Полная версия
Железный ветер
«Найдем. Обязательно найдем», – упрямо подумал Богусловский и спросил:
– Куда и зачем шли?
– В Хабаровск шли. Зачем? Вот тот, Кырен, есаул, все знал. И Газимуров, которого Кырен добил. Услышал я раз меж ними разговор. Кырен ему: ты, дескать, если что со мной в Усть-Лиманку не ходи. Прежде – в Хабаровск. Повидаешь, наставлял, Ткача…
– Кого-кого? Ткача?! А где встреча – не говорили? – со слишком поспешной заинтересованностью спросил Богусловский и тут же пожалел, что прервал раненого. Замолчал тот и глаза смежил.
«Все! Испортил! Замкнется в себе!»
И впрямь, не открывал глаза казак. Лежал бездвижно. Долго лежал. Богусловский уже не единожды упрекнул себя за совершено ненужную поспешность – состояние раненого улучшилось, а времени с избытком. Решил: если заговорит, больше не перебивать. Лишь когда все расскажет, тогда и про Ткача спросить, не знает ли каких подробностей, и про Усть-Лиманку, где она и что там делать Газимуров намеревался…
Только минут через несколько открыл глаза казак и тем же трудным, с хрипом голосом ответил:
– Называл Кырен улицу, только вишь, паря, запамятовал я. Дырявая голова. Что из ваших он – это уж точно. И еще серчал Кырен, что в Усть-Лиманку Газимурову ехать. Так и сказывал: «Не барыня какая, каво сама в Хабаровск не едет…» Больше, паря, никаво не ведаю. Кырен да Газимуров – те все знали, а мы – подневольные. Мы для них – что скотина бессловесная. Маузер на живого нацеливал. Христопродавец!..
– А можно, я несколько вопросов задам? Не трудно говорить?
– Печет, паря, шею шибко. А спросить? Отчего же нельзя? Можно. Если по-людски.
– Кто Кырена и Газимурова, как ты их называешь, провожал?
– Дружок ихний. Афанасием кличут. Борода – что тебе грабарка. Сказывали, из наших – забайкальский казак. Еще сказывали, кордонил в Туркестане прежде, при царском режиме… А в тот день, когда нас, подневольных, собрали, благородие приходил. Я на часах стоял, видел его. Ноги бабьи, жирные, а лицо куничье. Недонюхал будто чего-то. Важный, однако. Как пришел, так все место себе загреб. Другим повернуться негде. Кырен и Газимуров после ругали его крепко. Мстит он им, видишь ли, за прошлое, покойно жить не дает, гоняет через границу. Грозились: отольются, дескать, ему слезки. А вот как звать-величать того благородия, не ведаю…
Гулко забилось сердце Богусловского, всплыли явственно, будто не минуло двадцати с лишним лет, салонные споры, особенно неприязненные в последний вечер перед штурмом Зимнего. В кресле сидит Левонтьев-старший, а кажется, что во всех углах салона. Даже дочери своей любимой Анне мешает спеть песню, жениху посвященную. Рядом с отцом-генералом – сын его Дмитрий, остроносый, с прозрачными ноздрями, которые ни на миг не остаются в покое, словно подкатывается чих, да никак не может осилить какой-то барьер. Великой заботой о судьбе России озабочены отец и сын. Великой салонной заботой, без четкого определения своего места в той самой судьбе, о которой могли они часами переливать из пустого в порожнее. И каждый раз, когда он, Михаил, пытался убедить их, что место патриота России с народом, они насмешничали. Вот они, насмешки те, куда завели…[2]
Богусловскому хотелось сейчас выскочить из избушки и упрятаться подальше в тайге от вдруг навалившейся новости. Дмитрий Левонтьев послал связных к Владимиру Ткачу! Вот как разлетелись вдребезги казавшиеся добрыми прежние отношения между старинными пограничными семьями. Теперь уже не обычное для всяких приятельских семей стремление обойти друг друга в благополучии, не случайные или преднамеренные, но все же пустячные размолвки, вполне неизбежные в жизни, – теперь настоящая дуэль. Вражда.
Знал Михаил, что старший брат Анны в стане врагов, воспринимал факт этот как весьма неприятный, но абстрактный. Когда ему попытались было поставить в вину, что женат на сестре изменника Родины, он возмутился несказанно. А вот теперь абстракция оборачивается конкретностью. Едва не осталась Анна вдовою. Главное же действующее в том лицо – братец ее…
А Ткач? Владимир Иосифович! Как убеждал, что принял революцию! Как просил, чтобы взяли штурмовать Зимний! Правда, воришкой оказался. Вором! Зря тогда не отправил его под арест. А еще руки Анны домогался. Вот уж осчастливил бы ее…
Но, возможно, не с Владимиром Ткачом встреча? Может, это случайно совпавшая кличка резидента?
«Выстрелил бы раньше в рыжебородого – не гадал бы сейчас. Тот раненый, Газимуров, прояснил бы кое-что. Ишь ты: “Рано! Рано!” Поздно оказалось!»
Казнил себя Богусловский безжалостно. Обвинял даже в том, в чем не был грешен. Теперь та выдержка, тот расчет холодный, что позволили победить, казались ему самой настоящей трусостью.
Что ж, человеку свойственно заблуждение.
Долго молчал раненый казак, потом застонал с метрономной однотонностью и ритмичностью. Смочил тогда Богусловский сложенный в несколько слоев бинт и приложил к пылавшему жаром лбу. Раненый выдавил сквозь стон:
– Пить.
Поднес ковш к губам, приподняв раненому голову, но тот никак не мог открыть рта – не слушались синюшные губы. Помог Богусловский осторожно. Жадный глоток, стон успокоенный, потягота судорожная, и – ничего больше не нужно человеку. Ничего…
Вечерело. Богусловский, начавший сомневаться, приедут ли до темноты пограничники, решил занести в избушку оружие и ношу нарушителей и их самих собрать к избушке, чтобы, если придется коротать ночь одному, уберечь трупы от росомах, воронья и другой пакостной живности. Вынес для начала из избушки умершего казака, пошел после этого за коноводом. Особняком его уложил, у самого родника, чтобы сохранней оставался в прохладе.
Успел все сделать, что намечал, и, когда, занеся последний заплечный мешок в избушку, опустился обмягший (от физической усталости и, главное, от душевной) на ступеньки у порога, услышал едва различимый топот копыт, который быстро приближался. Смахнул из-за спины карабин и – к углу избушки. Патрон на всякий случай загнал в патронник.
Излишняя предосторожность. Свои. Комендант с отделением пограничников влетел рысью размашистой на поляну. Лихо, но беспечно. Впрочем, все всегда по тропе этой беспечно ездили…
Из штаба комендатуры доложил Богусловский по телефону начальнику войск и о бое, и об исповеди раненого казака.
– Из наших кто-то, говорит? – переспросил недоверчиво начальник войск. – Задачку ты задал! Ты понимаешь, что это такое?!
Да, он понимал. Подозрение на каждого. И все же в письменном донесении оставил страшное для пограничников обвинение. Он верил раненому, его искренней предсмертной исповеди…
Как это было давно! Целых две недели назад. И надо же – следствие…
Зашипел репродуктор, нелепым черным кругом торчавший над дверью, наплыли мелодичные куранты с отдаленно врывавшимися в паузы автомобильными гудками – заговорила Москва. Нет, не горделивые сообщения со строек, из цехов, с полей колхозных, не полные тревожности международные дела – радиослушателям предлагалась политическая сатира. Лихо перелились аккорды, и два игривых голоса принялись, перебивая друг друга, подтрунивать над злодейкой акулой, которая набралась дерзости напасть на соседа кита. В припеве зазвучал монолог самой злодейки:
Съем половину кита я.И буду, наверно, сыта я…– Ну, братцы мои! – воскликнул Богусловский. – С ног все на голову! Допоемся!
Скверное настроение Богусловского от этого монолога-припева еще больше испортилось. К возмущению по поводу только что состоявшегося разговора по телефону добавилось возмущение нелепостью мысли, заложенной в монологе.
«Разлюли малина! – сердился Богусловский. – Пусть они друг друга глотают, а мы тут мирно да тихо, не выводя бронепоезд с запасного пути… Как можно воспитывать такое настроение?!»
Нет, сейчас он, взвинченный и наглостью японо-маньчжурских вояк, которые никак не отступались от острова Барковый, и столь же наглым требованием следователя никуда не выезжать до его приезда, хотя тот знал, что предстоит бой за остров, не мог снисходительно относиться к эстрадной сатире. Сейчас он мог рассуждать только с прямолинейной категоричностью. И он сейчас как бы вступил в спор с теми неизвестными ему певцами; он, сердясь, убеждал их, что не столько для захвата Китая напала на него Япония – ей наш Дальний Восток спать не дает. И в восемнадцатом году главной целью Квантунской армии, которая тогда была введена в Маньчжурию, были Приморье, Приамурье, Забайкалье и Сибирь. Место дислокации Квантунской армии так и называлось тогда: североманьчжурский плацдарм. Семенова и Калмыкова взяли квантунцы себе в подручные. Да и милитаристы китайские, из сторонников Чжан Цзолиня, не отказывали в помощи: плавсредства обязались поставить для форсирования Амура, охранять эшелоны японцев, разрешив им следовать по построенной Россией Китайско-Восточной железной дороге, продовольствовали японские войска, а число их немалое было – шестьдесят тысяч. Да мало ли чем помогали, надеясь, видимо, что не обойдут их при дележе добычи. Думали, как в девятьсот пятом, поживиться.
Спала веками на своих благодатных островах Япония, поморы же вольные, ушкуйники да купцы русские тем временем Курилы, Аляску, Калифорнию огоревали. А как обихаживать стали – тут желающих хоть пруд пруди…
Ну, Калифорнию – ту хитростью откусили: продала Штатам землю русскую Российско-американская торговая компания. Аляска таким же манером отошла. А на Курилах клинки скрестились. Головина ни за что ни про что пленили. Заливом Измены – так и зовется тот залив, где были японцами попраны всякие нормы человеческого общения.
И на Сахалин права заявлять стали, когда доказал Невельской, что он не полуостров, а остров. Так это же восемнадцатый век! Прежде, значит, не нужен был, теперь давай – и все тут!
Нет, не насытится «злодейка акула», проглотив Маньчжурию. Аппетит у нее только разгорелся. Тем более что многие из правителей китайских и тайно и явно поощряют «злодейку». На Восток России они глазами хозяев смотрят.
«Тут своя каша. Веками ее варили – попробуй теперь расхлебать, – думал Богусловский, осуждая неизвестных и известных ему дипломатов и воевод за медлительность и нерешительность в обустройстве земель, русскими обжитых. – Отдали Албазинский уезд, от Амура отступились. Полтораста лет бездействовали. А снова начать, когда цинцы за эти годы успели себя убедить, что Приамурье – их земля, много трудней оказалось».
Отбили бы сразу, как считал Богусловский, Албазин, послав добрую поддержку коменданту его, Толбузину, поостыли бы захватчики. И на переговоры в Нерчинск мог бы енисейский воевода князь Щербатый покрепче отряд послать. А вышло что: у окольничего Федора Алексеевича Головина пятьсот человек, а у маньчжуров – более десяти тысяч. Да и Головин сам либо робким неумехой оказался, либо иные, кроме письменных, инструкции имел.
А потом что творилось? Расследование бы хорошее провести, чтобы истину знать. Только некогда, да и некому. Вроде бы правильно сказал Николай I: «Где раз поднят русский флаг, он уже спускаться не должен». А на деле все иначе получалось. Невельской на свой страх и риск идет к устью Амура. И доносит, что пусто оно, нет там никого, кроме аборигенов. Его же чуть ли не под суд за это. По своей же русской земле ходить запрещалось! Он дальше, к корейской границе, – ему предписывают прекратить самовольство. Он определяет, где проходит Хинганский хребет (наконец-то!), и предлагает, исходя из Нерчинского договора, выставить там посты и начать заселение долины реки Уссури – ему опять кулак под нос. Так в конце концов и оттеснили великого патриота на задворки…
Особенно рьяно отмахивались от своей земли министр иностранных дел граф Нессельроде и военный министр граф Чернышев. Многие историки единодушны, что Нессельроде был бездарен, только сомнительны для Михаила Богусловского были те оценки. Бездарность ли одна руководила поступками министра иностранных дел? Знал Михаил, что «русский» граф был отпрыском того графского рода, один из которых носил имя Франц-Карл-Александр Нессельроде-Эрегсгофен. А этот род повязан кровно с Гоцфельдтами, князьями-французами. Не тут ли собака зарыта?
Прежде, пока не развернулась Амурская экспедиция, Охотским морем почти не интересовались мировые державы. Лаперуз побывал там, английский мореплаватель Браутон – и все. Заключили они, что Сахалин – полуостров, что гаваней удобных Охотское море не имеет, а берег дик и не населен, что делать там цивилизованному миру нечего, и больше не активничали. Но стоило только Невельскому с товарищами своими опровергнуть «открытия» авторитетнейших мореплавателей, как потянулись туда и американцы, и французы, и англичане. Откуда им становились известны открытия Амурской экспедиции, если донесения Невельского ни в журналах и газетах не публиковались, ни в сборниках не издавались? Гадать да думать только остается.
Отстояли тогда край свой усилиями патриотов – и дворян, и простолюдинов. Вышло только наперекосяк. Вроде бы не обжили его в союзе с аборигенами, а захватили чужое. И уж ничего не изменить, не поправить – ох как нелегко меняется сложившееся понятие! С тех пор Китай и Япония – в позе обиженных, а Россия стала без вины виноватой. Винтовками да пушками приходилось ей правоту свою утверждать. И кровью русской.
Вот теперь вновь подоспела пора встать стеной за землю свою. За советскую землю, народную. И не убаюкивать себя, что вцепились соседушки друг другу в гриву и не до нас им. Оскал их все одно в нашу сторону. Вот и нужно бить по зубам.
«И крепко! Чтобы скулы трещали! – гневно рассуждал Богусловский. – Как в двадцать девятом на КВЖД. А то. “Буду сыта я. Буду сыта!..”»
И вдруг похолодело внутри у него, а на лбу – испарина. Он сделал, как ему показалось, страшное открытие: кому-то не интересно, чтобы кулак бьющий был крепок и смел; кому-то интересно, чтобы при замахе огляд имелся – не осудили бы, не обвинили бы в самочинстве.
Кто-то убаюкивающую песенку благословил на эстраду, кто-то здесь хватает за руку, за справедливо карающую руку – вот тебе и сомнения, вот тебе и робость душевная. Но если даже не робость, то хотя бы отвлечение сил на доказательство очевидных истин.
То, что не дано ему было осмыслить в одиночной камере алма-атинской тюрьмы, то уразумел он теперь…
Нет, по масштабам содеянного для Родины своей он не приравнивал себя к Невельскому, Бошняку, Орлову, Чихачеву и к другим мужественным офицерам, кто вопреки вожжам и окрикам верно делал нужное для России дело, но, оценивая все, что с ним происходило и происходит, он проводил принципиальную аналогию.
Его, честно делающего свое нелегкое дело, вот уже вторично отдают под следствие. И вновь, вдуматься если серьезно в суть звонка, он лишен права выезда. Он снова арестован.
«Нет! Не выйдет! Не возьмете голыми руками! – угрожая кому-то неведомому, сжал кулаки Богусловский. – Не только во мне дело. В принципе дело: смело ли бить врага или оглядываться, не осудят ли ненароком. Не выйдет!»
Песенку, которая игриво лилась из черного круга, Богусловский уже не воспринимал вовсе; он даже не сразу осмыслил доклад дежурного, который, постучав, как положено, в дверь, вошел затем в кабинет и вскинул руку к фуражке:
– Эскадрон к выезду готов. Взвод станковых пулеметов – на тачанках.
Ответил машинально:
– Хорошо. Свободны.
Не совсем поняв ответ, дежурный все же сделал положенный поворот и вышел из кабинета. И только тогда Богусловский вполне осознал, что не полемика с неведомыми вредителями дела сейчас от него требуется, а действие. Ему надлежит решить, выполнять ли распоряжение следователя или ехать с эскадроном.
Он стукнул ладонью по столу, как бы ставя точку своим размышлениям, и упрямо поднялся. Он понимал, сколь сложны окажутся последствия его действий, но шел уверенно. И никто не мог бы определить, как бурно мечется его душа.
– Са-ади-ись! За мной – ма-арш!
Глава вторая
Вроде бы вел Богусловский эскадрон аллюром на пределе лошадиных возможностей, а надо же – опоздал немного. Бой на Барковом начался. И что самое неприятное, инициатива – у японо-маньчжуров. Высадили они десант не с внешней стороны острова, где отделение пограничников заставы и небольшой резерв комендатуры приготовились встретить провокаторов, а ввели катера в протоку с тыльной стороны. Двух зайцев тем самым убили: пограничникам пришлось спешно перестраивать оборону, оставив удобную, заранее подготовленную позицию, что поставило их в трудное положение; но самое неприятное было в том, что пограничники на острове оказались отрезанными от берега – не мог теперь начальник заставы переправить через протоку, на что он рассчитывал, подкрепление.
– Не держать же на острове весь личный состав! – оправдывался теперь он перед Богусловским. – Участок без охраны не оставишь.
Все верно. Могло быть и так: шум вокруг острова подняли для отвода глаз, чтобы в ином месте безопасно переправить агента, а то и крупную шпионско-диверсионную группу. Это учитывал и он, начальник отряда. Коменданту этого участка еще несколько дней назад приказал на всех заставах усилить охрану границы.
– Ошибки в ваших действиях нет, – подбодрил начальника заставы Богусловский. – А вот выправлять положение нужно немедленно. Каков ваш план?
– Выход, думаю, один: пулеметами с берега ударить по катерам и под прикрытием огня переправить эскадрон через протоку.
– Нет, подобные действия ожидаемы японо-маньчжурами. Кровопролитны для нас.
– Тогда лодками. Рыбацкими. На внешний берег.
– Это уже выход, – проговорил Богусловский, вглядываясь в схему, которую прекрасно знал, но, как каждый командир, он тоже имел привычку перед принятием окончательного решения «советоваться» с картами и схемами. – Это – выход. Но… Тоже лобовой. Тут бы что похитрей. – И спросил ободрившимся голосом: – Японские катера вот здесь, говорите, в излучине? Хорошо. Почти вплотную можно подгрести незамеченными. Так поступим. – Прикрыв ладонью остров, приказным тоном продолжил Богусловский: – Основной десант на лодках высадим на остров, четырьмя лодками обойдем остров и атакуем катера. Отобрать четырехвесельные, обложить борта по носу вещевыми мешками с песком. Людей немного. По пять человек. Два станковых и два ручных пулемета. Я сам поведу группу захвата катеров. А с берега завяжем с катерами огневую дуэль. Для отвода глаз.
– Разрешите мне? Я лучше знаю местность, – предложил начальник заставы, но Богусловский недовольно и резко бросил в ответ:
– Нет!
Затем, после паузы малой, спросил, уже не столь резко:
– А охрану участка кому поручим? То-то. Вы за ненарушимость границы на своем участке сейчас особенно ответственны. Ясно? Ну и хорошо тогда, коль ясно.
Через несколько минут отделение с ручным пулеметом скакало по тропе к протоке, чтобы повернуть огонь пулеметов с японских катеров на себя и хоть в малой мере помочь оборонявшимся на острове пограничникам; лодки с десантом на остров поочередно отчаливали от берега, и весла сразу же во всю силу начинали вспарывать встречную воду; рыбаки сельские, свободные от службы пограничники заставы и группа захвата катеров передавали, словно ведра с водой на пожаре, вещевые мешки с песком на лодки, где их укладывали по бортам выше скамеек, сооружая удобные гнезда для пулеметов; спешили все, ибо подстегивала их доносившаяся от острова густая стрельба.
Все четыре лодки отошли от берега одновременно и гуськом потянулись вверх по течению. Вначале было навалились гребцы на весла, но Богусловский попридержал их пыл:
– Пусть десант ввяжется в бой. Не спешите.
Чуть-чуть укоротили гребок пограничники, но прошла минута-другая, и вновь с предельной силой лопатили воду весла. Богусловский и сам готов был как можно скорее броситься на помощь сражавшимся пограничникам, но он был командир и действовать сломя голову не имел права. Не только о том, чтобы поразить врага, думал Богусловский, но и о том еще, чтобы поражение это надолго утихомирило провокаторов. И не любой ценой, а малой кровью победить. Потому он, вопреки настроению подчиненных, понимая, что они подневольно выполнят приказ, повторил его сердито:
– Не спешите! Я же сказал!
Плавный изгиб реки – и вот он, остров. Последняя лодка десанта нырнула в кустистый заливчик. Метров триста бежать пограничникам для охвата подковой японо-маньчжуров. Можно бы и навалиться на весла, в самый раз будет, да только берег, что за протокой, молчит. И тут «дегтярь» заработал. А следом – трескучий залп.
– Давай, ребята! – возбужденно скомандовал Богусловский. – Давай!
Вздулись бугристо спины гребцов, гнутся крепкие весла, воронками лихими крутится за веслами вода, тяжелый нос лодки настырно пашет встречные струи. Все стремительней и стремительней бег лодок. Вот и остров позади. Еще немного, еще… Крутой разворот, и теперь не цугом, а в шеренгу выстроилась четверка, пулеметчики ленты и диски поправляют, дыхание успокаивают, готовые нажать гашетки и спусковые крючки, едва лишь покажутся катера. Остальные пограничники винтовки мостят на вещевые мешки, чтобы с упора бить, без промаха. На веслах всего по одному человеку. Удерживают лодки носом к врагу.
Течение быстро вносило лодки в протоку, вот они уже на уровне мыса, за которым стояли, уткнувшись носом в берег, японские катера. Миг на оценку обстановки, миг на выбор цели, и Богусловский – он сам приладился за «максимом» – нажал на гашетку.
Один за другим завалились на палубу японские пулеметчики с переднего катера, стрелявшие по берегу. С фронта их защищал бронированный щит, и они были неуязвимы; сами же вели прицельный огонь, а с фланга – целься только верно да нажимай на гашетку плавно.
Носовой пулемет дальнего катера развернулся, загородившись от лодок щитами, и заплескались веером пули по протоке, защелкали о борта; второй, со среднего катера, тоже повернул ствол на плывущие лодки и тоже заструился дымком, разбрасываясь пулями, но поперхнулся тут же и замолчал, а следом смолк и тот, с дальнего катера, – прикончили пулеметчиков меткими винтовочными выстрелами пограничники с берега, перед которыми, повернув пулеметы к лодкам, японцы оказались незащищенными.
Не ждали японцы такой атаки на катера – кроме пулеметчиков, мотористов и командиров, никого не оставили на них. Мотористы, естественно, даже не поняли, что произошло на палубе, а все три командира, пытавшиеся выскочить из рубок к пулеметам, повалились на палубы, не сделав и нескольких шагов.
– На весла! Живей! – крикнул Богусловский. – К катерам!
Маневр своевременный, ибо тревожно-громкий крик японского офицера будто магнитом выхватил из густой цепи, наседавшей на пограничников, добрую ее часть, и она понеслась к катерам, устрашающе крича и стреляя. Пули неприцельные, шальные, оттого не такие вредные, и не ради того, чтобы спрятаться от них, приказал взяться за весла своим бойцам Богусловский – нужно было во что бы то ни стало оказаться на катерах раньше этой стремительно несущейся и истошно орущей толпы. Иначе – все, иначе – смерть.
Борьба за секунды, за метры. За жизнь борьба!
Еще не ткнулась в корму катера лодка Богусловского, а он, выбросив руки вперед, ухватился за фальшборт и перебросил себя, как на вольтижировке через коня, на палубу и рванулся к носовому пулемету, вовсе не думая укрываться от пуль, хоть и шальных, неприцельных, но летевших напористо и плотно, словно изголодавшаяся пчелиная семья за вдруг обнаруженным нектаром. Богусловскому было некогда в тот миг думать об опасности, он видел перед собой носовой пулемет с нерасстрелянной лентой, к которому тоже почти уже подбегали японские солдаты, но им еще нужно осилить несколько метров до трапа, еще взбежать по трапу, а он, Богусловский, одолел уже большую часть палубы. Остановиться хотя бы одному из японцев, и – бей почти в упор, пока еще не укрылся за броню. Враз изменится тогда ситуация не в пользу пограничников. Бой принять никто из них пока еще не готов. Но бегут солдаты японские и маньчжурские во всю прыть, торопятся сделать свои последние в жизни шаги, и нет им времени хотя бы на миг один взглянуть на себя со стороны. Стихия! Страшная, всеподавляющая.
А в спешке пограничников много ли проку? Лодки с ручными пулеметами левофланговые – им еще до катеров подгребать несколько метров. С ними, конечно, легче было бы управиться, а поднять «максимы» на борт катеров с лодок – дело не зряшное, да их еще от кормы к носу катить нужно. Тоже минуты. Куда разумней повыпрыгивать бы на каждый катер по двое и – к носовым пулеметам, как Богусловский. И что, если не умеешь из них стрелять – винтовка в руках есть. По трапу все, кучей, самураи не побегут – вот и бей первых, выигрывай для своих пулеметчиков секунды и минуты. Но властвует и над пограничниками стихия, подстегивает их с неразумной лихорадочностью.
Прут дуриком и японцы с маньчжурами, и пограничники, стремясь лишь к одному – опередить; и только Богусловский действует среди этой поглотившей всех бездумно-лихорадочной стихии осмысленно и расчетливо. Еще шаг – и рукоятки пулемета зажаты в ладонях. Неловко, низковато, но до того ли?.. Ссутулившись, повел очередью Богусловский, словно косарь первый рядок намеченного загона, плеснул на трапы соседних катеров, куда уже вбегали самые прыткие японцы, прошелся еще разок по всему фронту и тогда только, оглянувшись, крикнул: