был похож на фрязина, то ли на сурожского купца, или на обоих сразу. Говорят, великий князь иногда дозволял фрязям-латинянам ездить по полночным землям Руси ради каких-то государевых дел.
– Потому что ты – знатный воин. Но пока не ведаешь о том.
– Ведаю! – невольно вырвалось у Митрохи.
– Тем лучше. С годами ты станешь вожаком. Твоя кровь и твой дух дают тебе древнее право на это. Но сейчас ты нуждаешься в охранителях. Иначе вместе со знаком можешь лишиться всего. Я знаю, ты осторожен и бережешься. Никого к себе не допускаешь… не заводишь пустых и глупых дружб. Не доверяешь ни дядьке, ни холопам. Не показываешь никому… Но какая-нибудь дурная случайность… Ты понимаешь меня?
Митроха вдруг осознал, что они уже не стоят на вершине крутояра, а давно шагают тесным проулком меж дворов.
– Ну… понимаю.
А в голове металась пойманной птицей нелепая мысль: откуда чужаку все это известно? И хотелось выпустить ее из клетки, чтоб улетела прочь.
– Я могу помочь тебе. Я и мои братья.
– Как это?
Мальчишка недоуменно озирался: куда они идут?
– Тебе нужно взять нас к себе на службу. Мы будем служить верно до тех пор, пока сам будешь этого хотеть. Ты должен лишь сказать: беру тебя и братьев твоих в службу, Равк.
Пока Митроха переваривал в уме диковинное предложение и режущее слух имя, они вышли к воротам дома, где стоял постоем дядька Иван Никитич. Было тихо и пустынно, даже псы, бесившиеся в городе по весне, не брехали.
Ворота отчего-то стояли незапертыми, одна створка была полуотворена. Равк остановился под скатной кровлей ворот и поманил к себе отрока. Митроха медлил. Он испугался, что чужак сам хочет украсть у него вещь, о которой говорил. Откуда он знает про нее?! А если он не один? Про каких-то братьев болтает… Из груди уже готов был вырваться крик: на дворе должен быть кто-то из служильцев или челяди, услышат, выбегут, спугнут татей.
Незнакомец внезапно сам ушел за створку ворот. Митроха приблизился и толкнул ее, отворив сильнее. Заглянул во двор. Никого. Горят окна, из поварни доносятся сытные запахи.
Он вернулся на улицу. Прислонился спиной к тыну, стоял, раздумывая. Краем глаза заметил светлую приближающуюся фигуру. Рука потянулась к засапожнику.
– Фу ты, напугал! Онька! Ты?.. Чего молчишь-то?
Как будто впрямь Онька – дуркует по уговору, живописует юрода. Без порток, замотанный будто бы в простынь, с голой грудью. И босой. На апрельской-то стылой земле.
– Ты что, дурак?
– Я Иванушка.
И голос был вовсе не Онькин. Митрохе опять стало страшно. Но про нож он забыл.
Босоногий подошел. Лицо теперь было хорошо видно – молодое, безусое. Он внимательно заглянул в глаза Митрохе, отчего тому стало вовсе неуютно.
– Не верь им, – попросил Иванушка. – Обманут.
– Никому я не верю, – пробормотал отрок, испытывая горячее желание задать стрекача.
– Хочешь к Студеному морю?
Митроху не удивил вопрос.
– Хочу.
– Назад не вернешься.
– Погибну? – Душа затрепетала.
– Не-ет. Вернуться не сможешь. Они не пустят. Вот это, – Иванушка протянул длань и почти дотронулся до груди отрока, – принадлежит им.
Митроха быстро закрылся рукой.
– Мне! – возразил.
– Значит, ты тоже будешь принадлежать им. – Иванушка помолчал и сказал грустно: – Кровь человечью станешь пить. Много. А от последней чаши устрашишься.
– Я не… не буду… – ошарашенно выдавил Митроха.
Босоногий мучил его. Внутри замутило – представилась чаша, полная крови. К горлу подступила тошнота. Он зажмурился.
– Ступай туда, где стоит полночное солнце. Там твое место.
Митроха сполз вниз по тыну и плюхнулся задом на полоску снега. Запустил пальцы в жесткий режущий наст, зачерпнул горсть и стал до боли, нещадно тереть лоб и щеки. Льдинки царапали кожу, и когда он отнял руку, увидел в ладони снежную кашу с кровью, быстро тающую.
Улица вновь была пуста.
3
Место звалось Орлецы. Двина, не сумев побороть эту препону, обогнула скалистый мыс большим заворотом. Будь это место не в полночных краях, а в низовских, стоять бы ныне на горе великому городу – стражу, воину, господину окрестных земель. Но на холодной малолюдной Двине не над кем было господствовать и не от кого сторожить. Села, погосты раскиданы по берегам редко, градов нет вовсе. Давным-давно, с тех пор и леса здешние полностью обновились, видела эта земля находников-варягов, приплывавших на разбой, видела воинственную чудь, жившую тут. Но от тех и других осталась только смутная память.
Так и стояло бы место пусто, если б не засвербело в старину у новгородцев возвести тут крепость, дабы уберечь свои северные угодья и промыслы от длинных рук московского князя. И вознесся некогда на мысу сторожевой град Орлец с каменным детинцем, посадом, валами и рвом.
Новгородцы же его потом и порушили. А Москва все равно пришла сюда, и никакая крепость не была бы ей помехой.
Митроха поддел мыском сапога обломок серого плитняка на краю обваленной стены. Тот сорвался, с шорохом увлек за собой сыпучее крошево древней кладки. В светло-синих северных сумерках отрок проследил путь камня, замершего внизу среди россыпи таких же осколков былой новгородской славы.
«Неплохое местечко, чтобы свернуть тебе шею», – процедил давеча Иларька, задев Митроху туловом. Отрок ответил ему понимающим взглядом. Это было еще при свете, когда северное солнце долго и недвижно висело над дальними лесами. Когда воеводы в сопровождении детей боярских забрались пешим ходом на гору, одолев заросшие сосняком валы, и дивились новгородской лихости. Дядька Иван Никитич коротко обсказал Митрохе судьбу Орлецкой крепости. Сто лет назад здешний двинский посадник отложился от Новгорода и целовал крест московскому князю. Новгородцы в ответ пошли войной. Не на саму Москву, конечно. Устюжан пограбили, иные городки тож. Добрались до Орлеца, но взяли не силой, а измором. Город после того, сочтя его злом, разворошили, раскидали по камешкам. Посадника увезли с собой – наглядно топить в Волхове.
Теперь Митрохе чудились голоса осажденных, крики приступающих к городу, удары стенобойных орудий. С тех давних пор мертвое жило здесь своей жизнью, независимой от людей.
Оба воеводы Ушатые, сотенный голова Палицын и прочие вернулись на берег, где пристали лодьи, еще засветло. Митроха отстал в бору за валами и вернулся на руины. Иларька ясно дал знать, что нынче же ночью все решится меж ними, и место указал. Сабля была при себе, владеть ею дядька обучил воспитанника изрядно. А боярский сын Иларька Шебякин трус, распустеха и чванливый балобол. Одно слово – негораздок.
Митроха шел по кромке разбитой почти до подошвы стены, сторожась и прислушиваясь. В синей парче небес всплывал месяц-половинник. Изредка протяжно стонала ночная птица.
Что-то насторожило его. Не звук, не движенье, просто ухнуло сердце. Он бесшумно спустился на руках с края стены и притаился в тени с засапожником наготове. Если Иларька крадется как тать, не видать ему честного боя…
– Твой дружок не придет.
Митроха изумленно поднял кверху лицо. На стене возвышалась четко обрисованная лунным светом фигура.
– В прошлый раз нам помешали. Теперь можем продолжить наш разговор.
Митроха лихорадочно вспоминал его имя – Рок, Руск, Рогоз? Откуда он взялся? Плыл следом за лодейным караваном или прямо на котором-нибудь из насадов, взятых в поход? Но они и без того переполнены людьми.
– А где Иларька? – сумрачно спросил отрок.
– Я же говорил: тебе нужна сторожа. Он более не опасен.
– Где он?
– Он… ушел. Ты вылезешь оттуда или мне спуститься?
Митроха прошел вдоль стены к осыпавшемуся разлому и вскарабкался наверх.
– Чего тебе надо от меня, фрязин?
– Я Равк, а не фрязин. Ты не доверяешь мне. Это правильно. Ты не должен верить никому. Но мне можно. Я и мои братья служим тому, кто владеет знаком, который на тебе. Мы принесем тебе удачу. Вот тебе зарок: в Колмогорах у тебя будет свой дом, богатство, своя дружина из отборных воинов, самая красивая дева полюбит тебя. Ты будешь водить своих воинов в походы и всегда возвращаться с хорошей добычей. Ты победишь многих врагов…
Митроха слушал его вполуха. Он в оторопи смотрел за спину чужака и пытался совладать со скачущими от страха мыслями.
– Тебя это пугает? – усмехнулся клювоносый, оглянувшись через плечо. Месяц светил ему в лицо, а на разбитой стенной кладке позади не было тени. Он беззвучно спрыгнул на обломки стены внизу и слился с темнотой. Оттуда донеслось: – Когда буду нужен тебе, просто произнеси мое имя – Равк.
Митроха, глядя ему вслед, запоздало поднес руку ко лбу, сотворил крест. Долго стоял столбом, обмирая от жути. Потом быстро-быстро, оступаясь на шатких камнях, бездумно и бесчувственно зашагал по останкам новгородской стены. Уже находился недалеко от воротной башни крепости, где можно было спуститься и перебраться через ров. Внезапно нога потеряла опору и подвернулась. Митроха упал, расцарапав ладони о каменную крошку. Боль в ноге помешала сразу встать и идти дальше. Он решил переждать.
Расстегнул петлицы кафтана и ослабил ворот верхней рубахи. Вытянул из-за пазухи гривну. Цепочка по всей длине была обмотана полотнищем, чтобы не привлекать ничьих глаз. Сама гривна, извлеченная на лунный свет, взыграла тусклым зеленоватым сияньем.
Если мать рассказывала верно, ничего не перепутав и не забыв, золотая гривна переходила в их роду от отца к сыну без малого век. А первым ее обладателем был боярский сын Григорий Хабар. Но откуда она взялась и что означает – то неведомо. Хранили ее в великом обереженьи и тайне. Зимой, замыслив побег из Торжка, Митроха выкрал гривну из потайной скрыни. С тех самых пор, как узнал о ней, он считал ее ратным оберегом. Его отец, или тот, кого считают таковым, отверг воинскую дворянскую службу, надев рясу чернеца. Митрофан был намерен не только преуспеть в дворянском звании, но и преумножить старинную честь рода, выбиться в служильцы государева двора, стать заметным для самого великого князя, получить, если доведется, придворный чин. Это было непросто. Москва, в которой и своей знати хватало вдоволь, нынче полнилась всякого рода пришлыми из былых уделов князьями, князьцами, княжатами, боярами и боярскими детьми. Их не просто много, а через край много, как грязи по осени.
Но золотой княжеской тамги ни у кого из них нет, даже у думных бояр. Ни сам Хабар, ни дед, ни отец не сумели ею воспользоваться. В ней – тайна. Он, Митрофан, сумеет оседлать судьбу и понудит ее мчать в нужную сторону. Кому и когда в его невеликих летах приходило на ум начинать служить? На государеву службу шли с пятнадцати годов. А ему многое предстоит совершить, и приступать надо раньше.
Он поворачивал кругляш, рассматривая давно запечатленные в памяти изображения и значки. Одну сторону целиком занимал крест, концы его поперечин были загнуты посолонь. В окошках между перекладинами кто-то когда-то процарапал кривые линии, мелкие рисунки и славянские буквы: СКЛЗЛТББН. На другой стороне вверху скакал олень с ветвями рогов, почти легшими ему на спину. Внизу бежал зверь, похожий на волка; на нем сидел человек в длинном кафтане, с продолговатым щитом в руке.
Отрок похолодел от внезапной догадки. Равк, или как его там, сказал, что он – раб гривны и служит ее хозяину. Отчего же он, Митроха, решил, будто и дед, оставивший голову на плахе, и отец, ни с того ни с сего постригшийся в чернецы, и даже прадед, чья судьба – страньше странного… не знали ее тайны?! Что они не прошли через искушение ею?
Он спрятал кругляш под одежду, плотно запахнул кафтан. Его пробрал озноб. Ночи на севере в середине мая еще дышат зимней промозглостью.
Боль в ноге затихала. Митрофан доковылял до остатков башни. Здесь, как нарочно, стена разрушилась так, что образовала подобие каменной лестницы. Он спустился к валу, на котором были возведены стены крепости, миновал обвалившийся воротный проем башни. Здесь ров пересекала, будто мост, слежавшаяся груда битого камня. Митроха дошел до его середины, когда из-за облака снова выглянул месяц.
На самом дне рва с остатками двинской полой воды, среди глыб стенной кладки лежал мертвый Иларька Шебякин. Митроха присел на корточки, рассматривая его. Поломанное тело неестественно изогнулось, голова была вывернута круто вбок.
Отрок усилием заставил себя оторвать взгляд от мертвеца, встать и пойти. Через ров, сквозь тревожный ночной лес на склоне горы, к берегу реки и лодейному становищу, к горящим кострам и спящим людям. Завтра с утра станут искать пропавшего боярского сына, и тогда он скажет, где видел его. А сейчас нельзя думать ни об этом, ни обо всем остальном.
Иларька виноват сам.
* * *…После Орлеца Двина словно обессилевала и уже не имела мочи покрыть водами все пространство, объятое ею. Даже от Пинеги, добавлявшей свои воды, не было ей помощи. Река разбивалась на протоки, по местному – курьи, и обтекала пространные, населенные людом острова. Горы тут и впрямь были – и зеленые холмы, и крутые обрывы матерой земли. Сами Колмогоры растянулись вдоль рукава Курополки на несколько верст, окружились островными и береговыми посадами. Один на всех был только колмогорский великий торг, чья слава дошла до Москвы еще сто лет назад.
Митроха в первый же свободный день отправился знакомиться с богатствами полуночных земель, которые свозили на торг купцы и промысловые люди. Торг был не похож на московский. Ни рядов, ни прилавков, ни глоткодеров-зазывал. Все негромко, деловито, чинно. Ярусы бочек с соленой рыбой, бочки с жиром морского зверя, бочки со смолой, возы рыбьего зуба, возы с меховой рухлядью и кожами, груды кусковой слюды, короба с мелким разноцветным речным жемчугом, который купцы в охотку пускали из горстей шелестящими струями. Все в таких количествах, что если розницей торговать – до второго пришествия не управиться. Низовские и редкие заморские гости обговаривали сразу большие купли и тут же везли товар на свои лодьи и шняки либо в колмогорские лабазы на гостином дворе.
У воевод тем временем свои заботы. Двинские охочие люди зачислялись в рать – насчитали больше пяти сотен. За ними объявился отряд с берегов Ваги в две сотни голов. Двинян, важан и половину устюжан решено было отправить наперед – не морем, а берегом до Онеги и других поморских сел, где ползимы и всю весну по указу великого князя корабельщики шили малые суденки – карбаса. Ратные должны были садиться там в эти карбасы и плыть ввиду берегов до устья реки Кемь. Остальным – идти на устюжских насадах из двинского устья до корельского берега, в ту же Кемь.
– В нужном ли числе будут карбасы, Акинфий Севастьяныч?
Князь Петр Федорович Ушатый восседал за трапезой не во главе стола, уступив место по старшинству чина московскому знакомцу, окольничему Андрею Тимофеевичу Головину. Встретились нежданно в Колмогорах, не ведая о том, какие труды возложил на каждого великий князь. Головин держал путь на Двину от Новгорода, куда с осени отбыл государь для войны со свеями. Плавать московским послам через Варяжское море стало нынче невозможно, зато ход по Студеному морю в Данию, куда направлялось посольство, был чист. Пускай гораздо длинен и тяжек, однако надежен от посягновений свейских немцев. Плохо лишь то, что сразу нельзя сесть на лодью – надо ждать, когда чахлое северное лето разойдется и выгонит полуденными ветрами весь лед из моря.
– На двухтысяцну рать потребно сотню карбасов. В Онеге, да в Сороцке волостке, да в Шуеречком, да в самой-от Кемске корабельщики ноне рук не спокладат. Быват, не подведем государя-то.
Колмогорский боярский сын Истратов, в чьем доме остановились князья-воеводы, был природный новгородец, а новгородца всегда можно узнать по его речи с цоканьем, оканьем и прочим кривозвучием, нелепым на слух московского жителя. На Москве их так и звали – цокалки.
– Тамошни корельски вожи, цто по рекам войско поведут до Каяни, у кемскова головы теперь на дворе-от сидят, дожидаюцца.
– А что, Петруша, веришь ли ты сему новгородскому обдувалу? – облизывая пальцы от свиного жира, осведомился Головин. – Он ведь, мыслю, новгородскую свою честь втайне блюдет. А что есть новгородская честь? Москву вкруг пальца обвесть да латинам вовремя подмигнуть. Я, чаю, он своего человечка которого-нибудь уже давно-о на Каянь спроворил с весточкой: ждите, мол, московских сиволапов. И мне дырявые лохани подсунет для посольского плаванья.
– Я, господине, никаку досаду Москве ввек не уцинил и наперед-от не стану, – помрачнел Истратов. – Государь-князь мне это дело сам вверил, грамоту с указом могу всем, кто захоцет, объявить.
– Ввек не уцинил, – передразнил его окольничий. – А родитель-то твой в посадниках на новгородском вече сиживал. От наказания же за свои измены сбег со всем своим домом на Студеное море.
– Не тревожь родителеву память, господине. Вся имения наша в государеву казну пошли, тем и наказаны-от. Поперву и я не хотел московску службу править, на низовско поместье садицце, как процие, кого со старинных мест свели да на новое житье водворили. В том вся моя измена, и за нее споплатился.
– То верно, господа мои, – вставил слово подьячий посольства Григорий Истома, посаженный в дальнем конце и более слушавший, чем угощавшийся. – В недавних временах, года четыре эдак, сам ту бумагу в приказной избе перебелял. Слово в слово государеву укоризну запомнил. Господин Истратов бил челом великому князю, чтоб ему в городские служилые люди поверстаться, потому как одумался он и вину свою признал. Князь же великий повелел ему зваться оттоле колмогорским посадским тяглецом и оружия на себе никакого не носить. По досельной службе и честь – так писано было.
– Дородна посадская чернь в Колмогорах, – крякнул удивленно Головин, – хоромы себе боярские ставит, соляными варницами богатится. Что ж князь великий, отошел разве от своей немилости, званье тебе вернул? Москва-то отсель далеко, много ль оттуда видно. Гляди, шпынь новгородский, веры тебе от меня нет никакой. Коли утопишь посольство государево в вашем чертовом море, тебя как изменщика без замедления посадят за приставы.
– Полно тебе, Андрей Тимофеич. – Воевода Ушатый слушал весь разговор с кислым, как немецкое вино на столе, выражением. – Что ты собачишься, уж помилуй за резкое слово. Я тебе запросто, без чинов, так скажу: государь Иван Васильевич для того и собирает русские земли, чтоб не было впредь ни московских, ни новгородских, ни тверских, а были б одни люди русские, христианские, заодин живущие. Твои же речи обратно, в старинную болотину тянут, откуда мы едва вылезли. Ведомо мне про этого боярского сына. Вернул ему государь служилое звание. А ежели он свое дело худо исполнит, какая ему и детям его от того корысть? Три года тому послы Ларев и Зайцев из датской стороны тем же путем через Мурманский Нос возвращались – на истратовских лодьях.
– Цто веры мне нет – то я уже слышал, – со сдержанной горечью добавил Истратов. – Сказано раз – и ладно. Один раз дорог, не надо сорок. Луччего кормщика на посольски корабелки тебе, господине, подрядил.
– А для какой же надобности истратовские лодьи ошивались в тех латынских местах? – осведомился Головин.
– Сыпь в Норвегу возили, – ответил новгородец. – Зерно.
– Торговля? – Окольничий удивленно задумался. – Не слыхал, чтоб из Колмогор торговый путь до немцев лежал.
– Лучше расскажи, Акинфий, – молвил князь Петр, – не заходят ли к поморским берегам свейские корабли? Может, бывают возле Мурмана? Нынче мы со свеями крепко воюем, как бы они нам с этой стороны дурна не учинили. Поберечься бы. В прошлые-то времена, когда на здешних землях новгородская господа государила, как бывало?
– Всяко цто бывало. Да давнёхо ни свеев, ни мурман не видали. Свейски-то бусы и шняки полста лет тому новгородчи со своих лодий побили, ко Двинской губе-от не сподпустили их. А годов за тридесять до того мурманы гостили. Полтысяци так голов нагрянули морем. Пожгли монастырский погост на Варзуге-реке, потом на Двине разохотились – монахов николо-корельских да михайловских посекли, други погосты да сельцы разору предали. Двиняны у них две шняки отбили. Остатние незваные гости едва-от ноги за море унесли.
– А финских людей из Каяни свеи насылают в набег?
– О таком не слыхано.
– Добре. Ту землю корельскую у Каяно-моря, с которой Новгород некогда брал дань, свеи на словах доныне за Русью признают, а молчком заселяют ее своими данниками, финским племенем. Поставили крепостицу и межевой камень, за который государевых людей не пускают ни торговать, ни промышлять. Пока еще мало там той финской чуди, ну а как наплодится, верно дело, свеи против нас ее станут насобачивать. Государь Иван Васильевич, дай ему Господь многая лета, изъявил желание вернуть ту землю со всею корелою, живущей на семи реках, под свою державную руку, а пришлых фннских людей изгнать и селения их пожечь.
Причины, по которым великий князь московский заратился на свеев, были хорошо всем известны. Несколько лет назад свейский наместник северной Каяни, Норботнии по-тамошнему, приказал схватить большое число новгородцев и русских корел, что промышляли рыбу у тех берегов Каяно-моря. Их обвинили в нарушении границы и грабеже да по-быстрому казнили: кого повесили, кому отсекли руки. Кому-то удалось бежать из плена. После того свейское войско двинулось на порубежье и заняло русско-корельские земли. Государь в то время был занят, воюя с Литвой. Только в прошлом году развязал себе руки для отпора свейской наглости. Рать Ушатых была уже третьей в этой войне.
– Из тех людишек, цто от королевского плена сбегли, двое в Колмогорах осели, – сказал Истратов. – На двоих две руки, обоя левые.
– А что, Акинфий, – предложил князь Петр, после долгого молчания отбросив тяжкие думы о государевых делах и русских обидах от иноземцев, – не позвать ли баб-песельниц? Что-то уныло у нас стало. Пускай споют быль-поморщину да развеселят.
– Баб-от можно. Да как бы они пущщой тоски не навели своей поморщиной.
– Пошто так?
– Убыток в мужиках об этом годе велик, а год-от начался только. С весновального промыслу… зверобойного знацит, семеро не вернулись. На льдине унесло. На мироносицкой седмице две лодьи в море вышли, обеи о камни расщепило. Да на Груманте, на острову в дальнем море, пять-на-десять целовек по осени остались. Сколь из них зиму пережили, церез месяц только узнаецце, как путь дотуда ляжет.
Окольничий Головин поежился.
– Вот радость велика, море это ваше.
– А у нас, господине, так говорят: и радость, и горе помору – все от моря. Море наше хлебно поле. Море кормит, море и хоронит. Во всяко плаванье смертну рубаху берут, цтоб сразу и обрядиться, ежели приспеет последний-то срок…
– А у нас говорят, – государев посол опрокинул в себя кубок с хмельным медом, – пьяному и смелому море по колено. Истома!.. Где наш датчанин, прах его побери?
– Мистр Давыд лежит, где его со вчера положили после опробованья медов в погребах у сотского Трофима Исленьева. С утра только морсу изволил отведать.
– Слыхали?! – отнесся окольничий к братьям Ушатым. Вздел палец. – Посол короля Юхана. Большой человек. Королевский боярин! А к русским медам пристрастен.
– На государевом дворе боярские дети переусердствовали, – развел руками подьячий. – Велено было поить не до изумления, а до веселья. Кто ж знал, что оне столь падки окажутся.
– Как повезем-то? – озадачился Андрей Тимофеевич. – Вдруг за борт нырнет?
– Державнейший не помилует… – покачал головой Истома.
…Митроха ждал на истратовском дворе дядьку Ивана Никитича, трапезовавшего в доме с Ушатыми и государевым послом Головиным. Истомясь бездельем, он подсел на завалинку к дворскому послужильцу. Тот оказался колмогорским жильцом, хаживавшим прежде в море.