Полная версия
Снег, уходящий вверх… (сборник)
Я, наконец, одел сынишку. И мы вышли с ним на улицу.
Он сразу же взял какую-то щепочку и начал ею рыть «норку для зверька», а я стал с наслаждением и азартом колоть сосновые чурки.
Они легко раскалывались, иногда со звоном, когда колун ударял плашмя по боковине чурки, иногда с хрустом…
Горка поленьев быстро росла.
Они отливали красноватым цветом и пахли свежо и душисто смолой.
Часа через два работы чурки кончились.
Я сложил дрова в поленницу, под навес. Подмел настил из досок перед домом.
Из остатков коры и щепок развел на пригорке костерок.
Сынишка, раскрасневшийся и веселый, лопотал что-то свое. И, подбрасывая в костерок щепки и кору, завороженно глядел на огонь.
Из сухих поленьев, лежащих за печкой, я нащипал лучинок и разжег самовар.
– Дима, на тебе коробочку – собери в нее сосновых шишек. Вот таких. – Я показал ему на шишку, лежащую на земле, и подал картонную коробку из-под обуви. – Собирай там, – я указал ему на сосну с мощной кроной, растущую на пологом склоне горы, чуть поодаль от дома.
Он стал деловито и сосредоточенно собирать в коробочку шишки. И приносить их мне. Штук по десять-пятнадцать.
Я снимал верхонкой с самовара загнутую коленом трубу и кидал шишки в огонь, а вновь приносимые складывал в кучку, у самовара.
Когда я снова ставил на место трубу – огонь начинал гудеть, а из трубы шел белый, приятно пахнущий дым, который уходил от дома и поднимался вдоль склона горы…
Было хорошо сидеть на завалинке, смотреть на дым, слушать «говорок» самовара, стоящего на прочных, почерневших от дождя и времени лиственничных досках настила перед домом, и чувствовать, как приятно погуживает тело от проделанной физической работы.
Подошел Виктор с полными ведрами воды, которую он заливал в бак, стоящий на кухне, и тоже сел на завалинку.
В струе уже почти растворившегося синеватого дыма порхал невесть откуда взявшийся желтый листок березы…
Он то взмывал вверх со струей дыма, то, кружась, опускался ниже, то снова поднимался… «Все как в жизни», – подумал я.
Мы долго молча смотрели на этот листок… Потом Виктор сказал:
– Алик вряд ли приедет сегодня. Погода портится. Байкал уже весь черный…
Женщины пришли из бани распарившиеся: бело-розовые, с завязанными чалмой на голове полотенцами, с легкой ленцой, но в то же время разговорчивые, веселые, смешливые.
Чай заварили еще и со смородиновым листом (заварник, стоящий на резной конфорке самовара, далеко распространял смородиновый свежий дух) и пили его с «ревнивым вареньем» (варенье из ревеня), название которого вызывало много шуток и смеха.
После чая (а для Димыча – обеда) мы с Витей, слегка перекусив, сложили в сумки все необходимое для бани…
Димыч уснул.
Женщины уселись возле печки расчесывать и сушить волосы. Влажно поблескивающие: черным – у Натальи и золотом – у Кристины. Они у нее были длинные. И сейчас казались очень тяжелыми, оттягивающими темно-золотой волной голову назад.
Нам с Виктором в баню было идти еще рано.
До «мужского срока» оставалось где-то еще около часа.
Я прилег на кровать – пристроившись рядом с сынишкой, который спал, сладко посапывая, – отдохнуть немного и почитать.
– Кристина, тебе стопарик-то налить после бани? – услышал я из другой комнаты Витин голос, прервавший женский щебет.
– Не надо, Витюша, – весело ответила Кристина. – Нам, благородным дамам, и вино необходимо благородное. «Приготовь же, Дон заветный, для наездниц удалых (немного перефразировала она строку Пушкина) сок кипучий, искрометный виноградников твоих!»
– Это ты на шампанское, что ли, намекаешь? – спросил Витя ненатуральным, бесцветным каким-то голосом, которым он всегда разговаривал с ней.
– Ну, конечно! – беззаботно и весело, как всегда, ответила ему Кристина. – А у тебя ведь спирт, поди?..
Я тогда читал «Записки из мертвого дома» Достоевского. Помню как меня измучила эта книга своей монотонностью и какой-то беспробудностью жизни каторжан. И которую я читал скорее из упрямства, чем из интереса, желая одного – быстрее ее дочитать…
И вот каким-то странным образом переплелись у меня сейчас в сознании и Витина пикировка с Кристиной, вызывающая улыбку, и содержание «Записок», вызывающее жуткую тоску.
Я услышал, как он в другой комнате зашелестел страницами и начал назидательно, с кавказским акцентом читать:
– Таварищ Микоян гаварил: при царе народ нищенствовал, и тогда пили не от веселья, а от горя, от нищеты. Пили именно, чтобы напиться и забыть про свою проклятую жизнь. Достанет иногда человек на бутылку водки («Интересно, сколько же тогда стоила бутылка водки? Копейку? Две? Три? Сейчас, во всяком случае, наше родное государство спаивает своих граждан опилочной водкой, в простонародье именуемой табуретовкой, цена на которую в 50 раз выше себестоимости») и пьет, денег при этом на еду не хватало…
Бывают же такие совпадения! Я как раз тоже читал про еду, а точнее, про рождественский обед обитателей царского острога: «Священник обошел все казармы и окропил их святою водою. На кухне он похвалил наш острожный хлеб, славившийся своим вкусом в городе, и арестанты тотчас же пожелали ему послать два свежих и только что выпеченных хлеба… Он обошел все казармы в сопровождении плац-майора, всех поздравил с праздником, зашел в кухню и попробовал острожных щей. Щи вышли славные: отпущено было для такого дня чуть не по фунту говядины на каждого арестанта. Сверх того была просяная каша, и масла отпустили вволю».
«Значит, за два дня царский каторжник, или, лучше сказать, каторжник царский, “выбирал” нашу нынешнюю – месячную! – норму “мясопродуктов”, предназначенную отнюдь не арестантам, а людям, живущим в государстве “развитого социализма”. Я уж не говорю о сталинских концлагерях, где люди просто умирали с голоду (я это знаю от своих дядьев, на себе испытавших все “прелести” лагерной жизни), получая кусок хлеба в день».
«Нет, здесь что-то не то, – подумал я. – Да что не то-то! – тут же сам себе и возразил. – Достаточно прочесть хотя бы одну главу из “Лета Господнего” Шмелева; например, “Постный рынок”, чтобы убедиться, что там, в раннешной жизни, и было именно то».
«Но все-таки уж слишком идеальная каторга получается в этих “Записках”». И я уже с интересом стал перелистывать прочитанные страницы, ища в них опровержения своих же мыслей.
Нашел описание обеда в острожном госпитале:
«Порции были разные, распределенные по болезням лежавших. Иные получали только один суп с какой-то крупой; другие – только одну кашицу, третьи – одну только манную кашу, на которую было очень много охотников. Арестанты от долгого лежания изнеживались и любили лакомиться. Выздоравливающим и почти здоровым давали кусок вареной говядины, “быка”, как у нас говорили. Всех лучше была порция цинготная – говядина с луком, с хреном и с проч., а иногда и с крышкой водки. Хлеб был, тоже смотря по болезням, черный или полубелый, порядочно выпеченный».
В общем, как ни прикинь, получалось, согласно «аргументам и фактам», приведенным Достоевским, что арестанты получали в любом случае мясных продуктов больше нас…
Я стал, ради упрямства уже, искать дальше что-нибудь опровергающее мои аргументно-фактические мысли…
Виктор продолжал читать:
– …Кушать было нечего, и человек напивался пьяным. Теперь веселее стало жить. От хорошей жизни пьяным не напьешься. Весело стало жить, значит, и выпить можно…» Поняла, Кристина? «…Но выпить так, чтобы рассудка не терять и не во вред здоровью».
– Витюша, дарагой, дак мы все это и без «товарища Микояна» знаем… – сказала Кристина, соединив сибирский диалект с кавказским акцентом, подражая Витиному чтению.
В одном месте, в главе «Претензия», я все-таки нашел жалобы арестантов:
«Уже несколько дней в последнее время громко жаловались, негодовали в казармах и особенно сходясь в кухне за обедом и ужином…
– Работа тяжелая, а нас брюшиной кормят…
– А не брюшиной, так с усердием[2].
– Оно, конечно, теперь мясная пора…
– …Брюшина да усердие, только одно и наладили. Это какая еда! Есть тут правда аль нет?»
Я в каком-то раздраженном недоумении положил книгу на пол, на коврик, рядом с кроватью. «Ну, вы заелись, братцы!» – подумал я и вспомнил, как недавно моя теща, отстояв многочасовую очередь в давке и духоте, отоварила «талон на мясопродукты» – причем искренне радовалась, – добыв «суповых наборов», а точнее, два килограмма костей на месяц.
Это воспоминание вернуло меня из века XIX в век XX, и я тут же услышал Витино:
– Товарищ Сталин занят величайшими вопросами построения социализма в нашей стране. Он держит в сфере своего внимания все народное хозяйство, но при этом не забывает мелочей, так как всякая мелочь имеет значение. Товарищ Сталин сказал, что стахановцы сейчас зарабатывают много денег, много зарабатывают инженеры и другие трудящиеся…
«Интересно, – подумал я, – много – это сколько? И считается ли много, например, оклад мэнээса в 140 рублей при прожиточном минимуме для Сибири в 150 рублей в месяц. Да и соотношение цен надо учитывать. Раньше бутылка шампанского (при Никите Сергеевиче[3]) стоила три двадцать семь, потом (при Леониде Ильиче[4]) шесть пятьдесят, а сейчас (при Михаиле Сергеевиче[5]) – пятнадцать».
– «…А если захотят купить шампанского, смогут ли они его достать?..»
«Сейчас достать несложно – сложно купить», – мелькнула у меня комментирующая мысль.
– «…Шампанское – признак материального благополучия, признак зажиточности».
– Да хватит тебе, Витька! – не выдержала Кристина. – Идите-ка вы лучше… в баню! Дай девушкам вволю посплетничать.
– В баню, в которую ты нас так жестоко посылаешь, идти еще рано, – невозмутимо ответил Виктор…
Я внезапно выпал из реальности. Уснул так же сладко, как Димка. И даже слюнка подушку смочила, там, где я уткнулся в нее уголком рта…
* * *О баня! Языческий храм!
Гонитель хандры. Исцелитель недугов.
Дарующая свежесть, легкость, радость, чистоту тела и новорожденность духа.
Мужской клуб «банных трепачей»! Где можно поговорить о том о сем, обо всем, ни о чем…
Увы, еще не написана банная ода, достойная ее!
Общественная баня была расположена на краю деревеньки у перегороженного бревенчатой плотиной ручейка, образующего выше плотины небольшую, но достаточно глубокую заводь с холодной темной водой.
Баня была небольшая. Бревенчатая. И бревна ее были черны от времени.
Пока мы дошли до нее, прохладно-чистый ветерок раскраснил наши руки и лица.
В заводи у плотины с медленно, как бы нехотя, перекатывающейся через темное влажно поблескивающее верхнее бревно широкой стеклянной струей воды в углу затончика грустно плавало несколько желтых березовых листьев…
На высоком крыльце, у входа в баню, на табуретке сидела «немушка» Ага – глухонемая полустарушка. Она была и истопником, и кассиром.
Увидев нас, она радостно загукала и закивала головой.
Мы тоже поздоровались с ней и спросили, как дела. (По-видимому, по движению губ она почти безошибочно понимала, о чем говорят.)
Она оттопырила большой палец левой руки и показала нам. Ладонь правой руки в это время она протянула для мелочи (вход в баню стоил 15 копеек).
Мы вошли в предбанник с большой печкой, у одного бока которой лежали березовые поленья, которые время от времени немушка подкидывала в горящую печь.
У единственного окошка предбанника, справа от печи, на табуретке стоял бак с водой и с привязанной веревкой к ручке бака алюминиевой, помятой сбоку кружкой.
Левая стена печки отгораживала вторую часть предбанника, где буквой «П» вдоль стен были расположены лавки, прикрепленные прямо к выскобленным бревнам, а над ними, тоже прямо к стене, были прибиты вешалки для одежды.
Брезентовые шторы, закрепленные кольцами на толстой проволоке, продернутой под потолком, и занимавшие место от стены бревенчатой до печной, разделяли пространство предбанника почти на две равные части.
Во второй его части тоже было окно, но только закрытое белыми простынными шторками, и почти в углу – дверь в баню, разрывающая в одном месте лавочную букву «П». На широком, голубом подоконнике окна, расположенном почти у самой брезентовой шторы, стояли банки, бутылки: с квасом, морсом, вареньем, разведенным водой.
Народа во второй части предбанника было еще немного.
Сидел в белых полотняных кальсонах весь высохший «столетний» дед с провалившейся в ключичные впадины кожей, два местных парня, приехавшие на праздники из листвянкинского интерната (школы в Больших Котах не было уже давно), где они заканчивали школу, и лесник.
Поздоровались. По приветливым улыбкам было видно, что нам рады.
– Надолго? – спросил нас лесник.
– Да, нет. На праздники только…
– Наша деревня знатная! – вдруг звонко заговорил дед, державший у своего уха руку лопаточкой. – И стеклышко здесь делали. И золотишко мыли… Варнаки-то здесь золотишка знатно пограбили… А воздуха-то какие!.. А сейчас и покосы у всех есть, – продолжал он без плавного перехода, – а коров доржат мало. Трудно вам будет, – обратился он уже непосредственно к нам, – молочка добыть. Моя-то старуха не доржит уже коровку. Пальцы у ей болят. Как грабли сделались. Доить не может. Разве что у Максимовских поспрошайте…
– Да у тебя и старухи-то давно нету, дед Аким, – весело сказал один из парней…
Дед, видимо, не расслышал его, продолжая по-прежнему улыбаться, глядя на нас добрыми глазами.
Парень еще что-то хотел сказать ему, но на него цыкнул лесник, и он примолк, продолжая раздеваться.
В предбаннике пахло крапивой.
Это дед Аким запаривал свой веничек в тазу, стоящем у его ног.
– У вас веника-то, поди, нет? – спросил лесник, который, видно было, уже «сорвал» первый пар.
– Нет.
– Ну, мои там, в тазу, возьмите. Они хорошие еще. Пихтовый да березовый. Я то больше париться не буду. Зять с дочкой приехали. За столом ждут… Кваску захотите – вон бидон на полу стоит – пейте. Бидон только потом занесите. Да поосторожней парьтесь. Первый парок маленько с угарцем был.
Мы взяли с лавки, в углу, где они лежали, по цинковому тазу и вошли в баню, освещенную небольшим окошком с такими же белыми, простынными, как и в предбаннике, занавесками.
В бане тоже к двум стенам были приделаны лавки из толстых цельных досок. Часть печки углом выходила и сюда. За этим белым печным углом была дверь в парную, с маленьким ничем не завешанным окошечком, глядящим на Байкал. Получалось, что печь является центром, соединяющим все четыре помещения: оба предбанника, «моечный зал» и парную. Вдоль печной стены в «моечном зале» тянулись темные трубы с кранами горячей и холодной воды, труба с холодной водой была влажной.
Мы с Витей вошли в парную и забрались на полок.
Один из парней, стоявших внизу, «подкинул» на раскаленные камни заканчивавшейся здесь печи с четверть кружки горячей воды.
С легким хлопком из печной дверцы вылетел пар.
– Еще? – спросил он.
– Можно, – ответил Виктор.
Я в это время пригнул голову к коленям, так как уши мои от жара стали почему-то, как у морского котика, сворачиваться трубочкой.
Он еще раз плеснул на камни и тоже забрался наверх.
На сей раз зашипело, но хлопка уже не было…
Первый пар у меня «для сугреву». Для разомления.
Когда все тело и душа как бы размякают. Становятся добрее, шире, больше, глубже, необъятней…
Я просто сижу на горячих досках полка до тех пор, пока жар становится нестерпимым.
Особенно приятно париться, когда за окном виден осенний, стылый, слякотный день.
В первые минуты на полке от большого жара тебя как бы охватывает озноб. Кожа становится «гусиной» – все тело покрывается пупырышками. Потом она краснеет постепенно. Появляются редкие большие капли пота. Потом все тело начинает лосниться, и пот уже течет сплошным потоком.
Кажется, жар проник до самых костей и нет больше никакого терпения сидеть или лежать на обжигающих, сухих, растрескавшихся досках. Волосы становятся совсем сухими и как бы похрустывают от жара, встав дыбом.
Тут самое время, правда, еще немного – на пределе возможного, – побыв в парной, выскочить в предбанник и ухнуть на приятно-прохладную широкую некрашеную лавку.
Первый пар у меня самый долгий. Минут десять-пятнадцать…
Говорят, что пар-жар расплавляет даже холестерин, который выходит с потом.
Не знаю. Может быть, и так. Зато знаю точно – на собственном опыте убедился, что злость, пассивность, хандра в парной расплавляются махом.
С каким бы настроением я ни зашел в баню (в хорошую, конечно, с хорошим паром, чистую – не вызывающую раздражения), выйду я оттуда добрым и любящим всех…, кроме врагов своих, к которым я тоже в этот момент не испытываю особой злости. Скорее безразличие. Но! До «возлюбите врагов своих» все-таки недотягиваю.
По-видимому, для этого нужен более сильный и не физический, а духовный импульс, которого я, наверное, лишен, потому что к врагам своим – к прохиндеям различного ранга и звания, к клопам, живущим кровью общества, – я все-таки испытываю ненависть. Ну в лучшем случае равнодушие. И то только после бани или хорошей тренировки, завершившейся контрастным душем…
На сей раз пар был что надо: ядреный и легкий! И угара никакого уже не было.
И выскочил я в предбанник минут через десять…
Там уже прибавилось три человека.
Двое были работники биостанции. Один из них – Эдгар Иосифович, доктор наук – имел странную фамилию – Стоп. Второй был кандидат наук, микробиолог – Слава Миронов, похожий и на пирата, и на древнего грека одновременно, с черной шотландской бородкой и такими же черными вьющимися волосами, которого мне всегда хотелось назвать макробиологом, потому что разбирался он в биологии отменно. Наверное, именно поэтому в деревне у него одного (хотя пытались многие) жили и «работали» пчелы.
Он был сух и вынослив.
Третьим был штатный охотник Егорыч.
Дед уже разделся и стоял теперь с тазиком в руках и запаренным в нем крапивным веником. На ягодицах у него были такие же глубокие провалы из сморщенной кожи, как и на ключицах.
– Ты уж, Егорушка, попарь меня как следват, – обратился он к Егорычу. – А то к непогоде поясница ноет. У старухи-то моей тоже к непогоде кости стонут.
Я знал, что «бабу Феклу» – опрятную старушку старика – года два уже как похоронили…
– Попарю, попарю, деда, – отвечал Егорыч. Медленно, как очень уставший человек, раздеваясь.
Видно было, что он вернулся из тайги, издалека…
– Бегал по чернотропу с собачками, – сказал он, обернувшись к нам. – Проверял новую псинку. Вроде ничё, смышленая…
– Как пар? – бодро крикнул Эдгар Иосифович, подскакивая к двери в баню и открывая ее перед дедом, который только сейчас доковылял до нее.
– Нормальный, – сказал я.
Виктор в это время пил квас.
– Надолго к нам, – спросил его Егорыч, когда он кончил пить.
– Да, нет. На праздники только…
– Че так? Зазимовал бы здесь. Мы б тебя оженили. Вон, дочь Аги невеста уже. Золотая была бы жена! Никогда б не перечила… Только мычала б как телушка… Дай-ка и мне кваску. Сопрел весь, пока дошел до деревни.
Виктор передал ему бидон с квасом.
Он взял его и, пошевеливая пальцами очень белых ног, освобожденных от кирзачей и портянок, стал медленно и с наслаждением пить прямо из бидона.
– Ну как, купаться нынче в Байкале будем? – опять задорно спросил меня Эдгар Иосифович.
Я неопределенно пожал плечами.
Стоп был, наверное, одного возраста со Славой Мироновым, но «много преуспел в науке, потому что не распылялся, а сосредоточился на одном», а именно на клетке водоросли Хара. Все, что было за пределами клетки этой водоросли, его мало интересовало. Да он, пожалуй, и не знал, что там за ней. Впрочем, как и большинство узких специалистов. Но зато все, что было внутри клетки, он знал досконально. Клеточник был первостатейный. Он, как и Слава, был сух и подвижен, но уже лысоват, и к тому же один глаз из двух у него был стеклянный.
Было странно, разговаривая с ним, видеть вперившийся в тебя неподвижный взор.
Со Славой они почему-то не ладили.
– Далеко ходил, – спросил Слава Егорыча, который, кончив пить, все еще блаженствовал, пошевеливая пальцами ног, пятками упирающихся в мягкие байковые портянки, лежащие на сапогах.
– Да, нет. До третьей гривы. За Сеннушку.
Эдгар Иосифович стал доставать из своей сумки всевозможные пузырьки.
– Ну что, с травкой поддадим? – спросил он, ни к кому не обращаясь.
– А что у вас? – поинтересовался я.
– Эвкалипт, нашатырно-анисовые капли, мята…
– Погоди, Осич, – вмешался Егорыч. – Дай чистого пара сначала хватнуть. Потом уж со своими капельками поддавай.
– Да это же от всех болезней, Егорыч! Ингаляция знаешь какая!
– Не знаю… Я пойду по-быстрому попарюсь. А ты лучше ребятам пока про глаз расскажи…
Я раз десять потом слышал эту «глазную» историю от разных людей и отличную в некоторых деталях, но так до сих пор и не понял, байка это или быль.
Слава с Егорычем ушли париться. А мы с Виктором и местные парни приготовились слушать.
Тело приятно холодило. Как будто кожа была мягкой корочкой только что вынутого из печи пирога, обдуваемого легким ветерком. И как-то погуживало изнутри. Словно там имелось огромное космическое пространство типа колокола.
Стоп рассмеялся и, надернув на голое тело махровый халат, который только он один приносил в баню (кроме этого на нем были: войлочная шапка, белые брезентовые верхонки и розовые резиновые тапочки), начал рассказывать.
– Дело было прошлым летом…
Проходил у меня преддипломную практику один студент. Непутевый такой парень! Сокурсники почему-то прозвали его Барбос. Между тем очень неглупый был Барбос. Но пил; нещадно и без меры. До отключения. Если предоставлялась хоть малейшая возможность.
Ну вот однажды он ко мне и притащился, часов в двенадцать ночи, домой…
Да нет, даже больше двенадцати было, так как свет уже отключили, и я еще подумал: как это он по темной деревне дотопал до меня из нашей лабораторной избы, нигде не свалившись, ибо держался на ногах весьма неустойчиво. И слова выговаривал очень медленно, долго обдумывая каждое перед тем, как его произнести, а может быть, с трудом собирая его из отдельных букв, рассыпанных в голове.
Выглядело это уморно.
Стоит передо мною молодой человек. В белой рубашке, идеально сшитом темно-синем пиджаке, джинсах и в белом халате поверх всего этого. Халат, несомненно, говорит о том, что он явился ко мне из лаборатории – а не с пирушки какой-нибудь, – где мы проводили как раз суточные опыты, делая через каждые четыре часа необходимые замеры. И по очереди: сутки я, сутки он проводили в оной.
Ну, значит, стоит он, слегка покачиваясь на пороге веранды. Смотрит на меня прозрачным взором, в котором пляшет пламя керосиновой лампы, которую я держу в руках. Войти отказывается, мотая своей лохматой головой и повторяя с бездушием механизма примерно следующее.
– Эд-рр Осич, нужен спирт для опыта. – Спирт выговаривает четко – во всем остальном заклин. – Грамм двести…
Я стою перед ним в трусах, майке и говорю ему:
– Проходи, Юра.
А он мне:
– Срочно нужен спирт для продолжения опыта. Молекулы гибнут. Им тяжело, – словом, несет какую-то околесицу.
Я ему опять: «Ты проходи». А он мне снова: «Срочно нужен спирт». Хотя спирт в опыте почти нигде не применяется.
В общем, я понял всю безнадежность нашей дальнейшей беседы. Да и холодно стоять в трусах у открытой двери, тем более выскочив из нагретой постели.
Тогда я говорю ему:
– Заходи, Юра. Сейчас я тебе отмерю положенного. Он вошел. И сел так сми-ии-рненько на диван (руки на коленях), стоящий у старинного круглого стола.
Я вынес ему из дома разведенного спирта, грамм пятьдесят, и огурец.
Он выпил. Огурец с трудом, но запихал все же в нагрудный карман пиджака, как авторучку. Посидел буквально несколько секунд в неподвижности. (Руки на коленях по-прежнему.) А потом тихо так стал сползать набок, пока не достиг головой черного дерматинового валика дивана. Ноги, тоже тихо, как в замедленной киносъемке, к животу подтянул. (Тапочки с ног на пол свалились. Оказывается, он в тапочках пришел!) Руки сложил лодочкой, всунув между коленей, – и затих.
«Ну, – думаю, – ладно, пусть проспится. Опыт я сам до конца доведу».
Завел будильник на полчетвертого. А глаз, как обычно, на веранде на столе в стакане с водой оставил.
К четырем и к восьми часам, как положено, ходил в лабораторию, чтобы сделать необходимые замеры.
Юрасик в это время безмятежно спал.
Я тоже после восьми отключился.
До следующего замера почти четыре часа. Думаю, посплю часа два, а потом позавтракаю и пообедаю одновременно. Да растолкаю «гостя», если он еще будет спать.
В десять часов будильник так проти-ии-вно зазвенел. (Я заметил, что будильник всегда звонит противно, когда еще хочется спать.) Я едва продрал глаза. Вернее, глаз, и со злобой на своего дипломника, устроившего мне незапланированный недосып, вышел из сумерек дома с занавешенными окнами на залитую солнцем и душную уже веранду.