Полная версия
Клаудиа, или Дети Испании. Книга первая
Но, следуя телом за всеми установлениями, девочка огораживала свою душу все более прочными решетками. Каждую ночь она вспоминала отца, мысленно, как слепая, проводя руками по родному лицу, запоминая каждую черточку; она представляла себе мать, какой видела ее в тот последний счастливый день, когда они с папой зашли к ней в спальню поиграть в биску. Клаудиа даже придумала себе игру с нерожденным братом, воображая, что он все-таки родился. Девочка мысленно возилась с ним, пеленала, целуя пухлые ножки, потом учила ходить, лепетать первые слова, играть на лужайках Мурнеты… И постепенно маленький брат стал для нее даже большей реальностью, чем какая-нибудь монастырская ключница.
Однажды, пытаясь успокоить расплакавшегося брата, которого, в честь славного Сида, назвала Родриго[51], Клаудиа вдруг вспомнила про забавных кроликов Педро. И смуглое лицо широкоплечего мальчика на миг заслонило призрачный облик брата. И вновь в ее ушах зазвучал ломающийся мальчишеский голос: «Если я тебе когда-нибудь понадоблюсь – только позови! Я сделаю для тебя все на свете». Где он сейчас, этот Педро Серпьес, которому уже никогда больше не выполнить своего обещания? Но Клаудиа не позволила себе заплакать – отныне она может надеяться только на себя.
Но мимолетное воспоминание о Педро все-таки пробило брешь в столь старательно устраиваемой внутренней обороне Клаудии: оно вернуло ей забытую полудетскую мечту о другом юноше, который скакал когда-то наперерез волку, а теперь, как шептались вокруг, распоряжался в королевской постели, как в своей. Разумеется, Клаудиа не верила ни одному плохому слову, что порой говорили о нем в кругу сестер – Мануэль оставался для нее сказочным принцем – но робкий тягучий ручеек чувства, почти заглохшего под горными снегами, неожиданно вышел из берегов. Засыпая, она теперь представляла себе не только родителей и Родриго, но и стройного всадника в роскошном костюме, который спрыгивал с лошади и протягивал к ней руки. Это, как скоро после определенных событий поняла Клаудия, взрослело ее тело. И она, в отличие от остальных, не стала бояться его, она наслаждалась им, лелеяла его, смело купала в истоках Арьежа летом, натирала снегом зимой и любила, как единственное, что ей оставалось любить. Ей и в голову не могло прийти, что настоятельница, настраиваемая постоянными наушничаниями монахинь да и сама видевшая опасные настроения девочки, следит за каждым ее действием и ждет только удобного момента, чтобы прекратить столь чудовищное богохульство.
Обычно по вечерам пятницы мать Памфила приглашала Клаудиу к себе и дружески беседовала с ней об успехах в языках, соблюдении постов и выполнении послушаний. И на сей раз девочка вошла в покои настоятельницы, чуть более живые, чем остальные помещения монастыря, сразу же, как закончилась вечерняя служба. Памфила быстрым взглядом окинула вытянувшуюся фигурку, чьи уже девичьи бедра и тугую грудь не скрывало даже просторное одеяние, но спокойно спросила, протягивая руку для поцелуя:
– Ну, каковы твои победы за эту неделю, сестра Анна?
Клаудиа смиренно поцеловала руку и тут обострившимися вместе с расцветом тела чувствами вдруг вспомнила этот забытый запах, шедший от выхоленных пальцев – от них все еще пахло долгой дорогой до церкви с книгой в руках, золотой пылью, рассказами Челестино… И она забылась.
– Вы, наверное, получаете известия от падре, вашего брата, амма?
Лицо настоятельницы превратилось в маску. Девочка не только не смела спрашивать об этом, она давно уже должна была забыть этот маленький приморский городок!
– Если я их и получаю, то они никаким образом не касаются тебя, сестра Анна. Да и кого они могут касаться? – Бедной маленькой сироты Клаудии де Гризальва? Так ее нет. Монастырской послушницы Анны? Так для мира нет и ее – она существует только для святого Франциска. Разве ты не знаешь, что тебя ждет постриг? Кстати, я давно собиралась поговорить с тобой об этом. Твое примерное поведение и благочестие дают мне возможность сократить срок твоего послушания. Зачем обязательно ждать, когда пройдет четыре года? Думаю, что после Рождества ты будешь окончательно готова посвятить себя Господу полностью. Но, – Памфила белым пальцем с алмазным перстнем едва не коснулась груди Клаудии, – я вижу, нам предстоит еще серьезная борьба с дьяволом. Твой дух высок, но тело еще не побеждено. Разве ты никогда не слышала об экстазе, о тяжких умерщвлениях плоти, о стонах из келий, о проступающей сквозь платье крови? – Клаудиа, побледнев, только опустила глаза. – Значит, скоро узнаешь сама.
Так Клаудиа оказалась в самой отдаленной части монастыря, небольшой часовне на самом краю его владений. Густой лес скрывал неотапливаемую часовню и со стороны главного здания, и со стороны дороги к недалекой французской границе. Поначалу девочка даже обрадовалась своему уединению – здесь ничто не отвлекало Клаудиу от игры ее воображения, а холодные ночи и душные дни молодой организм переносил достаточно легко. Через высокие окна она часами могла смотреть на таинственную, но так хорошо знакомую ей жизнь леса, вдыхая чистый, всегда пахнувший снегом воздух. Могла спать, когда захочется, свернувшись калачиком на полу и завернувшись в шерстяной плащ, могла мечтать и первое время могла даже заниматься латынью, ибо ей оставили латинские книги. А самое главное – она имела возможность познавать себя, пускаясь в отчаянные путешествия по бездонным лабиринтам души и чувств. Мать Памфила совершила ошибку, предоставив Клаудии эту отсрочку в несколько недель, ибо, когда она появилась в часовне с тонкой плетью в рукаве рясы, перед ней стоял уже не ребенок, тоскующий о доме, но существо, уверенное в том, что сумеет сыграть свою партию с этим миром.
– Я вижу, ты здесь бездельничаешь, маленькая тварь! – И острый хвост плетки оставил на гладкой щеке девочки алый рубец. – На колени! Я научу тебя любить Господа!
Клаудиа от неожиданности тут же и в самом деле упала на колени, но уже в следующий момент получила резкую пощечину. Ах, да! Она же забыла поцеловать руку настоятельницы…
Выйдя от затворницы, мать Памфила улыбалась, и это не было улыбкой получившего свое наслаждение садиста или впавшего в экстаз церковника. Нет, она была в общем, доброй женщиной и улыбалась только тому, что план ее выполняется успешно, что девочка оказалась именно тем материалом, из которых лепятся истинные святые. Кроме того, судя по последнему письму брата, об отце ее так ничего и не слышно… А то, что пришлось поднять на малышку руку, беспокоило ее мало – без этого невозможно. Пусть знает, что с ней здесь никто не будет особо церемониться. И мать Памфила, вполне довольная собой, направилась в трапезную.
Клаудиа же еще долго стояла на том месте, где настиг ее удар, и смотрела, как звонко капает кровь из рассеченной щеки на каменные плиты часовни. Гордость не позволяла ей плакать, а открытость начавшейся борьбы, как она полудогадалась-полупоняла, только упрощала ее действия. В тот же вечер у нее отняли все книги, кроме молитвенника, и вместо полноценной еды стали приносить лишь специально непропеченный хлеб, гнилую фасоль и воду. Плащ отобрали тоже.
И, может быть, настоятельница, в конце концов, добилась бы своего после нескольких месяцев таких истязаний, ибо Клаудиа, поначалу мужественно встретившая новую полосу своей жизни, спустя пару недель начала предаваться таким бурным фантастическим грезам, которые легко могли завести ее в объятия настоящей одержимости. Она разговаривала с отцом, помогала матери, воспитывала брата, но уже не в мечтах, а реально бродя по часовне и то подметая незримым веником пол, то моя несуществующую посуду… Девочка сначала придумала это лишь для того, чтобы греться, но опасная власть такого «театра для себя» скоро поглотила ее почти без остатка. И глухими ночами, когда ухали у самых окон совы, и откуда-то с гор слышался далекий рев, Клаудиа опускалась на колени и протягивала руки не к Господу, а к таинственному рыцарю, призраку, Сиду, Мануэлю Годою, который вдруг принял в ее воображении вполне определенные черты молодого генерала с кудрями до плеч.
Неизвестно, чем закончились бы все эти игры, если бы в один из пасмурных дней, когда снег идет понемногу, но безостановочно, ей не забыли принести даже той скудной пищи, которую она теперь получала. Клаудиа подумала, что это из-за непрекращающегося снегопада, и даже обрадовалась, получив возможность длить свой спектакль, не отвлекаясь на приход сестры с кухни. Сегодня она решила дать себе представление «В лавочке у Франсины». Она пришла туда вместе с малышом Родриго, долго выбирала финики и шербет, болтала с сапожником, как вдруг рев в горах, который она слышала уже не однажды, но только ночами, послышался гораздо ближе, чем раньше. Он медленно, но неуклонно нарастал, и в нем уже можно было различить отдельные звуки: грохот и крики.
Клаудиа в ужасе прижалась к ледяной стене: обвал! Горная лавина, от которой нет спасения даже убегающим, а уж не то, что девочке, запертой в часовне. Обвалы часто случались в этом районе Пиренеев, и история монастыря святого Франциска насчитывала немало случаев, когда гибли не только сестры, но и разрушалась часть построек. Это увеличивало святость места, и этим салески даже особенно гордились.
Клаудиа мгновенно представила себе длинный ровный ряд белых надгробий во внутреннем дворе, где покоились погибшие от стихии монахини, и предательский страх оледенил ее хуже мороза. Она стала отчаянно колотить в дверь и кричать, но звуки из часовни, построенной специально для уединения вдалеке от всех, не могли достичь монастыря даже в самую тихую погоду, а сейчас шум превратился в какую-то адскую какофонию. Стены вздрагивали, погасла единственная свеча, и за окнами с пронзительным писком заметались перепуганные летучие мыши.
Понимая, что про нее забыли, и никто не придет ей на помощь, Клаудиа прижалась к прутьям ржавой решетки, пытаясь хотя бы увидеть то, от чего ей сейчас придется погибнуть. Грохот повторялся с какой-то странной периодичностью, и каждый раз ему мягко вторил осыпающийся с сосен снег, становившийся то багровым, то желтым. Зрелище это настолько заворожило девочку, что она не заметила, как, вжимаясь все плотнее в железо прутьев, оказалась на улице по плечи. И, уже не раздумывая, куда и зачем она побежит, Клаудиа протиснула дальше свое узкое тело и упала в мягкий снег. Какое-то время она лежала, не чувствуя холода и ощущая только мощные вздрагивания земли, к которой прижалась, словно ища защиты. Наконец, она решилась поднять голову и увидела, что в стороне монастыря полыхает разноцветное зарево.
И уже не обращая внимания на намокшее, колом вставшее одеяние и набившийся в башмаки снег, Клаудиа помчалась, не разбирая дороги, прямо через лес туда, где, наверное, еще оставались люди, и где, как ей казалось, можно было спастись.
Но, не пробежав и куадры[52], она остановилась: тяжкий грохот сменился частым сухим треском, а уж этот звук Клаудиа не спутала бы ни с чем. Впереди разгоралась отчаянная ружейная стрельба.
И только тогда девочка вдруг вспомнила о том, что совсем рядом бушует война с богомерзкими французами, поправшими веру и казнившими помазанника Божьего. Разговоры об этом то и дело велись в кухне, пекарне и даже в молельне; у некоторых сестер были среди сражающихся братья или знакомые, и Клаудиа сама с жадностью ловила каждое слово в надежде узнать что-нибудь об отце. Но сейчас она растерянно остановилась, забыв про сводящий ноги мороз. Бежать вперед? – Что ждет ее там, среди выстрелов? Ведь проклятым французам наверняка ничего не стоит убить маленькую послушницу. Клаудиа затравленно обернулась в сторону покинутой часовни. Но вернуться? Куда? В темноту и холод ее тюрьмы? В горы, где она замерзнет, ибо не знает дороги никуда, кроме как к монастырю? Или все-таки попытаться пробраться к обители? Девочка уже сделала шаг вперед, как страшное колючее слово «постриг», отнимающее у нее все надежды, вновь вспыхнуло у нее в памяти. Она вновь в нерешительности застыла.
Перестрелка между тем разгоралась все сильней. Были уже слышны крики десятков мужских глоток, едва ли не перекрывающих истошные вопли женщин. Клаудии стало совсем страшно, захотелось вжаться в снег, в дерево, съежиться, исчезнуть… но отец! Вдруг он там, а она из-за своей трусости лишиться возможности увидеть его и… спастись! И девочка, не слушая выстрелов, побежала вперед.
К тому времени, как она выбралась на опушку леса, левая часть монастыря была уже объята пламенем, но из правой еще доносились редкие выстрелы обороняющихся. Клаудиа, как завороженная, смотрела на разгул одной из самых страшных и самых красивых стихий – пожар в ночи. Снег вокруг тек грязными ручьями, смешиваясь с казавшейся черной кровью. Повсбду виднелись мертвые тела. Вдали, под ярко-оранжевыми небесами с визгом метались салески, то тут, то там настигаемые солдатами, одетыми в какие-то лохмотья, весьма отдаленно напоминающие форму. Остановившимися глазами Клаудиа видела сразу и клубы пепла, поднимающиеся там, где падали сгоревшие балки, и бегущих с криками французов, упорно штурмовавших незанятую еще часть обители, и отвратительные сцены насилия. Совсем неподалеку от нее, так что можно было рассмотреть пышные белые бедра, лежала какая-то монахиня, бесстыдно темнея развороченным лоном. Кто она, девочка так и не смогла понять – лицо у несчастной было раздроблено прикладом.
Скоро стрельба почти совсем стихла, и французы уже стали выкатывать из подвалов бочки с винами и готовившейся только у Святого Франциска особой настойкой из ауреллы. А Клаудиа все не могла заставить себя пошевельнуться. Она уже давно поняла, что искать отца здесь бессмысленно. Неожиданно новая мысль овладела ей и стала мучительно грызть девочку, не давая ответа: неужели ее папа, ее умный, добрый, замечательный папа точно так же расстреливал из пушек монастыри и насиловал беззащитных женщин?! «Нет, нет, не может быть! Мой папа не безбожник!» – едва ли не вслух выдохнула она. И тут мудрый инстинкт одинокого зверя подсказал ей, что сейчас освободившиеся от боя солдаты напьются и запросто могут начать бродить по близлежащему лесу. Надо было уходить. Но куда? Клаудии ничего не оставалось, как вернуться к часовне и вновь забиться на свое убогое ложе, обхватив руками колени и уткнув в них голову…
Так она прожила два дня, беспрерывно молясь Господу о том, чтобы эти ужасные французские солдаты, кричавшие такими громкими гортанными голосами, ее здесь не обнаружили. Голодная, потерявшая ощущения рук и ног, она жевала хвою, сосала снег и несколько раз ходила к развалинам, прячась лисой, почти невидимая в своем голубом облачении. Французы ушли только на третий день. Над пожарищем еще кое-где курились дымки, и стояла особенная смертная тишина. Клаудиа прокралась вдоль закопченой стены, стараясь не смотреть по сторонам и не вдыхать приторный запах разлагающихся тел. Она уже не боялась быть убитой – она хотела только одного: поесть и согреться. Добравшись до разграбленных погребов, она жадно сгрызла какие-то протухшие остатки окорока, вылизала лужу мальвазии под незаткнутой бочкой и заснула, прислонившись к ней спиной, радуясь теплу древесины.
Так ее и нашли оставшиеся в живых монахини. Их было не больше десятка, но, благодарные Господу за спасение, они, словно стайка трудолюбивых птиц, немедленно принялись вить среди руин новое гнездо.
И только через несколько дней Клаудиа спросила сестру Флорису, искусную вышивальщицу, которая отсутствовала во время зверского нападения, уехав продавать монастырские вышивки в Уржель:
– А что стало с матерью Памфилой?
– Разве ты не знаешь? Ее схватили и долго требовали выдать место, где спрятаны монастырские сокровища. Но она, конечно же, ничего не сказала, и ее буквально растерзали. Говорят, тело опознали только по бриллиантовому кольцу, которое эти богохульники почему-то не заметили.
Клаудиа вспомнила мягкую белую руку, уведшую ее поздним весенним утром в другую жизнь, и невольно прикоснулась к щеке. Что ж, она не держит зла ни на куре Челестино, ни на его сестру… Но теперь ничто не будет напоминать ей о постриге и никто не будет стараться сделать из нее святую. Святой теперь сделалась сама погибшая настоятельница, о которой скоро стали ходить в горах легенды…
* * *После ухода французов все силы насельниц были брошены на воссоздание прежней налаженной жизни. Место матери Памфилы заняла порывистая сухая мать Агнес, присланная сюда из далекой жаркой Малаги и привезшая с собой нескольких сестер из своей бывшей обители. Она постоянно ежилась от холода и большей частью занималась какими-то сложными монастырскими интригами, в которых Клаудии по ее малолетству не было места. Да и никто теперь не знал истории этой молчаливой девушки, большую часть времени проводящей за латинскими и греческими книгами. Правда, на последние аббатиса косилась с недоверием и как-то раз, подойдя к девочке в молельне, сказала.
– А известно ли вам, сестра Анна, что у нас в Испании усомниться в католической вере – то же самое, что усомниться в вере христианской? – Клаудиа склонила голову. – И любой отец сам подкинет дров в костер еретички, которая читает недозволенные писания…
– Я читаю лишь Иоанна Дамаскина[53], – не поднимая головы, ответила Клаудиа и, не дождавшись окончания разговора, вышла.
Впрочем, скоро этот разговор принес Клаудии определенные перемены в ее положении. С самой весны по обители пошли слухи, что их посетит кардинал герцог де Вальябрига. К этому событию готовились все, начиная от настоятельницы и кончая последней посудомойкой. После разграбления, пожара и мученической смерти большинства салесок, в монастырь ручьем потекли пожертвования, и меньше чем через год, он снова уходил в небо всеми четырьмя башнями. Однако внутри все еще было пусто и сыро, а потому основную ставку мать Агнес решила сделать на подвижничество своих подопечных. Действительно, пережившие ужас монахини удвоили, если не утроили свою набожность, над обителью сиял ореол подвига матери Памфилы, и привлеченные его светом, сюда теперь шли многие. Однако пылкой южанке аббатисе все не хватало какой-то изюминки, какого-то блеска.
Вальябрига появился в полдень, но уже с шести утра салески стояли рядами во внутреннем дворике и молились, перемежая молитвы пением. Клаудиа, как самая юная, стояла в первом ряду и почти механически повторяла слова молитв и хоралов – она думала о том, что кардинал едет сюда из Мадрида и, несомненно, еще несколько дней назад видел того, кто после ночной атаки французов окончательно занял ее мысли. Ведь это именно он, как говорили все вокруг, смог остановить ужасное кровопролитие и заключить мир с Францией. Князь мира представлялся ей теперь уже не юношей на коне, а почти богом в золотых одеяниях и с ярким чувственным лицом уроженца Эстремадуры. Грезя о своем неведомом рыцаре, девочка даже не заметила, как прошли долгие шесть часов, и только вздрогнула, когда весь двор залил алый свет кардинальской сутаны. Монахини упали на колени, а Клаудиа, как ребенок, не сумев отвести глаз от восьмиконечных бриллиантовых звезд, все продолжала разглядывать этого высокого молодого человека в красных одеяниях. Кардинал улыбнулся, глядя на столь юное серьезное лицо, не скрывавшее детского восторга, но, проходя, плавным движением руки все же заставил девушку последовать примеру остальных.
После торжественной мессы дон Луис-Мария герцог де Вальябрига как член королевской семьи и к тому же человек молодой и вполне светский пил кофе в заново отделанных покоях аббатисы. Поговорив о столь неожиданном процветании монастыря и его благотворном влиянии на этот дикий горный край, он перешел на более интересные для него темы.
– Вы не слышали о последней выходке герцогини Осуны? – Настоятельница в восторге прижала руки к сердцу и приготовилась слушать. – Представьте себе, французский посол, этот безбожник, с коим мы теперь вынуждены водить дружбу, пригласил герцогов Осуна на ужин, и, увы, бедняга, выставил слишком мало шампанского. И что вы думаете? – кардинал небрежно перекинул ногу на ногу под тяжелой сутаной.
Настоятельница, никогда в жизни не видевшая герцогиню Осуну, но столько слышавшая о ней, изобразила на своем подвижном лице намек на нечто непристойное.
– Ни за что не догадаетесь. В ответ герцогиня приглашает посла к себе на ужин, и, когда он к ним прибывает, велит напоить до отвала шампанским… его лошадей.
– Да и поделом этому лягушатнику, – рассмеялась аббатиса. – А что слышно о герцогине Альба, нашей благодетельнице?
– О, герцогиня Альба устроила такое, чего, кроме нее, пожалуй, никто и никогда не смог бы сделать. Вы не слышали о пожаре в ее новом дворце?
– Нет, Ваше высокопреосвященство. Мы живем уединенно, скромно…
– В таком случае вы не знаете этой истории.
– Не знаю, Ваше высокопреосвященство.
– Так вот, герцогиня недавно построила себе новый роскошный дворец Буэнависта, решив затмить его прелестью даже королевскую резиденцию. Вы же знаете, она вечно во всем соперничает с нашей Марией Луизой.
– Да, это известно всей Испании.
– Вскоре в этом новом дворце случился большой пожар, нанесший значительный ущерб, и герцогиня, конечно же, обвинила в поджоге королеву. Однако, поскольку у нее не было прямых улик, она придумала следующее: восстановила дворец, сделав его еще более роскошным, и пригласила на открытие королевскую чету.
– И королева не отказалась от приглашения?
– Королева, должно быть, побоялась, что отказ будет расценен как доказательство ее виновности, и, конечно же, приняла приглашение.
– И что же герцогиня?
– О, это было фантастическое зрелище! В самом конце праздника, проходившего чрезвычайно весело и с предупредительнейшей любезностью, начался поразительный фейерверк. Все сверкало и взрывалось, рассыпая по парку целые снопы искр и языки пламени. Поначалу никто ничего не заподозрил, но потом вдруг всем гостям, находившимся в это время в саду, стало ясно – полыхает только что восстановленный дворец герцогини. Все потеряли дар речи, и вдруг в этой тишине, нарушаемой лишь треском гигантского пламени, прозвучал отчетливый и веселый голос герцогини, стоявшей рядом с Их Католическими Величествами: «Чтобы более ничем не утруждать своих друзей, я решила, что на этот раз лучше сама сожгу свой дворец!»
– Пресвятая дева! А что королева?
– Королевская чета тут же покинула герцогиню. А на следующий день ей было предписано покинуть Мадрид и отправиться в самое отдаленное ее поместье, в Сан Лукар.
– Вот бедняжка. И она уехала?
– Да, через месяц после этого, сделав вид, что покидает столицу на три года из-за траура по мужу, который внезапно умер.
– Несчастный герцог. Ему же было никак не более сорока.
– Увы. Но он все последнее время болел, так что смерть его ни для кого не явилась неожиданностью.
– Но какова герцогиня! – с блестящими глазами вновь воскликнула аббатиса.
Насладившись произведенным эффектом, дон Луис позволил своим мыслям потечь еще в более свободном направлении и тут же вспомнил черные восторженные глаза в шпалере встречавших его монахинь.
– А что это за дикарка, которую мне пришлось едва ли не силой поставить на колени? – улыбнулся Луис-Мария.
– А, сестра Анна. Это одна из тех, кто пережил французское нападение, ваше высокопреосвященство.
– Бедный ребенок! Надеюсь, она осталась чиста? – кардинал многозначительно изогнул светло-каштановую бровь.
– О, да. Она пряталась в лесу.
– Прекрасно. Позовите ее.
И Клаудиу вновь привели туда, где она еще совсем недавно впервые услышала страшное слово «постриг». На этот раз она быстро преклонила колени и поцеловала протянутую руку, не выпуская при этом прижатую к груди книгу.
– Встаньте, дитя мое, – бархатным голосом произнес кардинал. – Я вижу, вы усердны и никогда не расстаетесь с писаниями святых отцов.
– Да, ваше высокопреосвященство. Я стараюсь читать как можно больше.
– Ti mantchaneis? – заметив, что в руках девочки греческая книга, спросил Луис-Мария, с явным удовольствием оглядывая точеное бледное личико, капризный, но твердо очерченный рот, упрямый подбородок и пылкие, но печальные глаза.
– Plutarhe, o hiere pater, – и Клаудиа протянула старинный том.
– Kai ti legei ton axion patera?
– Prepon esti ten men psuchen odune, ton de gastera semo askein.
– Pos kalos legeis, o pai![54] Боже праведный, так эта малышка и в самом деле читает на греческом! – едва верил своим глазам кардинал.
– И на латыни, и на французском, ваше высокопреосвященство, – радостно ответила Клаудиа, не видевшая в своих умениях ничего особенного, но обрадованная возможностью поделиться ими.
– Кто же научил тебя?
– Испанскому и греческому – падре Челестино в Бадалоне, а латинскому и французскому – амма Памфила, да хранят ее ангелы в Царствии Небесном.
– Так ты из дворян?
– Я – Клаудиа Рамирес Хуан Хосе Пейраса де Гризальва, ваше высокопреосвященство.
– Хм. И ты собираешься посвятить себя Богу?
Тут вдруг Клаудиа на мгновение растерялась. Сказать в лицо кардиналу, что вся ее жизнь здесь направлена лишь на то, чтобы выйти отсюда – немыслимо. Но и лгать… И снова страх пострижения охватил девушку. Она покраснела, низко опустила голову и пробормотала: