bannerbanner
Ходили мы походами (сборник)
Ходили мы походами (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

– Ну, а ты как думаешь? – Надрывно спрашивал Городинский. В лоб приятелю. Из лагеря он вернулся желчным, оттаивал понемногу, но так до конца и не отошел.

– Чепуха, конечно. – Успокаивал Городинского Малахов. – Зачем им это нужно? Хотя, заметь, строил метро Каганович.

Говорил Малахов ясно, дополняя слова кроткой улыбкой. Он не искал выгоды, врагов, агрессия была ему чужда. С его аргументами было трудно спорить. В семье Малаховых всем заправляла жена. Она нашла печь для обжига, раскрашивала керамические медальоны и бусы, тащила их на прибалтийские базары. И, в конце концов, будто сбившись с дороги, утащила самого Малахова в Южно-Африканскую республику. Это случилось давно, без огласки, сама эта республика казалась тогда местом совершенно потусторонним, так что и Каганович вряд ли бы смог туда докопать, разве что Сталин бы приказал…

За выездом в те годы следили строго, и внезапный бросок Малаховых представлялся нам – остающимся, чем-то невероятным. Уже в новые времена, незадолго до отъезда Городинского жена Малахова успела побывать у нас, на родине, переводчицей в составе какой-то делегации. По приезде тут же отправилась в церковь. Оказалось, в Южной Африке она пережила духовную драму. Исцеления – так она поясняла. Вначале привычная вера в мужа – а он и там быстро пошел в гору, как керамист, – частично подменяла ей собственный религиозный опыт. Церковь она посещала, больше следуя ритуалу, чем насущной потребности. Но однажды, когда она, почти досужая, заглянула в храм, в преддверии какого-то заурядного по духовным меркам дела, можно сказать, больше из суеверия и потребительского желания выхлопотать у Господа лишний шанс, туда ворвались чернокожие террористы и стали молотить из автоматов направо и налево, во все стороны. Тогда же в кейптаунский порт зашел первый советский корабль, и несколько моряков, заглянувших в церковь, были ранены и убиты. Буквально, рядом с женой Малахова. Она запомнила себя лежащей, уткнувшей голову в пол. Навалившись на нее, хрипел, умирая, моряк, перед глазами плыли по мрамору красные ручейки. Спина потеплела от крови, непонятно – своей или чужой. Страшный случай отворил в душе шлюзы. Это был перст, указание, и теперь она следовала ему со всем пылом. Своей энергией удивила даже Малахова. Тот отстоялся в вере, определил уровень и привычно претендовал на роль ментора. Но теперь жена двигалась самостоятельно, и сам Малахов казался ей человеком буржуазным, успешным и потому скучным. На грани пошлости. Так было сказано.

– Не понимаю все-таки, – богохульствовал Городинский. – Зачем гробить столько народа, чтобы обратить эту ослицу? Хотя, – тут в Городинском просыпался педагог, – такую тупость иногда видишь, что, действительно, готов убить.

Еще вспоминался один из постоянных собутыльников Городинского, ныне тоже пропавший, со смачной казацкой фамилией Сагайдачный. На праздниках Сагайдачный являлся всегда энергичный, бравый, доброжелательность била из него розовым фонтаном. Носил Сагайдачный потертый пиджак, ковбойку и других нарядов, по-видимому, не признавал. Нос, похожий на плохо скатанный налистник, был приставлен к лицу небрежно, глаза косили, очки в бабушкиной оправе ерзали, как хотели. Украшением, которое в среднем возрасте начинаешь ценить, была нечесаная, дремучая шевелюра, торчащая во все стороны. Сагайдачный постоянно запускал в нее пальцы и, казалось, даже протирал их во время еды. И в трезвом виде Сагайдачному было не занимать бодрости, но подлинный талант открывался по мере выпитого. Тут, как персонаж О'Генри, Сагайдачный мог заговорить любого. Возбуждался он постепенно, бледнел, все чаще, громче и всегда остроумно вмешивался в разговор и, наконец, взмывал. Теперь Сагайдачный уже не давал себя перебить. Это был законченный тип религиозного проповедника, редкий по таланту, но, поскольку Сагайдачный пользовался своим даром от случая к случаю, то и сыпал горячими углями, куда попало, не щадя ни слушателей, ни себя. Чудовищный всплеск горечи готов был затопить все подряд.

– Кому, кому сказать? – Выкрикивал Сагайдачный, продираясь сквозь колючие заросли современной истории. – Кому? Дочери? Дочь – дура. Жене? Х-ха. Жена – предатель. Ну, нет. Думают, всё!!! Думают, можно вилкой переворачивать. Так? А-а-а… Думают, сдох, сдох Пилсудский. Так или не так? Не так, дорогие, не так. Но сказать не-ко-му. Нищ и наг.

Приблизительно так это запомнилось. И причем здесь Пилсудский? Ирония состояла в том, что вся обстановка – праздничная и мирная никак не располагала к откровениям. Дело обычно было летом, на даче, во время дня рождения Городинского. Жена Сагайдачного была, как теперь вспоминается, в чем-то светлом. Например, в белом жакете с большими накладными плечами по последней моде. Сидела на старой скамейке рядом с огромным, разросшимся поперек дорожки цветущим кустом жасмина, и, не отрываясь, глядела перед собой. Поза ее – нога за ногу была чуть напряжена. Светлые волосы распушены. Ладонями плотно охватывала колено. Она, несомненно, была весьма привлекательна. Речь мужа гневно неслась с веранды поверх голов, в звоне грязной посуды. Сагайдачный всегда держал возле себя нескольких благодарных слушателей, в том числе, отца Городинского. Остальные, негромко переговариваясь, чтобы не мешать монологу, разбирали плавки, подстилки и собирались на пляж. От сарая Городинский тащил старые доски, готовил дрова для шашлыка. Только Сагайдачный продолжал вещать.

И дальше год от года он совершенствовался в экзистенциальных метаниях, увязая в опасном для душевного здоровья болоте. – Кто ты мне такой? – Спросил он Городинского, когда тот позвонил, напомнить об очередном дне рождения. – Ну, кто ты такой, если честно? – Городинский молчал, сраженный масштабностью вопроса. – Молчишь? А я тебе скажу. Чужой человек, вот кто. Так что не нужно притворяться.

– Как вам нравится? – Вопрошал Городинский. Обычно находчивый, он не смог подобрать достойный ответ и теперь злился и на приятеля, и на себя – Кто я ему такой? Вы слышали? Да пошел ты к чертовой матери.

Кстати, то был один из последних сборов компании. Социальные перемены сказывались вполне ощутимо. И Сагайдачный подтвердил это одним из первых. Жена и дочь увезли его в Израиль. Кто бы мог подумать? Из письма Городинский узнал, что в городке, где живет семья, любят по любому поводу запускать фейерверки, но сам Сагайдачный относится к ним с недоверием, полагая, что легко и беззаботно долго не проживешь. Во время Войны в заливе Сагайдачный запросился поближе к армии, готов был и на фронт. Тогда, как известно, обошлось, без масштабного кровопролития, но Сагайдачному в любом случае указали на его место в тылу. То ли возраст был не тот, то ли фамилия (Сагайдачный утверждал, что именно так, везде одно и тоже), то ли еще по каким-то причинам, которые всегда сыщутся в тайных бюрократических расчетах. И здесь судьба уготовила Сагайдачному роль досужего наблюдателя, подтвердив, что подлинная философия оправдывается самой жизнью и в этом смысле не столько призвание, сколько участь.

3

Такие были люди. Были, но разъехались. Хорошо, что не все. Городинскому было на ком отвести глаз в те скорбные дни. Это подтвердил девятый день, когда мы сошлись на квартире покойного в старом хрущевском микрорайоне. Зелень, как джунгли, глушила дома по самые крыши. Вид сквозь окно напоминал внутренность нечищеного аквариума. Не хватало только присосавшейся к стеклу улитки и пары плоских рыб, слоняющихся в поисках червяка. И внутри комнаты было сумеречно, как в подводном царстве. Сидели за столом тесно, сплоченные общей печалью. Как бы вопреки этому настроению, я не могу отделаться от диковатой мысли, что душа покойного не только устраивает в этот день свой последний земной праздник, но и пребывает на нем отнюдь не сторонним наблюдателем. Как актер кукольного театра, она лучше всех знает характеры своих персонажей и найдет ниточку, поддернуть, доставить себе удовольствие. Если покойный питал при жизни склонность к юмору, прислушайтесь, вам удастся расслышать таинственное хихиканье.

Заметен был старинный друг Городинского по фамилии Францевич. Несколько веков род Францевича упоминался в шляхетских анналах. Портреты его предков даже в недавние, народолюбивые времена висели в провинциальных музеях, а теперь и вовсе вызывали интерес. Иногда Францевич упоминал об этом со спокойным достоинством человека, ждущего своего часа. Городинский называл Францевича фамильярно – Кокой, другим это бы в голову не пришло. Францевич умел держать дистанцию и только Городинского любил особо за постоянную готовность выпить и душевно поговорить. Презрение к суете и точный ум, дисциплинированный математическим образованием, делали Францевича интересным собеседником. Это был достойного вида персонаж с точным профилем, который и впрямь можно было завершить графской лисьей папахой. Сейчас контражур балконной двери доказывал это со всей очевидностью. Высокий лоб украшала пепельная прядь, которую Францевич раз за разом неторопливо выкладывал за ухо, массируя седеющий висок движением породистой кисти. Когда я, чуть опоздав, уселся поблизости, Францевич вел привычный для себя неспешный разговор с дамой с прямой спиной и в седеньких буклях. Преклонных лет, она напоминала бонну из богатой старорежимной семьи, выписанную, пожалуй, из-за границы. И разговор шел именно о воспитании. Фребелический – вот нужное слово из той давнишней эпохи. Родовая память Францевича, по-видимому, хранила, подходящие воспоминания. Пока я устраивался, ловя обрывки разговора – а речь шла о малолетнем внуке Францевича, – в разговор настойчиво пытался вмешаться еще один гость – прямо напротив меня, плотный с круглой, коротко стриженой головой, похожей на шар. Человек сидел на диване, уйдя по самые плечи в пространство, скрытое столом. Только голова, как бы сама по себе, вертелась поверх скатерти и тарелок, ловя еду губами. Бутылок между нами почти не было, а с водкой не было совсем. Жена, сидящая рядом, старательно уводила их от мужниного взгляда, отодвигала подальше. На это я обратил внимание, когда и сам занялся поисками водки, под разговор приглушенный и чинный, подобающий печальному событию. Людей этих я знал, соседи по лестничной клетке они много помогали в последние дни. Теперь сосед пытался принять участие в умной беседе, которую неторопливо вел Францевич. Но тот не давал, замолкал, и, будто не слыша, вел тему дальше, повторяя некстати оборванную фразу. Вынужденная пауза подчеркивала значительность сказанного, и заодно подтверждала важность того самого воспитания, о котором рассуждал сейчас Францевич – слушать, если так повезло, умного человека, не перебивая. Разговор тянулся уже долго, но, наконец, и Францевич не выдержал. Величавым движением он вознес над столом руку и попросил бестактного собутыльника дать свою. Рука того возникла из-под стола, будто занятая каким-то сомнительным делом, и достигла руки Францевича. Это была большая пухлая рука, явно знакомая с физической работой. Францевич осматривал ее подробно и долго, вертел, нажал длинными пальцами между костяшек, оценил состояние сбитых ногтей, задумался над ладонью, в общем, трудился, пока, наконец, не отстранил от себя, возвращая владельцу. Остальные внимательно наблюдали. Действия Францевича были необычны.

– Я знаю тебя. – Объявил торжественно Францевич, закончив осмотр. – Ты – слесарь.

Собеседник Францевича, не предполагая, как и все мы, развития сюжета, следил за манипуляциями с собственной рукой дружелюбно и заинтересованно. Он был готов признать авторитет Францевича, превосходство и тонкость его ума и, пожалуй, даже происхождения, если бы об этом было заявлено. Это был добродушнейший малый. И следил он с лукавой надеждой на ошибку барина, которая должна была уравнять их обеих в дальнейшей беседе. Теперь обладатель рабочей руки объявил с плохо скрытым торжеством.

– Я – не слесарь.

– Нет, – голос Францевича не знал сомнений, – ты – слесарь.

– Нет, не слесарь.

– А кто? – Не выдержал я.

– Я – распылитель.

– Кто, кто?

– Он – распылитель. – Подтвердила жена. Мы с ней определяли, как бы вторую группу участников разговора, менее заинтересованных и потому более объективных.

– Красит машины на станции техобслуживания. – Прояснила жена для всеобщего сведения.

– Да, я – распылитель. – Подтвердил муж с гордостью. Действительно, было чем гордиться, за три дня он зарабатывал больше, чем мы с Францевичем за месяц.

– Этого я не знаю. – Францевич отверг возражения голосом оперного вельможи и окончательно отстранил от себя руку. – Кто такой распылитель, я не знаю. Но ты – слесарь. – По-видимому, Францевич проник в глубинную, метафорическую суть слесарной профессии и не допускал более поверхностных толкований.

– Я был слесарем. – Последовало неожиданное признание. – Но теперь я не слесарь. Я – распылитель.

– Вот видишь… – Сказал Францевич ласково. И добавил поучительно для нас – слушателей. – Слесарь – это на всю жизнь. Даже, если теперь ты этот, как его, распылитель.

– Хрущев Никита Сергеевич – тоже бывший слесарь, – сказал я. – А стал известно кем. Туфлем по трибуне стучал.

– Исключения украшают правило. – Францевич не дал себя сбить и вернулся к прерванному разговору, оставив бывшего слесаря в смятении, искать глазами бутылку. Сделать это было непросто. Жена предусмотрительно расставляла крепкие напитки, чтобы погруженный в диван муж не мог до них дотянуться. И выдавала каждый раз с большой неохотой. Более других была смущена дама – собеседница Францевича. Она была соседкой снизу и телом примыкала к демократическому лагерю, даже находилась в нем физически, так как сидела рядом с бывшим слесарем, но уже на стуле. Однако, беседуя с Францевичем, не могла не проникнуться его аристократизмом. И беседа текла дальше, столь же спокойная и неторопливая.

Распылитель с женой, тем временем, рассказали мне, что, имея достаточные средства, хотят дать хорошее образование детям, но пока не знают, как именно.

Я поддакнул, что распылитель – весьма достойная профессия, нечто вроде дизайнера, и многие наши эмигранты, особенно художники, начинают новую жизнь именно с нее.

– Да, – подтвердил Городинский с другого конца стола, – но у негров лучше выходит. Особенно, если машина черная.

Как видно, все были хороши. Францевич пришел прямо с работы и теперь опьянел. Его седенькая собеседница исчезла как-то загадочно и внезапно, как добрая фея из сказки. Лишь занавеска на балконной двери шевелилась, будоража воображение. Распылитель перестал теребить жену и теперь ориентировался на меня, вовремя подставляя рюмку. Жена смотрела с явным осуждением. Лицо у нее было усталое, а теперь еще напряженное. Пришли они по-соседски, не одеваясь специально. Кожа в вырезе платья раскраснелась, тыльной стороной кисти она вытирала сухой лоб. Было по-осеннему свежо.

Наконец, стали подниматься. Францевич пошатнулся, потом еще раз, размах его крупного тела был заметен, особенно здесь в небольшой комнате. Он опустился на стул, переборол себя и вновь встал, собираясь уходить. Видно было, он здорово пьян. За окнами стояла густая темень, добираться было неблизко. Верный Городинский спешил на помощь. Ситуация была не частая, но знакомая, а для Городинского и вовсе ностальгическая, так что откликнулся он со всем пылом.

– Пойдем, Кока, пойдем. – Ворковал Городинский, увлекая друга в другую комнату. Тот вяло сопротивлялся, но Городинский умел быть настойчивым.

Все, между тем, встали, разминаясь перед чаем. Женщины понесли на кухню грязную посуду. Пустые бутылки убрали, а недопитые составили пока на сервант. Жена распылителя помогала в уборке, не забывая присматривать за мужем. Она, видно, не предполагала в нем должной умеренности. Но тот спокойно отправился на балкон, курить.

– Готово. – Городинский вернулся к гостям, аккуратно прикрыв за собой дверь. – Пусть поспит. Что тут у вас происходит?

Недавние эмигранты часто задают такие вопросы. Они неизменно поражают меня лицемерием. С таким видом прибывают в родное село новоиспеченные горожане. В черных брюках и белых нейлоновых рубахах – так, по крайней мере, я вообразил – они более всего хотят отрешиться от недавнего прошлого, отторгнуть собственное происхождение. Именно так мне до сих пор казалось. Но в искренности Городинского сомневаться не приходилось. Потому сейчас я путано и пьяно размышлял, может и впрямь есть столь глубокое различие между нашими мирами, что заставляет вот так, буквально с хода вытравить весь прошлый опыт, отбросить его, как старую кожу, чтобы потом натыкаться на нее с некоторым удивлением – чья? В конце концов, если глянуть на нас всех из глубины космоса, куда сейчас готова была устремиться душа покойного, мы явно ходим по земному шару в разные стороны головой.

Размышляя так, я вяло наблюдал, как распылитель появился на пороге балконной двери, небрежной походкой подобрался к серванту, плеснул в рюмку, сглотнул и тут же укрылся вновь на балконе. За дверью с отдыхающим Францевичем тоже шло какое-то движение. Я беседовал с вдовой под хор негромких голосов. Распылитель вновь появился в комнате и повторил маневр. Я поискал глазами жену. Она только что была и прошла на кухню. Оттуда гремела посуда. Тактика мужа прояснилась. Сквозь оконное стекло он следил за перемещениями жены и появлялся на заветной траектории к серванту точно в срок, без риска быть обнаруженным. Я пришел в восторг от своей догадки, тем более, распылитель еще раз подтвердил мою правоту. Приятно чувствовать (это я про себя) пьяным и правым одновременно, возникает некий восторг обладания истиной, сродни вдохновению.

Тут дверь в соседнюю комнату распахнулась, и на пороге объявился Францевич. Кроме аккуратных белых плавок он был абсолютно гол. Все как-то затихли. Народ собрался бывалый, но и картина наблюдалась необычная.

– Это ты его раздел? – Тихо спросил я Городинского.

– Я. – Городинский не мог оторвать взгляд от друга. – Он сказал, что спать будет. Я постелил.

Между тем Францевич постоял на пороге, картинно перечертив дверной проем, и двинулся к нам, в люди. Нужно сказать, шел он теперь вполне уверенно и, если бы не явная нескромность в туалете, выглядел, пожалуй, трезвее многих. Впрочем, претензии к туалету казались сейчас неуместными. В явлении Францевича было нечто библейское, особенно впечатляли босые ноги. Все затихли и ждали.

– Чаю, если можно. – Попросил Францевич и уселся к столу.

Женщины забегали, казалось, Францевич начнет отпускать им грехи. Между тем, из кухни вернулась соседка, остолбенело уставилась на Францевича, взгляд ее заметался, отыскивая собственного мужа. – Коля, – звала она, – Коля.

– Он, по-моему, на балконе. – Подсказал я. Было нечто знаменательное, что, несмотря на разность родословной, собутыльники оказались тезками.

– Кока, – позвал Городинский заискивающим голосом, – ты как? Тебе не холодно?

– Мне хорошо. – Сказал Францевич. – Мне хорошо.

Соседка тащила с балкона упирающегося мужа. Глаза его были погашены. Францевич встал и, шлепая босиком, подошел к недавнему оппоненту. Обнял его. Круглая голова пролетария легла на голую грудь аристократа и устроилась на ней, сладко причмокивая.

– Идем, идем. – Торопила жена.

– Слесарь, – ласково говорил Францевич, поглаживая круглую голову, будто пробовал мех диковинного зверя. – Слесарь.

– Коля идем, умоляю.

– Иди, Коля. – Францевич первый раз назвал тезку по имени. – Иди, Коля, и помни… – что помнить, Францевич так и не пояснил, будто речь шла о тайне, известной только двоим. Он отодвинул слесаря, вернулся за стол и вновь попросил чая.

Жена воспользовалась случаем и утащила мужа. Остальные наблюдали сцену молча, даже как-то торжественно. Быстрее всех разобралась в ситуации мачеха Городинского. Она была во всем черном, ажурный платочек прикрывал голову.

– Может, верональчику ему? Верональчику? В чаек?

– Не нужно. – Сказал я авторитетно. – Он чая выпьет, и сам заснет.

– Какой верональчик. – Воскликнул Городинский, страдая. – Если давать, так всем. Мне первому.

Вот тут мне и почудился тихий смешок…

… Возвращались мы вместе с Аркадием У. Собственно, эти страницы – затянувшийся пролог к сюжету, в котором джинсовый лик Аркадия будет мелькать постоянно. Я и так достаточно долго удерживаю его от выхода на сцену Просто в наше фантастическое время, описание обстоятельств, даже не связанных прямо с похождениями героя, бывает не лишним. Помогает что-то понять. Жаль расставаться с воспоминаниями, хочется унести частичку тепла от гаснущего очага и пользоваться ею подольше. Ведь путь – нужно верить, пройден не до конца.

Шел редкий теплый дождь. Воздух стыл, как желе. Капли падали сквозь редеющую листву. Лужи на асфальте масляно блестели. Пустой автобус вез густую осеннюю влагу. Возле метро толклась небольшая сосредоточенная очередь. Давали пиво, но банку – вместо кружки полагалось иметь свою. По соседству молодые люди в кожаных куртках навешивали щиты на коммерческий ларек, укрывали от невзгод свое детище. Сновали их подруги в лосинах на худых цепких ногах, рассовывали в машину кульки и сумки, хлопали дверцами, смеялись.

Все это – пивная кутерьма беспечных работяг, долларовые страсти, приправленные гнилым ароматом болотца из-за ограды замершего парка, алкогольная радуга, украшенная буквой «М», серебристое мерцание еще живой листвы – все это и было нашим настоящим, сегодняшним днем страны, в которой я вырос, жил, к судьбе которой меня влекло жадное, почти болезненное любопытство. До ностальгии было еще далеко. Сначала нужно было завершить нынешний день и лишь затем освободить место работе беспокойной памяти. Я осознаю это по аналогии с временем, героизация которого началась спустя двадцать лет после окончания войны. Тогда, открывая эпоху маршальского эпоса, незаметно по-воровски, наверно, ночью, из сквера напротив кинотеатра Коммунар убрали пушку, одну из наиболее постоянных и чтимых примет моего детства. Пушка стояла со дня освобождения города над могилой капитана-артиллериста. Он, несомненно, и был одним из подлинных героев войны, если боевые друзья оставили этот памятник, прежде чем пошли дальше, на запад. Уверен, памятник виделся им нерушимым и вечным. Но время шло, годы мелькали, прах без шума перенесли к другим могилам, а пушку отправили в металлолом. Куда же еще? Вот тогда и открылось пространство для золотого звездопада. Каждая эпоха сама расставляет декорации и выводит на сцену подобающие персонажи. Так и теперь. Место для нынешних еще не готово, а пока возле опустевших пьедесталов выстраиваются бодрые вожди, заучивают новые клятвы, перекладывают руку с устава на евангелие и переругиваются, как и положено в очереди, о содержании будущих мемориальных надписей. То ли еще будет…

4

Городинский познакомился с Аркадием в застойные годы. Само это определение звучит, как симптом, и придумано, каким-то прогрессивным коммунистом. Как молодец ковбой должен успеть выхватить кольт, чтобы выстрелить первым, так и сам термин (застойный), видно, был заготовлен впрок и при подходящем случае явился внезапно, как загодя сложенная в кармане и опрелая дуля, еще хранящая тепло паховой складки. Явился, чтобы обнаружить внезапно открывшееся нездоровье, подлечить, подправить застарелую болячку, уколоть на ходу, разрезать, где нужно, удалить, зашить, припудрить и двигать себе дальше, заметно помолодев. И это еще казалось благом, хотя те, кто теперь не знал и бил себя в грудь, были все те же, кто еще недавно призывал, клялся в верности идеалам и запрещал все подряд. Без этого признания, увы, не обойтись.

Среди прочих запретов был один – совсем уже нелепый на всякие восточные учения и школы, связанные с культурой тела. Ясно, что это пробуждало к ним дополнительный интерес, особенно среди интеллигентов. Городинский и У. посещали занятие одной такой группы, окруженной густой завесой тайны. Тренер – вьетнамец, сбежавший с тропы дядюшки Хо, требовал строжайшего соблюдения конспирации. Занятия проходили в школьном спортзале, дверь закрывали, а ключ оставляли в скважине, чтобы уберечь секреты от глаз любопытных подростков. Вьетнамец вызывал у тех сильнейшие подозрения. Официальное ходатайство о пользовании помещением было получено через Союз художников в обмен на обещание разрисовать зал олимпийской символикой. Дела с этим шли туго, художники ленились, и символика выходила вялая. Хоккеист, футболист, две гимнастки с лентами – все они выглядели потерянно, и делали свое спортивное дело уныло, в полусне, клюшки и ленты готовы были буквально выпасть из рук, а исчезновения мяча никто бы и не заметил. Время от времени обозленные хозяева зала прерывали занятия, тогда к предыдущим добавлялась новое изображение, такое же худосочное, квелое и, как бы, больное. С таким же успехом бравые физкультурники могли сойти за медицинский плакат.

К лету группа распалась, от пыли в зале стало трудно дышать, а окна, забранные металлическими решетками, не открывались. Но еще за месяц до этого У. исчез. Городинский через остальных, более знакомых между собой, узнал, что у У. умерла жена. Внезапно, после заурядного удаления аппендицита. Сказались последствия перенесенного ревматизма, оторвался тромб. Городинский нашел время, позвонил У, тот обрадовался. У. был одинок, оба проводили лето в городе, и решено было продолжить восточные упражнения на одном из дальних пляжей. Добирались туда на катере в конце рабочего дня. Район был дачный, сообщение поддерживалось регулярное, о котором теперь даже вспомнить удивительно. Сама по себе речная прогулка стоила многого. Жара спадала. Кораблик бодро бежал по протоке между близких берегов. Деревья сходились к самой воде, оставляя в глубине выхваченные солнцем лужайки. Приятели садились по ходу, на пустой палубе и ели вишни. В древности нос такого корабля вполне мог украсить гордый профиль У. Крепкие скулы, гранитный подбородок, пепельные усы ветерана и аккуратно выложенный блестящий пробор без единого седого волоса. Темные глаза смотрели прямо, почти не мигая. То был лик воина, не знающего сомнений и сантиментов.

На страницу:
2 из 7