Полная версия
«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2
Потом она говорит: вот сюда, Ген. Мы свернули направо. Дорога пошла песчаная, вскоре показалось кладбище. Подъехали мы к могиле её мужа, земля на ней вся потрескалась, верхняя глинистая корка высохла и как-то расступилась. Смотрю – стоит слегка покосившийся деревянный столбик с красной звёздочкой наверху. Я хотел поправить его немножко, но Серафима Николаевна говорит: Гена, иди посмотри кладбище, я хочу посидеть одна.
Я пошёл вдоль кладбища, она тут одна осталась – сидела, пригорюнившись, на коляске, смотрела на этот столбик, на эту могилку и вспоминала о своём муже. Так минут тридцать, наверно, прошло. Я обошёл, посмотрел другие могилки – почти на всех висели веночки. Потом вернулся. Серафима Николаевна говорит: ладно, Ген, повесь веночек, и поедем обратно. И мы так же выехали на шоссе, пошли к причалу. Обратный путь был уже более знакомый и лёгкий. Мы вернулись на свой остров, в общем, всё получилось хорошо. Так мы с ней побывали на кладбище, и она простилась ещё раз со своим мужем. Я думаю, что больше уже никогда она на кладбище не ездила.
Среди инвалидов на острове постепенно распространился слух, что появился художник, который всем помогает – то в баню возит женщин, то в Сортавалу сопровождает. И вдруг один парень с парализованными ногами (но он молодой был, не похоже, что с фронта пришёл) останавливает меня и говорит: можно вас спросить? Я вот тоже на коляске, не отвезёте ли вы меня в одно место?
Там за пристанью на каменистом откосе наверху растёт лес, и мне сказали, что в этом лесу есть большая муравьиная куча. А ко мне приезжала родственница из деревни, и она говорила, что существует поверье – если сесть на муравьиную кучу раздетым, посидеть и потерпеть, пока муравьи искусают до крови, – то ноги могут вылечиться и начнут ходить. Но никто не хочет помочь мне добраться до этой муравьиной кучи. Может, вы мне поможете? – Я отвечаю: давайте съездим. У него коляска была такая же, как у Серафимы Николаевны. Поехали. Я так же толкал его коляску, а он мне показывал дорогу наверх. Когда дорога стала совсем крутая, то мне уже надо было тащить его на спине. Я говорю: обними меня сзади руками посильней, только не отпускай руки, чтобы не упасть. А я буду поддерживать твои неподвижные ноги.
И вот потащил его наверх. Тащу, а сам где хватаюсь за ветки руками, где за корни, где как – в общем, с большим трудом я его туда затащил. Он говорит: теперь надо эту муравьиную кучу отыскать. Вот ищем. Он на мне сверху сидит, а я смотрю, где эта куча. Вдруг вижу под сосной – действительно, огромная муравьиная куча. Он говорит: вот сюда посадите меня. Снял он штаны, и я его посадил на эту кучу. Говорю: хорошо, сиди, а я погуляю тут, посмотрю окрестности.
Хожу, смотрю, природа там – что-то удивительное. В том месте, где мы коляску оставили и откуда лезли на эту крутую гору, проходит дорога через лес на другой конец острова. Внизу под нами – монастырская бухта (мы оказались, где она уже заканчивается). А там – чего только нет. И яхты под парусами стоят (на них из Ленинграда приезжают отдыхающие), и кораблики, и лодки. Подальше там катера какие-то причалили, целый баркас у берега. А тут – и скалы, и сосны вокруг, наверху виднеются шпили этих пустых деревянных церквушек. Неповторимая картина, невозможно оторваться.
Потом я вернулся к нему: ну как, спрашиваю, живой? – Живой, отвечает. Такой довольный. Поехали обратно. Добрались до гостиницы, довёз его до палаты, посадил на кровать. И вот он потом несколько дней всё надеялся на выздоровление. Но, как и следовало ожидать, никакого результата не было.
Жил я в бывшей келье монастырской гостиницы. Рядом там же под крышей была комнатка (она и сейчас есть), где когда-то останавливался художник Шишкин, знаменитый пейзажист. Он делал свою дипломную работу «Остров Валаам», за неё он потом получил золотую медаль Академии художеств. Это пейзаж глухого уголочка, где скалы, ручеёк тут, берёза сгнившая лежит и сосны стоят. Валаам вдохновил ещё и Петра Ильича Чайковского на создание симфонии.
Мне всё хотелось попасть на Никольский скит в отделение, где находились психически больные инвалиды. Это было не так далеко от моей монастырской гостиницы, и я даже несколько раз подходил к этим мосткам на Никольский скит. Но директор Иван Иванович Королёв сразу мне сказал: туда тебе нельзя. – Я спрашиваю: почему нельзя, Иван Иванович? – А он отвечает: потому что там психически больные. Ты же рисуешь инвалидов войны? А они теперь стали просто психически больными инвалидами. (Я думаю – а разве психически больные не могут быть инвалидами войны?)
Глава 47
30 января 2006 г.
Кровавые туши в древнем соборе. Годы безбожия на острове. Валаамские кладбища. Прошлое и будущее. Никольский скит. Юра Писарев. «Неизвестный солдат». Вокруг острова на лодке. Инопланетяне. Следы последней войны. Художник Кронид Гоголев. Прощание с Валаамом. Вступление в Союз художников.
Моя жизнь на Валааме в течение полутора месяцев была необыкновенно насыщена. С утра я обычно рисовал инвалидов войны (поясные портреты). Я чувствовал, что наконец занимаюсь своим делом, и потому чувствовал себя очень спокойно. С благодарностью думал о Кибрике, о его огромном заслуженном авторитете – это он, когда-то побывав здесь, дал мне такой мудрый совет.
Теплоход приплывал на Валаам каждый день, но останавливался он не в монастырской бухте, а у Красного скита, это километров за семь от центральной части Валаама, где находились собор, магазин, трёхэтажная монастырская гостиница и администрация. Место причала теплохода было довольно крутым и диким. Он подходил прямо к берегу, сбрасывали трап, люди сходили на берег и сразу по тропиночке шли наверх. Потом эта тропиночка переходила в дорогу, идущую на север, и километров через семь туристы подходили уже к большому собору, в котором хранилось… мясо для жителей интерната. Открывали собор не для того, чтобы там молиться, а для того, чтобы нарубить мяса на обед. Когда я заходил туда, то сразу видел огромные коровьи и бычьи туши, как на картине Рембрандта. Они, ободранные, висели на крючьях, тут же стоял широкий пень и лежал такой же большой топор. Эти туши рубили, потом клали в баки и тащили на кухню. Там их резали, варили и кормили инвалидов. В глубину самого собора никто не заходил, но я однажды попытался. И лучше бы этого не делал.
То, что я увидел, – просто ужас, такого издевательства над фигурами святых, украшавшими все стены, я ещё нигде никогда не видел. Там изображалась княгиня Ольга, первая христианка на Руси (её потом канонизировали), с левой стороны собора была написана её большая фигура во весь рост. Но не знаю, кто тут хулиганил – тут и финская армия базировалась перед войной, и немцы здесь побывали в войну, и наши красноармейцы потом находились, – конечно, это люди всё неверующие. И вот лицо несчастной Ольги было теперь беспощадно исцарапано и порублено, а между ног ей не то штыками, не то долотом каким-то пробили огромную дыру. Так же изуродовали фигуры и других святых.
В общем, на что взгляд ни падал, везде я находил следы варварства, кощунства и величайшего безразличия к религии. Даже не безразличия, а какого-то бешеного презрения и насмешки, будто бы эту вакханалию творили тут не русские люди, а кто-то вообще совершенно чужой. То есть Валаам, святой остров, святыня верующих – попал в руки случайных людей, полнейших безбожников, которые делали на нём всё, что хотели.
К этому приложили руку и инвалиды – вот эти полторы тысячи покалеченных войной, одиноких, обиженных, заброшенных людей с переломанными судьбами. Они тоже, абсолютно не веря ни в какие великие догмы, оказались полными хозяевами всех скитов, которые покинули монахи. Почти всё богатство, вплоть до ковров, до церковной одежды, утвари и икон, было оставлено на произвол неверующих людей. Это сейчас, когда восстанавливаются церкви, службы, ценятся и переиздаются старые книги, уже трудно представить. А ведь не так давно всё было иначе, и на прошлое, на церковное убранство смотрели лишь как на старый хлам, от которого можно выгодно избавиться. Разбивали на колокольне каменные окна, снимали как-то общими усилиями колокола, проталкивали их в эти окна и сбрасывали вниз. И вот этот колокол из дорогого металла, часто позолоченный (ведь не жалели ничего для своих святынь православные), отлитый где-то в царских мастерских, – сбрасывали, разбивали кувалдами, грузили на лодки и отвозили в Сортавала в утильсырьё. И таким образом зарабатывали деньги. Тут же покупали водку и напивались. Главное – обо всём забыть.
Здесь были великие грешники
Дорога с пристани подходила прямо к воротам двухэтажного здания, опоясывающего собор. Над воротами находилась арка, а над аркой висел деревянный крест. И вот как-то я смотрю – этот крест уже валяется внизу, в грязи. Я поднял его, почистил, упаковал. Пошёл на почту и послал его Люсе в Москву посылкой. В другом месте, на разорённом кладбище, я нашёл в земле разбитое металлическое распятие с одной рукой у Христа. Я его тоже взял на память о Валааме и привёз в Москву. Недостающую руку Христа вылепил из пластилина, потом всё это покрасил и укрепил на том самом кресте с Валаама. И вот в таком виде это распятие висит у меня на стене уже много лет.
Если перейти монастырский двор, то в противоположной стене будет проход на старое монастырское кладбище. Все древние надгробия там или стояли повреждёнными, или валялись расколотыми, и из земли торчали куски мрамора. Некоторые я попытался соединить, очистить, чтобы прочесть надписи, славянские буквы были выбиты очень глубоко. И прочёл примерно такие надписи… «Великому молчальнику Иоанну, 79 лет, почившему тут…», «Молчальник Иосим… 80 лет…», «Молчальник Кирилл… 90 лет…». Много там находилось этих полуразрушенных надгробий монахам-молчальникам. Когда-то это кладбище было большое и богатое, но теперь – будто кто-то ходил там и ломом или кувалдой бил по этим камням, чтобы от них ничего не осталось, никакой памяти.
Кладбище окаймляли белые каменные стены, а по углам были выстроены башенки – четыре башни, над которыми парили чёрные ангелы с трубами. Казалось, что они исполняли какую-то песнь славы умершим, лежащим в этих могилах. Невыносимо грустно всё это смотрелось.
Ангелы на башнях
Дорога от монастыря на север шла через лес. И там находилось другое большое кладбище, где стояли каменные часовни с коваными решётками на окнах удивительной красоты и сохранились некоторые старинные памятники. Стоял, например, памятник Иоанну Дамаскину, прославленному настоятелю монастыря. На могилах иноков возвышались кресты на высоких каменных постаментах, их было много, но тоже далеко не все сохранили свой первоначальный вид.
Я всё мечтал попасть в Никольский скит и несколько раз приближался к мосткам, которые вели туда. А потом увидел женщину, приходившую вечерами зажигать фонарь на бакене на этом островке. И я иногда стал её сопровождать. Мы шли вдоль всего скита и спускались с той стороны к воде, чтобы зажечь бакен. Он служил ориентиром для пароходов, по далёкому огонёчку на водной глади озера они могли определять вход в монастырскую бухту. Таким образом, я постепенно уже имел представление о том, что находится на этом Никольском острове. Там было психиатрическое отделение дома-интерната.
Директор интерната Иван Иванович Королёв любил говорить, что он – король, а Валаам – его королевство. Он вёл себя так уверенно ещё и потому, что его родная сестра работала в Петрозаводске в управлении социального обеспечения Карелии и таким образом помогала брату чтобы Валаамский интернат жил безбедно. Одновременно она оберегала Ивана Ивановича от разных проверок, связанных с письмами, в которых люди жаловались на интернатские порядки. И вот однажды, когда директор уехал дня на четыре по делам к своей сестре в Петрозаводск, я решился посмотреть больных, которые находились в Никольском скиту.
Но обитателей Никольского скита я увидел ещё только подходя к понтонному мосту. В это время как раз туда подъехала повозка, на которой было написано «Хлеб», её тащила лошадь. И я смотрю – с острова отделились две фигуры с носилками, подошли к этой повозке. Возница открыл ящик на телеге и в короб на носилки начал выгружать хлеб для больных, много буханок. И потом говорит этим двум: ну, берите, несите (они всё стояли, смотрели). И вот один из них взялся за деревянные ручки и хотел тащить эти носилки с хлебом в свою сторону. Но и другой точно так же встал к нему спиной, взялся за ручки и стал тащить их в свою сторону. И таким образом они стояли на месте и никак не могли понять, почему они не двигаются, каждый был уверен, что вот сейчас они пойдут, нужно только немножко напрячься. Потом всё-таки они остановились, посмотрели друг на друга и догадались, что нужно идти друг за другом. После этого они пошли, и я двинулся за ними через мостик.
Мост на Никольский остров
На самом мостике стоял ещё больной, он держал в руках большой, но, видимо, не тяжёлый деревянный крест и время от времени этим крестом бил по воде. Ударит – крест погружается в воду, потом он его вытаскивает. Снова поднимает вверх и опять со всей силы бьёт по воде. А другой больной зашёл в воду и пытался воткнуть в дно этой протоки крест ещё большего размера. Вода идёт, а над ней крест возвышается. Вот так они забавлялись. Церковь стояла тут же недалеко на другом маленьком островке, куда тоже вели мостки.
Я пошёл к этой церкви. Некоторые больные сидели на корточках у дверей церкви и грелись на солнце. Стены снаружи, как и везде, были покорябаны, исписаны словами – то «Толик», то «Вася», то «Иван», разбитая дверь еле держалась на единственном навесе. Я зашёл внутрь. И первое, что увидел, – большой иконостас напротив входа. Только на самом верху сохранилось несколько прекрасно написанных икон (будто их недавно написали свежей краской). Они находились очень высоко, потому и спаслись от варваров. А то, что пониже, всё было выломано и разбито, вместо икон остались только дыры в иконостасе. Не знаю, куда делись эти иконы, может быть, утонули в Ладоге, в общем, внизу тут остались только две или три больших иконы святых во весь рост со свитками в руках в молящихся позах.
Вид оттуда, с острова, был просто завораживающий – озеро тянулось до горизонта, но кое-где возвышались небольшие островки, на которых когда-то тоже жили монахи-отшельники. На этих островках виднелись деревянные рубленые церквушки или небольшие часовенки. И вот шатры крыш этих церквей и высокие ели, покрывающие острова, – абсолютно совпадали формами. Внизу они были шире, потом становились всё уже, а ещё выше – только маковка и крест в небо возносился. В общем, эти деревянные церкви и часовни находились в полной гармонии с окружающей природой, они нисколько не выделялись и не возвышались над ней.
Конечно, удивительно, как в прежние времена люди в этих местах, казалось бы, удалённых от больших поселений, от культурных центров, – как они жили тут в уединении, сами по себе, богатой духовной жизнью. И (забегая вперёд) отрадно было узнать, что уже через несколько лет после моего посещения Валаама эта духовная жизнь медленно начала на остров возвращаться. Немногочисленных оставшихся инвалидов войны, порой (увы!) вопреки их воле, постепенно стали переселять на материк в другие интернаты, в новую, непривычную для них обстановку. На остров сначала приезжали просто энтузиасты разбирать завалы. Потом прибыли бригады специалистов по древнерусской живописи, они работали с цементом, со штукатуркой, с красками, но это были ещё реставраторы светские.
Но следом за этими реставраторами стали приезжать и монашки. Я познакомился с одной такой девушкой, когда меня возили на Валаам для съёмок фильма в конце 80-х годов. Она казалась какой-то необыкновенной – красивой, тихой, скромной. Ей там дали келью. И она мне говорит: Гена, вот у меня есть книги о Валааме и о монахах, которые тут раньше жили. Вот смотрите, какие гравюры, как выглядели эти люди. В общем, эта девушка явилась как бы первой ласточкой будущей жизни, которая позже стала возрождаться на острове. Потом к ней приехала подруга. И когда я как-то зашёл в разорённый, настежь открытый собор, то увидел, как они там мели пол и своими изящными слабыми руками выносили груды мусора. При мне они стали мыть камни на паперти, отмывали, драили их с мылом – смотреть на это без слёз было просто невозможно. Вот они вымоют небольшую площадочку, сходят нарвут букетик цветов (а цвело всё вокруг, травы стояли свежие) и в баночке цветы эти поставят. И так они радовались, что есть хоть какое-то чистое место, где можно колени преклонить и помолиться.
А тогда, в 1974 году, осматривая этот Никольский скит, я попал в маленькую бывшую монастырскую гостиницу. Захожу в одну палату (это раньше были кельи), смотрю – сидит старик с длинной бородой, с маленькими скрещенными ножками, с худенькими высохшими ручками и с огромными глазами. Он сидел и читал книжку. Я спрашиваю: откуда у вас здесь книжки? – Он отвечает: это мои книжки. Когда меня забирали, то я попросил, чтобы мои книжки тоже привезли вместе со мной на этот остров. У меня, говорит, целая библиотека здесь, вот смотрите. И я вижу – на окнах книги, под кроватью книги, везде какие-то полки с большими томами. А он мне показывает одну: вот я вам подарю книгу о логосе (логос – это такое философское понятие). Прочитайте, очень интересно, тут такие философские споры идут – что такое логос, как его понимать, как его чувствовать, как его применять в жизни.
Юра Писарев
В общем, это было чудо какое-то – встреча с ним. Звали его Юра Писарев. Я, конечно, не был философом, я скорее практик, практик и наблюдатель. Эти вот философские понятия – я их не отвергаю, просто не углубляюсь в них никогда. Если уж я в религиозные догмы не углубляюсь и ничего не знаю, можно сказать, о церковной жизни, то что уж говорить тогда о философии, где веками отрабатывались взгляды, один другого авторитетнее и один другого противоречивее. В общем, мне это скорее напоминает схоластику или просто какое-то умствование, но тем не менее Юра Писарев подарил мне эту книгу, и она у меня где-то лежит дома до сих пор. Этот Юра сразу стал просить меня передать письма на волю: вот, говорит, я вам дам несколько писем, когда вы поедете обратно, то передайте их в Москве моим друзьям. Я вообще-то не рассчитывал на то, что буду таким почтальоном, я не был никогда ни правозащитником, ни каким-то общественным деятелем, но раз уж он попросил, я пообещал: ладно, хорошо, передам. А сам всё на него смотрю. Он, в общем, оказался не очень старым, но эти глаза огромные… просто невозможно оторваться от них, очень выразительное и глубокое лицо у него было. И в этом психиатрическом отделении, в своём беспомощном положении, в своей этой необыкновенной бедности – и такая богатая духовная жизнь.
Детские, неразвитые ноги его совершенно не держали, он не мог ходить, он просто сидел. А если передвигался, то только при помощи рук, подтягивая ноги. Коляски у него я тоже не видел. Я спрашиваю: Юра, а как ты гуляешь? – Он отвечает: я никогда не гуляю, не гулял уже давно, несколько лет. – Я тогда предлагаю: давай я возьму лодку и приплыву к тебе на лодке. (Там, на причале у нашей гостиницы, можно было попросить лодку.) Потом, говорю, я тебя подниму, отнесу в эту лодку, посажу, и мы с тобой поплаваем на лодке вокруг острова. Я буду грести, а ты будешь сидеть и смотреть. – Он говорит: давай.
Так мы и сделали. Я взял лодку, подплыл туда. Вынес Юру на руках, он был невероятно лёгкий, но боялся, что я его уроню, держался крепко за меня, ухватился за шею. Я успокаиваю: да ты не бойся, не упадёшь. И вот я его принёс, посадил в лодку. Он руками стал держаться за борта, но всё равно продолжал бояться: ой-ой-ой, вдруг я упаду в воду, вдруг я упаду. – Я говорю: да Юра, не бойся, никуда ты не упадёшь, сиди спокойно, не качай лодку. И мы этот Никольский остров обогнули в одну сторону, в другую сторону, в общем, поплавали с ним немножко вдоль берега.
Но я чувствую, этот свежий воздух, это дыхание воды – непривычны для него. В палатах у них или плохо проветривали, или совсем не проветривали, и спёртый воздух там весь пропах мочой и плесенью. И вот я вижу, как у Юры на лице постепенно всё светлеет, даже глаза стали какие-то голубые. Я спрашиваю: Юра, а почему у тебя борода испачкана зелёной краской? – Он отвечает: не знаю, у нас нет никакой краски. Наверно, это плесень у меня на бороде образовалась от постоянной жизни в замкнутой полутёмной комнате. Потом я привёз его обратно и посадил снова на кровать.
А сам пошёл дальше осматривать комнаты. Захожу ещё в одну комнату. Смотрю, человек лежит – без рук, без ног, укрытый маленьким одеяльцем, на белой простыни, на подушке, всё очень чисто. И он только смотрит на меня, смотрит. А я гляжу на его лицо, и мне кажется, что это как бы молодой новобранец. Но потом понимаю – нет, он не такой уже и молодой, это просто лицо у него застыло в том состоянии, когда его контузило, и с тех пор оно не стареет. Он смотрит на меня и ничего не может сказать. А мне потом нянечки объяснили – он ничего не говорит, он контужен на фронте, его таким привезли откуда-то ещё давно, и документов никаких при нём не было – кто он, откуда, где служил… Подобрали его уже таким где-то на поле боя.
Я сейчас же побежал обратно к себе, взял планшет свой, бумагу, карандаш и прибежал обратно. Сел тут напротив и стал его рисовать. А он – как лежал в одном положении, так и лежит, как смотрел на меня, так и смотрит – ясным, чистым и каким-то проникновенным взглядом. И я его как-то легко стал рисовать, потому что я чувствовал, будто это мой брат, будто он какой-то мой родственник, будто это человек очень мне близкий. Я просто зажал зубами свои губы, чтобы они не кривились от боли и чтобы глаза не застилали слёзы, – и я постарался изобразить его как можно правдивее.
Неизвестный солдат
Но рисование – это особый вид искусства. Здесь даже если хочется плакать, то не всегда можешь заплакать, потому что движется рука, одновременно наблюдаешь за пропорциями, за поворотами формы, за тем, как располагаются пятна на рисунке (свет, тени). В общем, мысль отвлекается от той необыкновенной жалости, которую, может быть, художник испытывает, глядя на свою натуру. Но у меня получилось, я его нарисовал. Хотя там и рисовать-то было нечего – на подушке лежала голова, а всё остальное закрывало одеяльце. И ноги у него отсутствовали, и руки – его укутали, и он лежал как какая-то кукла или маленький ребёнок.
Когда я этот рисунок сделал и отнёс к себе в комнату, как раз вернулся Королёв, директор интерната. Конечно, ему сразу доложили, что на Никольском скиту был художник, что он рисовал неизвестного солдата (я рисунок назвал «Неизвестный солдат»). Королёв пришёл в ярость. Он велел меня позвать к себе. Я прихожу. Он спрашивает: а кто вам разрешал туда ходить, на этот остров? – Я отвечаю: мне просто любопытно было. (В общем-то, я больше молчал.) Он начал кричать и вдруг заявляет: знаете что, лучше вам уехать, больше не надо ничего и никого рисовать. Уезжайте, раз вы меня не послушали, – и так уже достаточно, вы тут полтора месяца. Достаточно. Уезжайте. Больше я вам не разрешаю ничего рисовать. – Я говорю: ладно, хорошо, я узнаю, когда пароход, кажется, через два дня. – Вот через два дня и уезжайте.
Таким образом, я сделал там пять рисунков вместе с портретом Серафимы Николаевны, но её портрет я никогда не показывал. Ещё я начинал рисовать портрет одного гармониста, который всегда играл там на крылечке (а другие инвалиды пытались танцевать), но натурщик попался неусидчивый. Мне казалось, что я смогу сделать хороший рисунок, но куда там – он минуты не сидел спокойно. Кроме того, со всей округи слетались голуби, садились ему и на плечи, и на руки, и на гармонь. А он только улыбался и продолжал играть в окружении этих голубей.
Валаамский гармонист
Этот гармонист рассказывал: я здесь живу с самого основания интерната – столько отважных, несгибаемых, весёлых ребят тогда прибыло. Теперь уже кто где – кто сам умер, кого убили, в общем, нравы тут царили ещё те. То, что сейчас осталось, – нет никакого сравнения, то поколение уже ушло. Это всё были солдаты, которые ходили в рукопашные бои с немцами, – смелые, бесстрашные. И даже потом, когда они лишились возможности двигаться, то и тут они, и в этой жизни, совершали какие-то отчаянные поступки. Вот, говорит, мы сидим во дворике около этого собора, играем тут в домино, а рядом колокольня высокая. И как это он так смог? Без рук, без ног, и забрался на самую вершину этой колокольни, залез там как-то на подоконник и кричит оттуда: ребята! Вот он я! И все на него туда обернулись. Смотрим – и вдруг он оттолкнулся и летит вниз с этой высоты. И упал прямо к нашим ногам. И разбился насмерть. Так, говорит, умирали раньше мои товарищи.