bannerbanner
Труды по россиеведению. Выпуск 3
Труды по россиеведению. Выпуск 3

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

О 70-летии начала Великой Отечественной войны в этом году сказано, видимо, все, сполна. Но для нас также важен скрытый смысл этой скорбно-торжественной даты. Заключается он в том, что, казалось бы, уже поваленный наземь, уже раздавленный германскими танками русский народ нашел в себе силы восстать, а значит, как модно говорить нынче в науке, вновь обрести историческую субъектность. Он не захотел быть той самой «популяцией» из той самой «русской системы». Кстати, раз мы упомянули эту концепцию, подчеркнем и то, что «лишний человек» тоже в те исторические мгновения сумел освободиться от своей «лишности». И уж точно власть, как это ни парадоксально – поскольку в этот момент персонифицировалась самым жестким ее персонификатором, – не была тогда моносубъектом. И потому, скажем мы со всей прямотой, те, кто сегодня хочет отдать Победу Сталину, автоматически отнимают ее у русского народа. И хотя этот вывод может показаться слишком категоричным, в нем, представляется нам, больше исторической правды, нежели во «взвешенных» суждениях сегодняшних «попутчиков истории» (выражение Г.В. Федотова).

И еще о войне. Эта тема в обозримом будущем останется в поле самого острого внимания сотрудников нашего Центра. По двум причинам. Во-первых, появляются новые поколения ученых, не отягощенных никакими идеологическими травмами, спокойно исследующих войну. Им даже в голову не приходит с помощью какого-то нового знания о войне начать орудовать им как погромной дубиной. Эти молодые люди открывают такие страницы войны, которые были недоступны предшествующим поколениям. То есть это свободное знание – знание, повторим, не связанное с идеологической борьбой (оправданием, развенчанием, возвеличиванием и проч.). Говоря иначе, это война глазами людей XXI в. Во-вторых, не стихающий яростный спор вокруг войны в нашем образованном обществе (и полуобразованном тоже). Здесь мы тоже скажем совершенно прямо. Это не спор о войне. Это спор о коммунистическом режиме. Если мы признаем, что Сталин-сталинцы-сталинизм непростительным образом «проспали» войну, варварски по отношению к собственному народу воевали, не считаясь ни с какими жертвами (чего только стоит постоянно повторяемая Н.Н. Губенко цифра сирот на 1945 г. – 19 млн.; и вина за это лежит не только на человеконенавистническом гитлеровском режиме, но и на нашем тоже), то, следовательно, мы вынесем приговор коммунистической системе как неэффективной, дефективной, преступной. Если же наоборот, то, значит, наоборот. И никаких компромиссных, «взвешенных» оценок быть не может.

Но, подчеркиваем, при этом мы не закрываем глаза на то, что коммунистический режим и русский народ были, если можно так сказать, слиты воедино. Более того, режим был порождением русского народа. И, говоря это, мы понимаем всю, если угодно, дьявольскую диалектику этой ситуации. В ней невероятно сложно разобраться. Но придется, как пришлось немецкому народу. Этот народ признал, что гитлеризм был его собственным выбором, и в течение мучительных десятилетий освобождался от этого выбора. На этих путях он обрел и свободу, и порядок, и благосостояние. Конечно, немцам было легче, чем нам, – ведь это они были наглыми и вероломными агрессорами, ведь это они никогда не скрывали своих преступных планов, ведь это они открыто заявили о «проекте» по уничтожению людей в соответствии с одним (расовым) принципом и обратились к его реализации. Нам сложнее, потому что мы были народом, подвергшимся страшной агрессии, мы сломали хребет вермахту и всей нацистской Германии, мы освободили народы Восточной Европы, мы понесли неисчислимые жертвы. И при этом мы должны признать, что тоже несем ответственность за развязывание Второй мировой войны, за начало советско-германской войны, за неготовность к ней, за – повторим это в которой раз – запредельно высокую цену, которую заплатили, за те диктатуры, которые принесли в страны Восточной Европы, только что освобожденные нами, и многое, многое другое. И вот от этого мы должны освободиться. – Не от советской истории, не от побед и поражений, а от того преступного, что было в советской истории и что теснейшим образом связано с началом войны. Иначе говоря, спор о войне – это спор тех, кто по-прежнему готов потакать злу в себе, и тех, кто не готов. В конечном счете это тоже спор о свободе современного общества.

Исполняется 100 лет со дня смерти П.А. Столыпина. Это одна из тех исторических фигур, которые в постсоветское время переживают ренессанс. Он занял одно из центральных мест в общественном мнении, да и власть открыто назначает себя его преемницей. Готовятся пышные торжества, связанные со 150-летием Петра Аркадьевича. Совмин придумал медаль имени Столыпина, которая присуждается за патриотическую деятельность. Широко обсуждается строительство его памятника, которому нашли место не где-нибудь, а рядом со зданием российского правительства. То есть он как бы назначается этаким светским покровителем настоящих и будущих «премьеров». Вообще, Столыпин – фигура, действительно необходимая нынешней России. Ведь у каждой большой страны в ХХ в. есть один самый эффективный ее руководитель: Рузвельт, Черчилль, де Голль, Аденауэр. При всей исторической спорности эти фигуры бесспорны в том, что занимают первые места в сознании их сограждан. А у нас такой фигуры не было. Мне возразят – как, а Сталин? В том-то и дело, что Сталин – не историческая, не политическая, не административная фигура. Сталин – это темы добра и зла, ненависти и любви, насилия и смирения и пр. Сталин был псевдонимом Джугашвили, а стал псевдонимом этих тем. Иосиф Виссарионович так распорядился своей жизнью и нашей судьбой, что его нельзя помещать в этот ряд. А Столыпина – можно. Он невероятно удобен, причем удобен всем – либералам и консерваторам, общественникам и государственникам, почвенникам и западникам. А в нем и было всё: и стремление дать России свободу и благосостояние, и умение жестко и эффективно «пресечь крамолу», и вкус к социальному новаторству, и абсолютная укорененность в русской традиции, и органический аристократизм, и сродненность с поднимающейся русской демократией. Да и звучит как – Петр Аркадьевич Столыпин! (не менее, а может быть и более, великий Витте с ходу проигрывает своим «Сергей Юльевич Витте». Тоже, вроде бы, неплохо, но есть в этом какая-то неизлечимая второразрядность – типа Барклай де Толли, Беннигсен, Бенкендорф, Клейнмихель, Нессельроде). Вот Столыпин и будет русским Рузвельтом, Аденауэром и т.п. Ведь власть нуждается не только в опереточном культе опереточного Александра Невского (просим не путать с реальной фигурой князя Александра Ярославича) или культе Петра Великого. Заметим: историческое обожествление Медного всадника несколько поувяло. Это говорит о том, что всякому божеству необходимы новые жертвоприношения, иначе оно проголодается и потеряет былые витальность и креативность. Вообще, по нашим наблюдениям, Петру Алексеевичу в последнее время не везет. Тут и грандиозный Сталин, несомненно превзошедший его в крутости и державности, тут и историки, превратившие его чуть ли не в первого нашего западника, что ныне не модно. А Столыпин – фигура мощная, чистая, исторически ощутимая, принявшая за Россию смертную муку. (При этом и убийца у него вполне «подходящий» – еврей-революционер из богатеньких, – несомненно, будущий троцкист, оппозиционер, противник Сталина. Это, конечно, вслух не произносится, но как бы подразумевается.)

Столыпин еще и потому хорош, что является полной индульгенцией за тайную страсть к Сталину. Г.В. Флоровский в своих гениальных «Путях русского богословия» (Париж, 1937 г.) (12) писал об эффекте двоеверия, возникшем в Киевской Руси после принятия христианства. В обществе, в людях сосуществовали две веры – дневная и ночная, по терминологии о. Георгия. Дневная – официальная, единственно допускаемая – христианская; ночная – языческая, запрещенная, но желанная и связанная с какими-то важнейшими тайниками души, неустранимыми влечениями, высшим счастьем. Две веры – ума и сердца, духа и души, сознательного и бессознательного. Эта тема неплохо, кстати, раскрывается в известном фильме А. Тарковского «Андрей Рублев». Столыпину, по всей видимости, и уготована персонификация дневной государственной веры. Ночная, бесспорно, принадлежит Сталину. Но откровенно признаться в исповедании этой ночной веры опасно, неосторожно и не очень прилично, не все поймут. Поэтому чем больше мы будем любить и возвеличивать Столыпина, тем меньше обратят внимания на нашу «ночную любовь». Боюсь, что при этом и в таком контексте Петра Аркадьевича опять убьют – исторически. А ведь он действительно наш Рузвельт.

…Но отвлечемся на время от дат–юбилеев, поговорим о сути наших реформ, т.е. об эмансипации русского общества. Все пятьдесят с лишним лет, от Великих освободительных деяний Александра II до столыпинских преобразований, можно рассматривать как единую историческую эпоху. Собственно говоря, так и делается: в науке принято говорить о пореформенном периоде. Нам же представляется, что точнее было бы назвать его периодом реформ. Они ведь не прекращались с 1861 г. по Февральскую революцию. Даже 1880-е годы («дальние, глухие», по выражению А. Блока), которые принято называть контрреформами, были временем некой естественной приостановки для того, чтобы прийти в себя, осмотреться, успокоиться – и двигаться дальше. При этом в экономической, социальной и правовой сферах реформы продолжались (имеются в виду развитие капитализма и введение передового трудового законодательства). И для всего периода характерен, как сказали бы в советские времена, комплексный подход. Реформы затронули практически все сферы жизнедеятельности русского общества. Это было наступление широким фронтом с продуманной программой мер. Они были связаны друг с другом; какая-то одна реформа влекла за собой другую в иной сфере и т.д. Правда, когда мы говорим об эпохе Великих реформ, мы всегда подчеркиваем их комплексность (крестьянский вопрос, сельское и городское самоуправление, суды, образование – начальное, среднее и высшее, военное дело), а применительно к столыпинским реформам мы зацикливаемся на вопросе общины. Но ведь план Столыпина, обнародованный им 6 марта 1907 г. в Государственной думе, включал в себя вопросы реформирования государственного управления, прав человека, социального законодательства и т.д. Более того, Столыпин совсем не был тем самым прогрессивным разрушителем консервативной общины, каким он рисуется многим. В этом вопросе он занимал позицию золотой середины: те, кто хочет и может, пусть выходят, а те, кто не хочет и не может, пусть остаются. Обратим внимание: большинство осталось.

Что еще важно в понимании эпохи реформ? В нашей науке и, соответственно, в сознании недоучитывается та громадная повседневная работа, которую вели русское государство и русское общество по узнаванию своей страны (помните неожиданные слова Ю.В. Андропова, что мы своей страны не знаем), упорядочиванию этого знания и, так сказать, упорядочиванию самой страны. Мы имеем в виду гигантский труд отечественных статистиков – они создали «банк данных» о России, без которого ее существование в современном мире было бы невозможно. Это касается и наследника Российской империи – СССР. Была также произведена кропотливая, тяжелейшая работа по межеванию земель. Тогда же произошел подъем архивного дела в России, т.е. началось формирование социальной памяти. Переживают расцвет фольклористика и археология. Всем известен также взлет русской науки этой эпохи. В известном смысле слова, Россия тех лет стала палатой мер и весов, лабораторией по самоосознанию и созданию нового знания.

И еще одно. У времени реформ был совершенно определенный вектор – эмансипация (или самоэмансипация) российского общества. Успешное движение в этом направлении обеспечивалось следующими принципами: реформы – 1) должны проводиться в соответствии с русскими историческими традициями; 2) опираться на положительный опыт передовых европейских государств (Германия, Франция, Австро-Венгрия, Соединенное Королевство); 3) это дело не только государства, но и общества; 4) их смысл – в постоянном, несмотря ни на что, расширении круга участников принятия кардинальных решений; 5) они способствуют еще более тесной интеграции с Западом; 6) не должны привести к «растворению» России в современном мире в форме того или иного сырьевого придатка (донора) этого мира; 7) на заключительных стадиях (или этапах) реформ самое пристальное внимание стало уделяться «восточному» направлению русской политики и экономики (здесь речь идет и о подъеме Сибири и Дальнего Востока, и о понимании грядущей роли Азиатско-Тихоокеанского региона, и о проблемах, связанных с выходом России в самое сердце Центральной Азии); 8) они проводились на общеконсенсусной основе – и это при громадных противоречиях, существовавших между троном, бюрократией, дворянством и поднимавшимся гражданским обществом. Несмотря на трагизм этих противоречий, компромиссно-консенсусное начало нарастало. (Тем более трагическим представляется срыв с этой линии зимой 1916–1917 гг. Но даже это не отменяет факта усиления компромиссно-консенсусного типа развития.)

Смысл реформ–эмансипации заключается еще и в следующем. Настоящая реформа, – а мы признаем реформы эпохи трех последних царствований настоящими – не крушит наличный мир, а преобразовывает его, совершенствует. По своей природе они нацелена не на уничтожение каких-то, казалось бы, устарелых форм, а на развязывание возможностей для становления тех сил, что зреют в рамках этого мира. Иными словами, настоящая реформа создает институты и процедуры, в которых актуализируется скрытое в старых формах новое, потенциальное. Реформа – это упорядочивание новых возможностей, нового баланса сил и проч. Повторим, таковыми по преимуществу были реформы второй половины XIX – начала ХХ столетий. Но именно здесь и таится опасность: раскрывая широко окно возможностей, реформаторы, вне зависимости от того, хотят они этого или нет, создают основу для новых конфликтов, новых противоречий, новых вопросов. И в этом смысле всякая реформа, всякая эмансипация – всегда и увеличение социальных рисков. Перефразируя известные слова Ленина, можно сказать: реформа порождает новые конфликты. То есть период свободы требует новой, более высокой цены за социальный порядок. Поэтому для проведения реформ необходимы социальное мужество и социальная ответственность…

В этом году исполняется 170 лет со дня рождения и 100 лет со дня смерти В.О. Ключевского. То, что он – великий русский историк, знают все. А вот то, что это совершенно неповторимое порождение русской культуры середины и конца XIX в., – об этом мы как-то не думаем. Теперь уже ясно, что русская литература создала ту Россию, в которой мы живем. Именно писатели придумали основные русские типы, сформулировали основные русские вопросы, «сконструировали» основополагающие русские мифы (в основе всех мировых культур лежат жизнеобразующие мифы). Но литература, даже обращаясь к прошлому, всегда творит настоящее и будущее. К примеру, Тарас Бульба и его сыновья важны нам не как персонажи малороссийско-польской вражды XVII столетия, а как определенные социопсихологические типы, с которыми мы сталкиваемся в повседневности и одновременно через них понимаем других.

Но было два писателя, которые, как представляется, глубже и тоньше других и, самое главное, с безграничной теплотой показали нам сущность русского, собственно русское. Это Василий Ключевский и Василий Розанов. То, что сделал Розанов в области социокультурной и психологической, литературной и эстетической, то Ключевский – в исторической сфере. Русская история была «написана» до него; ее основные темы и направления определили Карамзин и Соловьев, Чаадаев, славянофилы и западники. И в этом смысле Ключевский не привнес ничего совершенно нового, хотя ему и принадлежал ряд выдающихся исследований, много давших нашей науке. Однако главное значение Ключевского состоит в том, что он обратился к историческим сюжетам и персонажам с позиций приватного человека. Не мифотворца, не схемостройца, не государственника и даже не общественника. Он берет события и персонажи и оживотворяет, и одуховляет их. Он делает наше прошлое не чередой фактов, эпох, героев, но живой жизнью. Причем Ключевский – как-будто вышедший из лесковского мира, – смотрит на русскую историю глазами и душой человека допетровской России. Да, он чрезвычайно умен и отлично обучен европейскому профессиональному знанию. Да, он современен, но и все равно по сути своей остается человеком XVII столетия. Вот это уникальное сочетание и позволило ему прочесть русскую историю как родную. И даже его увлечение всякими социоэкономическими объяснениями попахивает чем-то замоскворецко-посконным, а не европейско-политэкономическим.

Он как будто знал, что вот-вот этот, его русский исторический мир уйдет в небытие. Впрочем, может, и знал; ведь утверждал же, что «это царствование последнее» и Алексей править не будет, а на важнейшем, стратегическом Петергофском совещании высших правящих лиц (лето 1905 года) вел себя пассивно, незаинтересованно и отделался незначительными словами. Может быть, действительно, чувствовал, что конец. И как раз перед концом этого мира он и создал русскую историческую вселенную и с этого момента русская история, по Ключевскому (или клю-чевская русская история), занимает в нашем сознании место рядом с литературой. То есть это еще один русский мир. Нет сомнений в том, что работа Ключевского не менее важна и значима, чем работа Пушкина, Достоевского, Толстого.

Влияние Ключевского на русскую культуру шире даже, чем то, о котором мы только что сказали. ХХ век, несмотря на все его ужасы, стал одновременно поразительным взлетом русского гения. Сегодня можно прямо сказать: культура ХХ в. не потеряла темпа, который был набран в XIX. И одним из самых ярких проявлений этого взлета стала поэзия. Берем на себя смелость утверждать, что творчество двух московских поэтов, имеющее мировой масштаб, – Пастернака и Цветаевой – было бы невозможно без того мира русской истории, который создал Ключевский. Разумеется, это не единственный источник их творчества, но абсолютно необходимый среди других.

Сегодня история, по Ключевскому, нужна прежде всего не как источник профессиональных знаний, но как воздух, которым должны дышать легкие нашей культуры. Это особенно важно потому, что вот уже почти столетие мы дышим воздухом отравленным. Во-первых, Ключевский дает сегодняшнему человеку безусловное и понятное ощущение живой причастности к русскому делу. Человек, принявший в свою душу Ключевского, навсегда проникнется русской исторической существенностью. Во-вторых, чтение Ключевского – это сильнейшее гигиеническое средство от современных социальных болезней.

О реформах, контрреформах, опричнине и земщине

И вновь возвращаемся к теме реформ (и свободы). Еще один важный аспект в их понимании: не все то, что делается по переустройству общества, можно квалифицировать как реформы. Реформой, видимо, следует считать такие действия, которые заключаются в решении вопросов, стоящих перед обществом, на путях расширения зоны свободы прежде всего индивидуальной, – и, соответственно, личной ответственности. При таком подходе деяния Петра Великого, к примеру, не подпадают под эту характеристику. Все те громадные новации, которые внес в русскую жизнь этот человек, имели своим главным результатом дальнейшее закабаление населения России. И даже если признать за Петром – а мы признаем – заслугу в деле русского просвещения, то и это не отменяет главного результата его действий. Более того, трагическое несоответствие просвещения и крепостничества и стало основным взрывным элементом русской революции и гражданской войны. Причем социальная опасность одновременности просвещения и закрепощения не была преодолена даже Великими реформами.

Реформа – это всегда конфликт; повторим: настоящая реформа не уничтожает его. Но создает легитимные и эффективные процедуры протекания. Реформа – это политика осознанного принятия социальной конфликтности как фундамента для нормального, здорового развития общества. Реформа – это отказ от единственной и тотальной идеологии; отказ от принципа «кто не с нами – тот против нас»; отказ от понимания другого/иного как врага. Реформа – это то, что сегодня американский политолог Джозеф Най называет «soft power». В своей последней книге (14) Най говорит, что смысл soft power в том, что в ходе ее применения увеличивается количество друзей и уменьшается количество врагов. «Hard power» действует наоборот. Реформы – это также то, что Най квалифицирует как «smart power». Смысл этого последнего заключается в том, что настоящий реформатор всегда принимает во внимание позиции в обществе различных социально ответственных сил, включая и противостоящие ему, способствует их усилению.

Одним из заблуждений русского сознания является уверенность в том, что реформы может проводить власть и только власть. Нет, опыт последних 100 лет показывает: реформирование практически всегда есть дело рук и власти, и общества. Там, где общества нет – в том смысле, что оно еще не готово взять на себя часть бремени социальной ответственности, – реформы, даже блестяще задуманные и продуманные, не удаются. Пример: Михаил Сперанский. Его гениальный проект преобразований оказался не по плечу тогдашней России. И Александр I мгновенно и безболезненно свернул робкие начинания и громкие обещания. Оказалось, что Сперанский предложил России план «на вырост». А когда русское общество подросло, тогда оно в тесном союзе с властью и одновременно в жестком противостоянии с ней реализовало план Михаила Михайловича.

Говоря сегодня о реформах как об эмансипации, мы не можем не затронуть вопроса о том, что является прямой противоположностью реформы, но в массовом сознании именно это противоположное нередко полагается высшим достижением русской цивилизации. Мы хотим сказать о трех персонажах, несомненно, любимых, нередко даже и бессознательно, многими русскими людьми. Это Иван Грозный, Петр Великий и Иосиф Сталин. Их обычно противопоставляют «гнилым и неудачливым» либералам-интеллигентам. Так вот, в нашем обществе усиливается убеждение, что высшие русские успехи – это всегда жесткая, не щадящая никого, «варварская» модернизация. Причем варварство оправдывается одними потому, что «так было всегда и у всех», другими потому, что «с русскими по-иному нельзя». Главное – в том, что одержаны великие победы, создана великая страна.

Мы не будем полемизировать с ними. И для нас неважно даже то, что сразу после физического исчезновения этих людей все их великое почему-то рушилось. Нам эти люди и их действия важны, повторим, тем, что они суть не реформаторы и реформы, а нечто им противоположное и что в результате этих действий трижды в нашей истории возникала по существу одинаковая и по существу тупиковая ситуация. При всем естественном различии исторических эпох, в которые действовали эти персонажи, они приходили к одной и той же социальной конфигурации. Мы бы ее назвали так: опричнина-земство.

Отказавшись от экспериментов Избранной Рады, поскольку они не обеспечивали усиления собственной власти, а, напротив, «демократизировали» социальный порядок (мы понимаем всю условность используемой терминологии), Иван IV придумал следующий механизм. Бульшая – в количественном отношении – часть страны живет вроде бы как и жила: в рамках привычных, традиционных форм. А рядом создается новое общество, которое освобождено от этих форм и которому «все позволено». Таким образом, перед нами феномен расколотого социума, где одним велено изображать жизнь в старых ее формах, а другим дозволено делать с этой земщиной все, что захочется и что прикажут. По-своему такая расстановка сил выгодна, как это ни парадоксально, обеим сторонам. Она на самом деле воспроизводит властно-социальную диспозицию, к которой Русь привыкла, адаптировалась за два примерно с половиной столетия монгольского ига. То есть это ордынский порядок, где в роли опричнины Орда, а земщины – Русь. И когда мы сказали, что и земщине выгоден такой порядок, мы имели в виду то, что другой был и непредставим, и неизвестен.

Почему же он провалился? Иван Грозный не сделал главного шага – того, который удался его наследнику Петру. Он не придал этому сконструированному им расколу культурно-мировоззренского антагонизма, который, кстати, предполагала классическая ордынская модель. С одной стороны, кочевая, языческая, затем мусульманская, по преимуществу тюркская Орда, с другой – земледельческая, христианская, славянская Русь. К концу же XVII столетия у Петра Алексеевича на руках уже были все козыри, полный инструментарий для конструирования этого самого культурно-мировоззренческого антагонизма. Причем, как и в случае с Иваном Грозным, новой ордынизации России предшествовал период «демократических» экспериментов другой Избранной Рады – «правительств» Федора–Софьи–Голицына. И потому будущему мореплавателю, академику и плотнику уже не надо было проводить самому «демократические» опыты, которые, ясное дело, вели всю систему к бульшей социальной плюрализации и расширению зоны свободы.

На страницу:
2 из 5