Полная версия
«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2
Мне оставалось уже мало времени. Я думаю, возьму-ка я лодку, надо остров на прощанье посмотреть. А там жил один инвалид, Володя (его когда-то укусил энцефалитный клещ, у него голова склонилась вперёд под прямым углом и подбородком упёрлась прямо в грудину, так что он видел перед собой только землю, а разогнуться не мог, у него и жена была, и дети маленькие). Я говорю: Володя, я скоро уезжаю и хочу вокруг острова проплыть, ты мне можешь показать лучший путь? – Он отвечает: ну давай, бери лодку.
И вот я взял лодку, сел на вёсла. Мы из этой монастырской бухты свернули налево и стали грести вдоль острова. И я вижу – отвесные скалы, и на этих отвесных скалах сосны тоже растут вверх. Где же там земля? Как же они держатся, эти сосны? Это зрелище удивительное, просто растут неизвестно откуда огромные деревья. (Видимо, из расщелин камней.)
Плывём дальше. На правой стороне появляется отдельный остров, там тоже тёмные деревья, дорожки тянутся наверх и церквушка стоит на вершине. И вот мы так плыли, проплывали незнакомые берега, неизвестные мне места. То деревья подходили к самой воде, то большие валуны преграждали нам дорогу. Но, в общем, мы хотя и медленно, но двигались вдоль берега. Потом стало уже понемножку темнеть, а мы всё плывём. Я спрашиваю: Володя, долго ещё нам плыть? – Он отвечает: да это только начало, нам ещё весь остров надо обогнуть. – Я испугался: а что нам теперь делать? Где мы будем ночевать? – Он говорит: я не знаю, обратно тоже далеко плыть. Давай тут поищем, может быть, избушка где-нибудь есть.
На Валааме. Фото 1974 года
А камни у этого острова Валаам, которые в воде находятся, какие-то огромные, но плоские. Я спрашиваю: а почему они такие плоские? – Володя говорит: их ледник так сгладил, восьмиметровый слой льда когда-то покрывал весь этот остров. Ледник постепенно таял, как бы уползал на север, тащил за собой всё, что было под ним, и полировал эти камни. (И они действительно отполированы, будто кто-то их нарочно сгладил, какой-то великан.) Мы дальше гребём, уже стемнело, почти совсем темно. И вдруг я в густых сумерках замечаю какую-то протоку между большим островом и маленьким, и на этом большом острове стоит какая-то избушка. Я говорю: Володя, давай уж сегодня дальше не поплывём, заночуем в этой избушке.
Мы лодку затащили, чтобы её не унесла вода, привязали и пошли в эту избушку в полной темноте. В избушке ничего не было, кроме большого деревянного топчана, ещё топчана поменьше, маленького окошечка и двери. И всё. А холодно уже стало. Володя говорит: я лягу вот на этом топчане, а ты там ложись, укроемся пиджаками и сохраним тепло, чтобы нам совсем не замёрзнуть к утру. Он лёг, и я тоже лёг.
Лежу, лежу, бессонница, не спится совершенно. Я и так, и так – и на один бок, и на спину, и на другой бок, и растянусь, и согнусь – ну никак не мог уснуть. Тогда решил – выйду-ка наружу. Встал и пошёл. Открываю дверь, выхожу и… замер. Вижу – корабль надо мной висит инопланетянский! Глазам своим не верю – боже мой! Этого не может быть! Я никогда не верил ни кораблям никаким, ни всем этим фантазиям, ничему – и вдруг я сам вижу на небе какие-то металлические серебристые приплюснутые сферы с лампами, там и красные, и синие, и зелёные огни как-то вперемежку. И этот корабль будто стоит над озером на четырёх подпорках – четыре мощных прожектора светят прямо в воду. Я так смотрю, рот раскрыл и только повторяю – боже мой! Что же это такое? Неужели все эти рассказы об инопланетянах, что их многие видели, правда? Я кинулся в дверь, кричу: Володя! Володя! Вставай скорей! Вставай скорей! Иди сюда, посмотри!
Но пока он там проснулся, начал вставать – я опять выскочил наружу. Смотрю – этот корабль лучи убрал и потихоньку, потихоньку начинает удаляться. Я опять зову: Володя! Володя! Иди же скорей! А этот корабль всё быстрее, быстрее удаляется, и вот он уже пропал – но без шума моторов, всё это совершенно беззвучно. Наконец Володя вышел. Я спрашиваю: ты ничего не видел? – Нет, ничего. – Я говорю: это ведь кому сказать – ни за что не поверят.
Так я и не спал до утра. Потом мы чуть свет сели в лодку и поплыли дальше. Так мы и плыли целый день. Потом попали в протоку с большим течением, еле выплыли. Я уже хотел грести дальше вдоль берега, а Володя показывает: видишь тот остров? Там есть пещера, в которой жил Александр Свирский, и его могила. Хочешь посмотреть? – Я говорю: да, слышал, был такой святой.
Тогда я направил свою лодку прямо против течения. Нас сносило, но всё-таки я выгреб. И мы причалили как раз к тому месту, где недалеко от воды находилась эта пещера. Мы подошли к пещере, это была келья Александра Свирского. Я смотрю – там только дверь деревянная, а вся келья сложена из естественных камней. Над этой кельей возвышалась огромная скала, которая тоже состояла из больших плоских камней, которые, видимо, падали, падали вниз и образовали такой шатёр, как бы свод. А потом и остальные камни там нагромоздились, и получилась естественная келья, конечно, только для монаха. И Александр Свирский в этой небольшой келье жил и молился. Сверху он пристроил дверь, чтобы закрываться от лосей или птиц, а внутри там иконка у него стояла и топчанчик маленький. Он вырезал огромный крест из дерева и установил его рядом со своей кельей. Я смотрел на этот крест и ничего не понимал – он от самого основания до верхушки весь был изрезан старославянской вязью, какими-то непонятными буквами.
Мы так всё обошли, посмотрели. Володя говорит: хочешь поднимемся наверх, посмотрим сверху? И вот мы стали подниматься по какой-то еле заметной тропочке наверх. В общем, мы залезли на вершину, и я посмотрел вниз. И вижу, что огромные ели эти вниз спускаются чуть ли не до самой воды. (А мы поднялись только до середины этих деревьев, они ещё вверх настолько же уходят.) Я думаю – вот это да! Вот это ели! Что же это за гиганты такие? Какая же здесь природа! Это дикие деревья на воле достигали небывалой высоты по тридцать метров! Что-то невероятное.
Пока мы тут рассматривали всё, пока гуляли, пока спустились – и опять уже день стал клониться к вечеру. И я предлагаю: Володя, теперь мы выбрались, давай по этой стороне поплывём в бухту. (А мы протоку эту переплыли и лодку спрятали там в камышах.) Он говорит: Ген, знаешь что, давай сегодня никуда уже на лодке не поедем, а оставим лодку и пойдём пешком. Тут дорога идёт прямо к монастырю, и по ней мы успеем добраться до темноты – покушаем хотя бы, целый день ничего не ели. А потом, говорит, я сам схожу за этой лодкой и пригоню её в бухту. – Я говорю: ну ладно, пойдём.
И мы пошли. Я смотрю – стоит красивейшая рубленая церковь прямо у воды, скорее не церковь, а часовня с одним шатровым куполом. Тут окошки, крылечко, всё резное такое, сказочное. И я ещё подумал – как же она тут сохранилась? Какая же это церковь беззащитная, взбредёт в голову какому-нибудь охотнику спичку бросить – и всё сгорит, ведь никого же нет вокруг. Никого.
Мы идём по дороге, и я говорю: Володя, давай всё-таки немножко свернём, пройдём по берегу, там интереснее идти около воды. Мы свернули. И вдруг я вижу бетонные укрепления, целые монолиты. Кто же их строил в такой глуши? Это сколько же бетона надо было привозить? И сверху на них какие-то огромные круги, тоже из бетона. А на них уже закреплены чугунные круги и ещё штыри с нарезкой. Потом шла невысокая стена полукругом, а на ней написано синей краской: «Наш ответ Чемберлену». И тогда я понял, что этот бетон служил основанием для пушек, что тут стояла какая-то большая батарея, а этот чугунный круг являлся лафетом, на котором поворачивали орудие то в одну сторону, то в другую. А Володя говорит: да, здесь стояла большая морская флотилия в конце войны. Но потом пушки были сняты и переброшены в другое место.
И таких следов войны, пока мы шли, видели много. Лафеты сейчас уже заросли травой, но смотрели они прямо на Ладогу, на финскую сторону, туда, наверно, стреляли пушки. Видели несколько бетонных укреплений, заброшенных блиндажей, тоже забетонированных, на некоторых стояли двери такой огромной толщины, что сдвинуть их с места было уже невозможно. Вместо обычных ручек к ним приварили огромные скобы, которые при повороте так прочно закрывали двери, что не требовалось никаких замков. Ещё попадались полуразрушенные доты, на которых сверху росла трава, а если туда зайдёшь внутрь, то в узкие щели можешь видеть даль озера. Когда-то тут всё гремело, стреляло, в общем, вся эта западная сторона Валаама была покрыта этими дотами. Теперь же всё это, заросшее травой, молчало. Я спрашиваю Володю: а с другой стороны монастырской бухты есть такие укрепления? – Он говорит: есть и с другой стороны, можем посмотреть.
Следы воины
Наша тропинка вела к Белому скиту, а мы свернули и пошли к воде. И опять – и доты, и эти основания для пушек, и остатки строений. Когда-то здесь, наверно, находились большие казармы, а теперь остались только доски и брёвна, вертикальные и горизонтальные, по этим брёвнам мы пробирались от одного строения к другому. Кое-где остались стены, и на них сохранились, видимо, солдатские рисунки. (Нарисовано – матрос в галифе и в бескозырке штыком подцепляет немца, поднимает его на штыке и хочет сбросить в воду.) У стен валялись ржавые остатки металлических кроватей. В другом месте стены не сохранились, но стоит косяк и дверь, на которой вырезана пятиконечная звезда.
В последний день я уже ничего не делал, просто гулял. Иду по краю этой бухты, смотрю – на берегу много детей, все сидят, рисуют, и среди них ходит учитель. Я подошёл. Он говорит: я слышал о вас, из Москвы приехали? А я здесь, в Сортавале, работаю в художественной школе, это, говорит, мои ученики, мы приехали сюда порисовать. Меня зовут Кронид Гоголев. А можно я посмотрю ваши рисунки? – Я отвечаю: ну пойдёмте. Он предупредил своих учеников, чтобы не расходились, и мы пошли. Пришли в гостиницу, я вынес на улицу планшет и стал ставить рисунки, ему показывать. И по мере того, как я их показывал – у него лицо всё бледнело, бледнело, и вдруг он говорит: ой, страшно, вы их кому-нибудь уже показывали? А вдруг их кто-нибудь увидит? Что тогда будет? Знаете, я пойду, мне надо сейчас идти. И смотрю – уже побежал, очень сильно испугался.
А я уже готовился в обратную дорогу. Вообще-то, когда я собирался на Валаам, я планировал сделать хотя бы три портрета (а не пять, как получилось у меня), потому что для показа на выставке обычно берут один-два рисунка. В общем, я мог возвращаться домой, как говорится, с отрадным чувством исполненного долга.
Я дал адрес Серафиме Николаевне, спрашиваю: вас, наверно, никогда никто, кроме меня, не рисовал? – Что вы, Геннадий Михайлович, что вы, до вас нас никто не рисовал, и мы думаем, что и не будет больше никто рисовать, потому что мы тут себя считаем заброшенными, париями общества. Вот мы, говорит, наблюдаем издали – мимо идут пароходы с туристами из Ленинграда в Кижи, музыка играет на палубе, все довольны – или целуются, или танцуют, или выпивают. А мы, говорит, тут сидим на наших колясках и смотрим на эту жизнь, которая проплывает мимо нас. Сперва приближается – звуки всё громче и громче, а потом всё удаляется, и опять мы одни. И летом мы одни, и зимой мы одни. Правда, говорит, зимой иногда с этого Никольского скита совершаются побеги, сумасшедшие бегут чуть ли не босиком по снегу в сторону Сортавала (там километров сорок, наверно). Но куда они бегут? И, конечно, по дороге их или возвращают, или они замерзают. Отсюда, говорит, невозможно убежать, да никто и не стремится, тут жить можно. Куда убежишь? И как в другом месте? В другом месте, может, ещё хуже. Так вот, говорит, мы и живём. И мы с ней простились, потом она мне часто писала в Москву, я ей отвечал.
А сам я когда вернулся в Москву, то здесь скоро наступило время показывать рисунки второй раз, уже секретариату Союза художников России и президиуму Академии художеств на предмет окончательного решения вопроса о приёме в Союз художников.
Принесли мы с Люсей работы в Московский Союз художников на Беговой улице, а мне Сюзанна (секретарша) показывает: вот тебе место, около сцены. Извини, конечно, место тут неудобное, идёт лесенка на сцену. (Всем другим хорошие, выгодные места отвели на стенах, они уже развесили там свои работы, а мне как бы самое худшее место дают.) Она спрашивает: а кто тебя будет защищать? – Я отвечаю: никто меня не будет защищать. – Она опять: как никто не будет защищать? – Я говорю: да никто не будет, сами работы должны защищаться. (Она так удивилась и ушла.)
Никого я не просил, и никто меня не защищал, я был как-то совершенно спокоен. Я решил показать вот эти свои новые валаамские рисунки в дополнение к тем, которые я показывал раньше, когда смотрело руководство секции. И, конечно, эти новые рисунки сильно отличались от работ других художников. Это, во-первых, были портреты. Во-вторых, они писались с натуры, выглядели мощно. И, в-третьих, они открывали новую тему инвалидов войны. Эти рисунки выделялись во всех отношениях.
Ещё до прихода комиссии экспозицию смотрели отдельные художники. Вот вижу – пришёл Дмитрий Жилинский. Он ходил, разглядывал и вдруг увидел мои портреты. Встал как зачарованный, смотрит на них не отрываясь (а я тут же рядышком стою). И он меня спрашивает: это ваши портреты? – Я отвечаю: да. И вдруг он меня неожиданно обнял так, поцеловал и сразу отошёл. А к нему уже бросился какой-то художник с просьбой: посмотрите мои работы, я был на Кубе, я там нарисовал Фиделя Кастро (и повёл его к своим работам, там действительно висел портрет Фиделя Кастро в профиль). Но Жилинский посмотрел, ничего не сказал и ушёл. Других мнений о своих работах я не слышал, потому что тут вскоре всех выгнали, закрыли зал и ждали уже прихода высшего художественного руководства. В общем, просмотр прошёл, за меня проголосовало большинство, и меня приняли в Союз художников. Это было в конце 1974 года.
Мне было уже 37 лет. Я невольно сравнивал свою судьбу с жизнью других художников, знакомых по школе и по институту, живших в Москве или сумевших быстро в Москве устроиться путём женитьбы. Все они легко получили дипломы в институте, оставались на кафедрах, в мастерских при академии, активно работали в живописных и графических комбинатах, в издательствах, преподавали, обрастали знакомствами и связями и, конечно, к этому времени давно уже были членами Союза художников и имели свои мастерские.
Мне же пришлось идти очень сложным путём – отстаивать свою независимость в искусстве, начиная с диплома, всего добиваться самому (и прописки, и жилплощади), и на это ушли годы и годы. Но как эти годы обогатили мой жизненный опыт! Как глубоко повлияли на мои творческие замыслы и милицейские наблюдения, и дежурства в больницах, и общение с душевнобольными – и как постепенно, постепенно я обрёл свой, самостоятельный путь…
Глава 48
30 января 2006 г.
Свадебное путешествие в Севастополь. Подслушанный разговор. Новая информация из управления соцобеспечения в Москве. Подарки чешского посольства. Приезд в Бахчисарай.
Летом того же 1974 года, когда я вернулся с Валаама, приезжала из Горького Люсина мама, она направлялась в Севастополь на отдых, туда она ездила уже несколько лет подряд, снимала комнату у знакомых. Муж её Василий Васильевич никогда с ней не ездил. И Люся мне говорит: у нас с тобой не было свадебного путешествия, давай мы его сделаем? – Я спрашиваю: а как? – Ну вот мама едет в Севастополь и зовёт нас тоже туда приехать. Это мы должны взять с собой напрокат палатку, поставим её на берегу, а мама будет приносить нам еду и поддерживать нас. Поживём как дикари, а ты, если хочешь, можешь что-нибудь порисовать, там красивые места. – Я говорю: знаешь, после острова Валаам, после того, что я там видел и рисовал, мне ничего другого рисовать уже не хочется. А поехать можно, почему бы не поехать?
Я пошёл в пункт проката на Белорусской площади, взял там палатку напрокат. Одна раскладушка у нас была, другую я купил – странную, очень лёгкую, сборную из коротких трубочек, которые вставлялись друг в друга и засовывались в тент. Эта узкая раскладушка казалась не очень удобной, но зато помещалась в рюкзак. И вот мы взяли с собой палатку, раскладушки, ещё там что-то из одежды – сели на поезд и поехали в Севастополь.
Приехали, расположились на берегу. Я поставил палатку, в ней разложили раскладушки, тут столик маленький соорудили между ними – и так жили. Рядом море, солнце, полно отдыхающих. Некоторые ночами спали на берегу на раскладушках, вообще, безо всякой палатки, просто натягивали плёнку на шестах. Стояла жара, море нагрелось, а мы сразу же загорели и сгорели. Приходила Люсина мама, приносила нам готовые обеды, ягоды. Две недели пролетели быстро, и нам с Люсей надо было уже возвращаться обратно, заканчивался её короткий отпуск на работе. Мы собрались, и её мама проводила нас на поезд Севастополь – Москва.
Едем в поезде, смотрим в окошко, и вдруг поезд тормозит у какой-то маленькой станции, называется Бахчисарай. За окном – невысокие горы, холмы. Поезд немножко постоял, тронулся, а какая-то женщина говорит своему спутнику в соседнем купе: вот за этими холмами есть дом-интернат, где живут инвалиды войны, которые воевали тут, в Крыму.
На берегу Чёрного моря
А я совсем этого как-то не знал, я думал, что инвалиды войны живут только на Валааме (так мне и Кибрик говорил, что их всех собрали в одном месте). И вдруг услышал, что на другом конце России, оказывается, тоже есть дом-интернат. Я Люсю спрашиваю: ты слышала, что сказали? Тут тоже есть дом-интернат, и я должен туда попасть. – Она шутит: ну прыгай с поезда, иди. – Я говорю: как я без бумаги, без ходатайства…
Приехали мы в Москву. А я уже понял, что надо идти в управление социального обеспечения, им, наверно, подчиняется этот дом-интернат. Узнал адрес в справочном бюро, прихожу, объясняю… так и так, я художник, рисовал инвалидов войны на Валааме, теперь случайно узнал про Крым. – А мне говорят: да это не только в Крыму, таких домов-интернатов у нас – чуть ли не в каждой области. – Я удивился: как? – Ну так. После войны остались миллионы инвалидов, и они почти все скитались непристроенные. И тогда Сталин отдал приказ – обеспечить их жильём, питанием, лечением, чтобы они не бродили по улицам. Это же всё защитники Родины, у них ордена, медали, и благодаря им мы живём. (Это мне в собесе говорят.) И тогда просто взяли карту Советского Союза и расчертили её вдоль и поперёк такими квадратами. И в каждом квадрате решили открыть дом-интернат. Если район большой (как, например, Омская область – от Казахстана до Карского моря), то туда попадало несколько квадратов и должно быть несколько домов инвалидов. Если маленькая область, то там создавался один дом-интернат. И такие интернаты у нас существуют до самого Сахалина.
Я спрашиваю: а я могу к вам приходить, чтобы вы мне показывали на карте, где находятся дома-интернаты, и называли имя-фамилию директора? Мне потом от Союза художников будут писать письма, чтобы меня там принимали и кормили, за мой счёт, конечно. А я буду рисовать инвалидов войны и потом показывать на выставках. – Эти инспектора мне говорят: пожалуйста, мы не против. Если хотите в Бахчисарай – можем вам прямо сейчас дать фамилию директора и точный адрес. А если хотите, мы сами туда позвоним. – Я отвечаю: нет, пока не надо, пока я сам точно не знаю, когда поеду.
Те карандаши, которыми я рисовал на Валааме, не очень годились для длительной работы. Вообще, карандашный рисунок приятен тогда, когда он свежий, когда штрих не замыленный, не затёртый, а легко лежит на бумаге как бы без переделки – вот тогда рисунок производит хорошее впечатление. Когда же его затираешь – то стираешь, то снова рисуешь и опять стираешь – тогда уже смотреть тяжелее. У меня хороших карандашей не было, нигде они тогда не продавались, и я стал думать, где же их достать. И тут я вспомнил, что давным-давно, когда ещё мы жили в Омске, а я только готовился к художественной школе, отец ездил в Москву и со съезда художников привозил мягкие чешские карандаши «Кохинор» (не то им дарили, не то он сам там покупал). А на 1-й Брестской, где я раньше жил несколько лет, рядом находилось большое, роскошное сталинское здание чешского посольства – во дворе за высоченной узорной решёткой там росли ели и струились фонтаны. И я думаю – схожу-ка я туда, поговорю насчёт карандашей.
Пошёл. Спрашиваю на входе: можно поговорить с вашим представителем по культуре? – Мне отвечают: конечно, проходите туда, в комнату. Я прошёл, сижу, жду. Входит худенькая женщина и несёт с собой две бутылки пива – какие-то необычные чёрные узорные бутылки с нарядной куколкой на крышке у горлышка. И эта женщина достала бокалы, наливает мне пиво и говорит слегка с акцентом: вот, пейте пиво, что вы хотите? – Я отвечаю: знаете, я начал рисовать инвалидов войны, уже работал на острове Валаам. Но мне не хватает черноты в моих рисунках, я не могу добиться своими карандашами той силы темного штриха, которая мне нужна. А я знаю, что у вас в Чехии есть фабрика «Кохинор», где такие карандаши выпускают, и они славятся на весь мир.
Она так смотрит на меня, слушает, а я ей про Валаам рассказываю, про инвалидов без рук, без ног. И вдруг она как заплачет – слёзы просто ручьями полились у ней. Сидит так, голову опустила, глаза закрыла рукой, и эти слёзы капают прямо на стол, на руки. И она говорит: знаете, у меня родители погибли в концлагере, у нас тоже есть инвалиды войны. Конечно, я вам помогу. Позвоните мне через неделю, я свяжусь с этой фабрикой в Праге и договорюсь. Она вытерла слёзы, напоила меня пивом, и мы с ней расстались.
Через неделю я ей звоню, она говорит: приходите со своей женой. Я Люсе объявляю: нас приглашают в чешское посольство. Приходим. А в это время там был какой-то большой приём, и охранник нас не пускает: туда нельзя, вы видите, сколько гостей (куда, мол, вы лезете?). – Я отвечаю: да мы не на приём пришли, нам нужна представитель по культуре (я забыл уже, как её звали). – Он говорит: сейчас я её позову. Пошёл. И вскоре идёт эта женщина, несёт два больших красивых пакета и подаёт их нам: это вам, а это вашей жене. Извините, у нас там приём, я не могу поговорить с вами. Желаю успехов. В общем, мы с ней простились, с этой удивительной женщиной.
Приходим домой, Люся открывает свою сумку, а в ней – и какие-то бусы из дерева, и красивые браслеты на руку, и косынка, и колечки… в общем, вся чешская бижутерия.
А когда я раскрыл свою сумку – то там лежали коробочки чешских карандашей «Кохинор», чёрные грифеля «Хартмут», тоже в коробочках, потом сепия темно-коричневая, чистые грифеля, в общем, целая сумка. Я так обрадовался – этого же теперь мне хватит на несколько лет, потому что ещё в детстве я привык беречь карандаши. В школе ребята половину карандаша изрисуют и уже бросают. А я рисовал карандашом и чинил его до тех пор, пока уже не начинал пальцы свои резать бритвой. Совсем маленький кусочек оставался, а я всё ещё им рисовал. В детстве, после войны, эта бережливость выработалась от бедности, а такая привычка у меня сохранилась до сих пор. Помимо карандашей и грифелей в сумке оказались ещё резинки, клячки, может, это и был настоящий каучук? Когда его берёшь в руку, он сначала твёрдый. Но если его в руке сжимать, мять, то он становится податливый, как тесто. И им уже стирать не надо (если неправильно что-то нарисовано), его просто прижимаешь к бумаге, и карандашные штрихи исчезают.
Когда вопрос с карандашами решился, то я подумал о бумаге. На острове Валаам я рисовал на неплотной бумаге и размер брал небольшой. А теперь я подумал, что в следующий раз нужно взять планшет побольше и бумагу поплотнее. Я сделал новый планшет, пошёл в наш киоск для художников на улице Горького и купил там целую пачку отличного финского картона «хром-эрзац». В планшет с собой я положил несколько листов, остальные оставил дома.
Прибытие в Бахчисарай
И вот, снаряженный таким способом, я направился в Бахчисарай. (В отделе социального обеспечения мне дали необходимые сведения об интернате в Бахчисарае, и референт по графике напечатала туда просьбу от Союза художников России.) Приехал. Познакомился с директором. Поселили меня тут же, на территории, питался я в столовой. Этот дом-интернат был небольшой, стояли два отдельных одноэтажных здания, а рядом находилось ещё женское отделение, где лежали женщины с повреждёнными позвоночниками. Прежде чем рисовать, я обошёл весь интернат, инвалидов войны там оказалось уже немного.
Располагался интернат недалеко от самого города Бахчисарай с дворцом, о котором писал Пушкин в «Бахчисарайском фонтане», фонтане слёз. В этом сказочном бахчисарайском дворце-гареме с зарешечёнными стенами теперь находился музей, туда водили экскурсии по мосту, переброшенному через маленькую речку. На минаретах сияли полумесяцы, тут же рядом находилось и мусульманское кладбище. От наших кладбищ оно отличалось тем, что вместо крестов на могилах у мусульман стояли небольшие каменные стелы с надписями, кто находится в могиле. А сверху из мрамора высекался большой тюрбан, который носили на голове татарские мурзы, или придворные, или учёные люди. И тюрбан этот делался так тонко, что камень казался просто мягкой тканью.