bannerbanner
Снег, уходящий вверх… (сборник)
Снег, уходящий вверх… (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Владимир Максимов

Снег, уходящий вверх…

Сборник

© Максимов В. П., 2016

© ООО «Издательство «Вече», 2016

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

* * *

Набережная Жака Ива Кусто (Вместо предисловия)

…Обычно посвящение – к книге, рассказу, стихотворению ли – автор адресует людям…

– Виктор Гюго в своем посвящении к роману «Труженики моря» писал: «Посвящаю эту книгу гостеприимным и свободолюбивым скалам, уголку древней земли нормандской… суровому, но радушному острову Гернсею, моему нынешнему убежищу – быть может, моей будущей могиле».

Меня поразили эти слова. И особенно: «свободолюбивые и гостеприимные скалы». Он обращался к ним как к одушевленному предмету, как к людям.

Мне подумалось тогда, что надо быть или совсем одиноким или любить этот край как очень близкого тебе человека, чтобы написать такое; и чтобы иметь желание даже после смерти не разлучаться с этим уголком земли.

Пожалуй, смертью-то и проверяется истинная любовь…

Желание даже после смерти, а иногда хотя бы после смерти, не разлучаться с неким уголком земли высвечивает это глубинное чувство. Не потому ли так изматывающа для русского человека ностальгия, что жить-то, худо-бедно, он вдали от родины еще может, а вот и после смерти быть на чужбине – ему страшно. И еще я подумал о том, что я, так много колесивший по земле, побывавший на морях и океанах и видевший красивых много мест: Сахалин и Осетию, Курилы и Карпаты, вулканы Камчатки и свежие снежные, до ненатуральности чистые вершины Сихотэ-Алиня, аккуратные эстонские пейзажи с их пушистыми белыми туманами над болотцами и беломорские заброшенные деревни в их закатной и суровой красоте, и Забайкальские грустные желтые дальние степи; овеваемый, обдуваемый, продуваемый ветрами Белого, Черного, Балтийского, Каспийского, Берингова, Японского, Охотского морей и Тихого океана, продубивших своей солью мою кожу… могу ли я из всей этой мозаики мест выбрать уголок, которому бы хотелось посвятить подобные слова при жизни. И в котором бы хотелось лечь безмолвным после оной.

И, поразмыслив, проверив эталоном смерти крепость своих чувств, я понял, что такой уголок есть. Что он давно уже живет у меня в сердце… Это Байкал: Ламу т. е. – море, с эвенкийского; Бэй-Хай – северное море, с китайского; Байгал Дилай – большое озеро (море), с монгольского; Бай-Куль – богатое озеро, с тюркского (я бы добавил: щедрое на красоту озеро. А красота – это язык сверхсознания, познание неосознаваемого и, пожалуй, высший дар природы) и маленькая деревенька Большие Кусты, притулившаяся у самого берега Священного озера-моря.

Я хочу посвятить это повествование, если у меня хватит сил его написать до конца, гордым прозрачно-бело-голубым байкальским скалам, видимым на другом берегу; водам его неласковым, но влекущим к себе своей глубинной чистотой; свежим его ветрам, приносящим бодрость и веселье; крупным изумрудно-синим льдинкам звезд над ним; прозрачному до жути, отполированному ветром льду и маленькой деревеньке Большие Кусты, где мне было всегда так хорошо и покойно, как ни в каком другом месте. И где не однажды ночами я слушал плавно-мерное дыхание волн, прикрывшись пахнущим овчиной тулупом на сеновале и глядя, не в силах оторваться, в завораживающую бездну черного неба, угадываемую только из-за звезд и смотрящего, как в зеркало, в Байкал. И где, только однажды ночью, там же на сеновале, я подслушал жалобные, усталые вздохи осеннего ветра, может быть, прилетевшего откуда-нибудь с высокогорного плато, расположенного у горы Кинабалу острова Калимантан в Индийском океане…

Именно тогда, когда ветер как бы проходил сквозь меня, я осязаемо почувствовал, что я лишь частица безмерно-огромного мира, частица этого ветра и в то же время я – это весь Космос… И давние, чистые, давно забытые и еще не случившиеся воспоминания, размытые, как акварель, ожили и слились со мной. И мне тогда казалось, что я понял, о чем плакал ветер…

Он скорбел обо всем и обо всех: о планете, на которой родился, и о нас, на планете живущих, – обо всех: от муравья до человека. И о том, что он жив лишь до тех пор, пока жива и ненарушима Земля. И о вечности своей – которая есть такая невыносимо тяжелая ноша…

А утром я проснулся от холода (замерз нос) и увидел другой, белый, яркий, искрящийся, мир. Белые, с блестками, от инея крыши, белая трава, доски и перила мостка через реку, в которой вода стала сразу же темной…

Я помню, какая беспричинная радость, какое счастье вдруг возникли во мне от простого ощущения жизни и пребывания в этом мире, в этом месте именно сейчас: в этом столетии, в эти часы и секунды, которых никогда уже больше не будет даже для тех, кто проснется часом позже…

Из этих воспоминаний-ощущений я и хочу составить Нечто, сотканное из продуктов человеческого духа…

Когда казаки «Афонасея Пашкова» вместе с опальным протопопом Аввакумом в лето 1656 года по указу Тишайшего царя Алексея Михайловича отправились из Енисейска в Забайкалье (казаки отбывали службу, Аввакум – ссылку): «На 40 дощаниках с 420 стрельцами» – почтовой станции Листвянка еще и в помине не было…

В мае 1657 года, поднявшись от Братского острога по вольной, тогда еще не изуродованной плотинами Ангаре, Пашков с казаками вышел к Байкалу, по которому местами таскало лед, хотя жара и сушь стояли несусветные.

В лиственничной, еще совсем голой, роще на высоком берегу устроили привал.

Отдыхали сердце и глаз от простора, от темно-фиолетовых спокойных вод с плавающими кое-где белыми, режущими глаз от отраженного яркого солнца льдинами, казавшимися издали монолитными и прочными, а вблизи – рыхлыми, пропитанными водой.

Прохладный ветерок с Байкала уравновешивал нестерпимость жары на берегу…

Когда кто-нибудь из казаков спускался к Байкалу зачерпнуть водицы, то дивился ее прозрачности и чистоте. Через воду было видно все, как сквозь воздух. И галька, лежащая на глубине двух-трех метров, казалась покрытой лишь тоненьким слоем спокойной воды. Верилось: протяни руку – и черпнешь вместе с водой в ладони разноцветные камешки.

Пока казаки отдыхали и готовили еду, Аввакум записывал свои впечатления: «плавания против воды» – по Ангаре, где взор с двух сторон был как бы зажат скалистыми берегами, покрытыми лесом, и устремлен лишь вперед; и от расширившегося вдруг, до необъятности, до неохватности взглядом – особенно если смотреть на северо-восток – мира вольной воды Байкала. От этого раздвинувшегося внезапно пространства захватывало дух…

«Вода пресная… в океяне-море большом». И, несмотря на трудности ссылки, на усталость, прорывался в записи Аввакумовы и восторг от увиденного. «Первые мы в тех странах с женою моею и детьми учинились от патриарха (Никона. – В.М.) в такой пагубной, паче же хорошей ссылке».

На этом месте, где отдыхали казаки, возникнет потом почтовая станция Листвянка. Об этом уведомит потомков академик И. С. Георги – участник знаменитой экспедиции «великого северного естествоиспытателя» Петра Симона Палласа, который «13 июня 1772 года сел для плавания на плоскодонный полудощаник, управляемый 12 матросами из казаков» и «первым из естествоиспытателей оплыл озеро», «только благодаря чему представилась возможность составить сколько-нибудь верную его картину». (Так свидетельствует географ Карл Риттер.) Хотя, уже задолго до Георги, в конце XVII столетия, Южный Байкал представлял собой весьма оживленный торговый путь между Россией и Китаем.

Выйдя из Иркутска, купеческие парусно-гребные (никакой тебе солярки, никакого мазута на воде) дощаники поднимались по Ангаре, до Байкала, добирались вдоль берега до села Голоустного, где содержалась переправа, действующая в самом узком месте озера – напротив дельты Селенги (25 км. – В.М.), а затем вверх по Селенге доходили до Удинска и Селенгинска, чтобы, преодолев еще несколько десятков километров по суше, достигнуть Кяхты – «столицы» китайско-русской торговли.

Ко времени плавания Георги прошло более 130 лет с момента проникновения русских на Байкал (1643 год), тем не менее путешественник замечает их малочисленность: «…все русские поселенцы, живущие непосредственно на берегах озера… составили бы не очень большое селение». А селения Большие Кусты тогда еще и вовсе не было…

Штиль был полный. Вода, особенно вдали, казалась туго натянутым полотном стального цвета. Парус безжизненно повис. Казаки от почтовой станции Листвянка гребли уже третий час. Июнь в Сибири стоял жаркий.

Казаки остались в одних штанах. Все остальное скинули с себя. Идя на веслах против течения Ангары, они не испытывали такой изнуряющей жары, как теперь на Байкале, ибо навстречу им текла не только река, но и воздух, как бы приклеенный к поверхности воды и уносимый ею куда-то вниз, по течению. К Енисею.

Пот заливал глаза. Скатывался по ложбинке спины. Кожа на руках и лицах казаков была темно-коричневой и разительно отличалась от белизны тел, разделенная невидимой, но явно выраженной на шее и выше кистей рук чертой.

Георги, сделав очередную запись, стал присматриваться к берегу (в одном месте, почти у воды, он различил среди кустов большого бурого медведя, внимательно следившего за дощаником, как за большой рыбой), подыскивая место для привала.

Мерный, ленивый всплеск весел и жара клонили ко сну… Берега в основном были скалистые. Пристать к таким берегам было негде. («Не дай бог оказаться в таком месте во время бури, – подумал Георги. – Расхлещет о скалы».) А ведь весь двухтысячекилометровый путь вокруг Байкала еще предстояло пройти. На этом пути пока что были лишь первые километры. И должен был быть первый после Листвянки, после истока Ангары привал на Байкале…

В долине первой встреченной ими речушки, узкой и мрачной, они не остановились.

Версты через три воздух наполнился сочным, вкусным запахом черемухи.

Берега стали положе. И скоро казаки и Георги увидели белое ее кипение, колеблемое ветерком, идущим от берега, из пади.

Большие кусты – снизу доверху все сплошь в белом цветении, по долинам двух небольших рек – почти касались своими ветвями воды. Здесь, у больших кустов, и устроили первый привал.

Пока казаки готовили пищу, Георги прошелся по берегам обеих рек, впадающих в Байкал на небольшом расстоянии друг от друга.

В устьях он обнаружил полуразрушенные кты или ктцы, как говорят в Сибири, – плетневой перебор, ловушка через узкую речку для удержания зашедшей в нее рыбы. «Значит, кто-то когда-то здесь промышлял»…

Так он и записал в своем дневнике: «После темной пади с рекой еще две реки, примерно в трех верстах от первой, впадают в Байкал – Большая и Малая Котинка…»

Охотская морская команда при Иркутском адмиралтействе, просуществовавшем с 1764 по 1839 год – наряду со Школой навигации и геодезии производившая еще и топографическую съемку берегов Байкала, – так и оставит без изменения названия рек Большая и Малая Котинка на своих картах…

Говорят, что и деревня, потом возникшая в этом месте, сначала тоже называлась Большие Коты, а не Большие Кусты…

Да и по сей день нет единого мнения, как именовать деревню. То ли как в карте, составленной охотской морской командой, писано: Большие Кусты (хотя уже кустов таких давно нет в этом месте), то ли Большие Коты, как называют деревню местные жители, сместив незаметно ударение с первого на второй слог.

Вообще каждый называет деревню так, а не иначе, в зависимости от своей версии.

Местные жители считают, что название деревни перекинулось от названия рек, через нее протекающих.

Возможно – и это уже домыслы ученых, – название связано с эвенкийским словом: кото – нож – палица, применяемая для очистки тропы от мелких деревьев; или с ктами – катаной каторжной обувью…

А каторжники и лихие люди, видно, здесь водились…

Недаром же одна из падей, неподалеку от деревни, названа Варначкой…

Одним словом, пусть читателя не смущает, если в ходе повествования я буду пользоваться то одним, то другим названием одной и той же деревеньки.

Вообще же история Больших Кустов уходит своими корнями в начало прошлого века: золотоискательство (речки Большая и Малая Котинка, так же как и река Крестовая в Листвянке, оказались золотоносными), стекольное дело. Уже в нашем веке: зверопитомник, биостанция… И кузница здесь была, и кузнецы знатные, если не блоху, то уж лошадь могли подковать мастерски…

Но лошадей в Котах теперь нет… Я застал там последнюю лошадку, когда впервые, лет двадцать назад, приехал в Большие Кусты в экспедицию, и когда полюбил это место, как говорят, с первого взгляда. С его почерневшей от времени деревянной часовенкой, открытой всем байкальским ветрам и стоящей на взгорке, обращенном лицом к Байкалу, возле которой уже едва различимы бугорки могил когда-то упокоившихся здесь людей. (При мне еще стояли возле некоторых бугорков покосившиеся «тумбочки» со звездочками и отполированные временем и ветром лиственничные кресты.) С его скалистым «гребешком», тянущимся вдоль реки. С его людьми – добрыми и далекими пока от нашего сумасшедшего городского мира с его так называемым техническим прогрессом…

Я понимаю, что жизнь не законсервируешь, но от всей души желаю, чтобы деревня Большие Кусты оставалась подольше такой, какая она есть, какой она мне запомнилась. Чтобы не дотянулись до нее дороги, как дотянулись, увы, провода, изменив круглосуточно-доступной теперь электроэнергией сам лик деревни, которая до этого снабжалась электричеством от движка. И имела поэтому и свой особый звук, и свой особый облик…

Когда в полночь умолкал движок, то вся деревня погружалась в темь. И глаз вдруг замечал, как ярко светят звезды.

Некоторые окна тоже начинали янтарно светиться из-за зажженных в домах керосиновых ламп с их теплым, мягким, красновато-желтым светом. Разнося еще и давно забытый, приятно волнующий запах керосина, если сидишь рядом с лампой.

А когда движок работал дольше обыкновенного, это означало, что или есть соответствующее распоряжение по биостанции (движок принадлежал ей), так как идет суточный опыт и нужны свет и непрерывная работа холодильника, или, например, зимой, в Новый год движок работает планово до 2 часов ночи, или – и это уже, как правило, летом – студенты биофака Иркутского университета, проходящие в Котах практику, уговорили механика – «директора света» – погонять движок немного дольше, чтобы потанцевать под магнитофон в своей столовой, над входом в которую на прибитом к доскам куске жести черной краской готическим шрифтом написано: «Корчма “Прожорливый гаммарус”»…

Это студенты изощряются…

А вот и творчество местных жителей. Тоже на оцинкованном куске жести, прибитом к бревенчатой наружной стене «мастерских», где стоит и движок и которые как раз этим боком выходят на дорогу, идущую от пристани в деревню, наивно и трогательно написано:

Прочти!Мы требуем, чтобы по правуКусты и деревья, и травы —Бесценный клад кислородный —Любил и берег человек.А тех, кто их копотью губит,Тех, кто их безжалостно рубит,Судить судом всенародным,Чтоб с варварством кончить навек!

Пристань души

Пятница. Вечер

К монотонному, убаюкивающему гулу подвесного мотора, похожему отсюда, из-под плотно закрытого брезентового тента моторки, на жужжание большого пушистого шмеля, прибавился еще один, сначала едва различимый, механический звук…

Это работа дизельного движка.

Значит, мы уже на подходе к Большим Котам… По воде звук разносится далеко…

Я открыл глаза и увидел сквозь ветровое стекло, по ходу лодки, несколько – в квадратный дециметр, не больше – янтарно светящихся окон в домах, прилегающих к биостанции…

Под тентом было недушное, приятное тепло и слегка пахло бензином. Глаза слипались. Двигаться было лень.

Я скосил глаза на «капитана» нашей посудины. Лицо его было сосредоточенно-неподвижное и подсвечивалось снизу зеленоватым светом, идущим от приборного щитка, смонтированного им самим.

Неохота было поворачивать голову назад, чтобы узнать, как там наши попутчики: Кристина Комич, потомок обрусевших, сосланных Александром II в прошлом веке в Сибирь польских повстанцев, даже и живущая на улице Польских Повстанцев; и моя жена с нашим двадцатимесячным ребятенком.

Это был наш прощальный визит в Коты до следующего лета, который мы обычно совершали на ноябрьские праздники. А в этом году к двум праздничным дням прибавилось еще два выходных. Так что нас ожидали целых четыре дня безмятежного, тихого счастья. Хоть и сказал поэт: «Я знаю счастья нет… Но есть покой и воля».

В данном случае наша воля была направлена на то, чтобы вырваться из суетного, холодного и такого мрачного в начале ноября города. А покой нас ожидал в добротном бревенчатом доме, принадлежащем биостанции университета, в котором работали Кристина и моя жена. И в доме этом была большая и жаркая печь, и окна его глядели на Байкал…

Мотор сбавил обороты. Я открыл глаза. И снова увидел янтарно-светящиеся окна некоторых домов биостанции – только теперь они были уже почти в свою натуральную величину.

На траверзе, слева по борту, была падь «Жилище». С одиноким, уже года два пустующим домом лесника, силуэт которого мрачно вырисовывался в зеленоватом лунном свете, как бы обведенный по контуру светлой линией. Маленькое сельское кладбище, которое было в этой же пади, скрывала темнота.

Чуть дальше пади, на прибрежной гальке, под крутым берегом то вспыхивал, то гас брошенный кем-то костер с кочкой ярко-малиновых, при порывах ветра, углей. Иногда ветер подбрасывал искры вверх, к темному небу. Искры взлетали и таяли, как снежинки, не достигнув звезд. А падающая звезда сгорала, не достигнув искр. И было во всем этом что-то еще от мотылька, летящего к губительному свету…

Я будто бы глядел на этот умирающий костер не сбоку, а сверху…

Сначала с высоты темного насупившегося над ним крутого берега. Потом с вершины горы, расположенной чуть дальше, за этим высоким берегом, когда видна лишь маленькая малиновая точка, пульсирующая от дуновения ветерка, как живой огонек светлячка. Потом из черноты и холода космоса, когда вся земля наша – только точка с одиноким костром на пустом берегу и со всеми материками, городами и нашими жизнями…

Этот забытый костер на пустом берегу вдруг наполнил меня таким одиночеством и тоской, как будто догорала жизнь моя или моих близких. Или сгорала, как падающая звезда, моя планета. Но, как ни странно, эта внезапная тоска и отчаяние одиночества не были болезненны, а были даже приятны и очистительны, какими бывают долго копившиеся и хлынувшие вдруг, облегчающие душу слезы.

Виктор выключил мотор, когда мы вошли в Г-образный пирс биостанции.

Лодка по инерции в полной тишине продолжала двигаться по темной спокойной воде…

Потом она плавно ткнулась носом в прибрежный песок, мягко зашуршавший о ее днище, и остановилась.

Тонкая кромка прибрежного песка, как и все вокруг, была залита таинственным волшебным лунным светом. Песок от этого света казался совсем белым и плотным.

Я спрыгнул с носа лодки. Раскинул руки и закричал: «Коты – наркоз моей души!»

– Тише ты, – шепотом сказала жена, выбираясь из лодки (которую Виктор уже успел привязать) с сынишкой на руках. – Ребятенка разбудишь.

– Вы разгружайтесь, а я пока пойду Митюшку уложу, – сказала Наташа и пошла по тропинке к дому, слегка покачивая его на руках.

– Иди! Не бойся! Здесь не город! И ты останешься цела, – продекламировал Виктор. Он еще больше откинул тент, и мы стали выгружать на песок наши сумки, рюкзаки…

Когда все было закончено, Виктор посмотрел на море, на небо и сказал: «Погода вроде не испортится… Завтра еще Алик с Ольгой должны подкатить… Он обещал омулька копченого привезти…»

Алик с Виктором были друзьями по университету, где учились на одном курсе физико-математического факультета, который и закончили лет пять назад. Алик еще в университете, на последнем курсе, женился и теперь был отцом семейства с тремя детьми, последний из которых родился полгода назад.

Моя жена и Кристина тоже учились на одном курсе университета, только на биофаке.

Когда протекала студенческая жизнь моих нынешних друзей, еще в полном ходу были споры о «физиках» и «лириках».

И вот три физика, этаких «три товарища» из романа Ремарка: Виктор, Алик и… еще кто-то, с кем мне так и не довелось познакомиться, одно лето работали в мини-стройотряде из трех человек на биостанции. Месили бетон, заливали фундамент, клали брус. Одним словом, помогали университету, и институту биологии при нем, построить еще один – на сей раз аж двухэтажный! – лабораторный корпус для нужд биостанции.

Корпус этот потом каким-то странным образом сгорел. Сгорели и студенческие мечты трех физиков: о кругосветном путешествии на яхте (которую они строили после работы прямо на берегу), но привязанность к этому месту осталась…

В то же лето «лирики»-биологи по окончании первого курса проходили практику в Котах.

Ловили бабочек, ручейников, гаммарусов. Определяли их видовую принадлежность, зубрили латынь. Усердно смотрели в микроскопы на каплю воды, убеждаясь, теперь уже на опыте, что в капле воды отражен весь мир. Обедали на открытой веранде с двумя пристройками с боков: для кухни и склада…

За общим столом корчмы «Прожорливый гаммарус», куда вело высокое двускатное крыльцо, ступени которого были выкрашены в алый цвет, и познакомились наши «физики» и «лирики».

Конечно, им проще всего было бы познакомиться в том же «Прожорливом гаммарусе» вечером, когда на веранде «с видом на море» устраивались танцы под магнитофон, где вперемежку шли песни «Битлов», Высоцкого и Демиса Руссоса с его особенно нравившейся студентам песней «Good-bue, my love. Good-bue!» «Прощай, моя любовь. Прощай!»

Они все были так молоды, так счастливы от своей молодости, от своей самостоятельности, от своей, как им казалось, взрослости, от великолепной природы, окружавшей их, что им не хватало некоторой горчинки, которая бы сделала их жизнь еще наполненнее. (Так, хорошо приготовленному блюду не хватает порой острого соуса.) Поэтому, еще по-настоящему не полюбив, они, в своем воображении, почти все уже прощались со своей гипотетической и роковой любовью.

Да и полюбить кого-то на курсе, по мнению девушек, было мудрено, ибо биофак состоял в основном из них. Учились, правда, на курсе несколько парней… Но что это были за парни! Костистые какие-то, лохматые и веселые до безобразия. Никакой романтичности, никаких загадочно-проницательных взоров… И ржут, как кони, своим же нелепым шуткам… Вот трое физиков из стройотряда – совсем другое дело. Во-первых, старшекурсники! Во-вторых, загадочно-молчаливые. Плотные. Темноволосые. Жалко, что на танцы вот не ходят. Яхту, видите ли, строят вечерами. И название-то какое выпендрежное придумали: «Кварк». Нет чтобы назвать «Ассоль», например… «На лицо упала мне морская соль. Это мой кораблик. Это я, Ассоль…»

Итак, «физики» долгими летними вечерами, «в свободное от основной работы время», строили яхту и не ходили потому на танцы, которые биологи устраивали почти каждый вечер в корчме «Прожорливый гаммарус», а наши «лирики» Наталья и Кристина не ходили на танцы по другим причинам…

Кристина вообще презрительно относилась к танцам, где кавалеров меньше, чем дам, а танцевать со своими подружками, как это делали ее однокурсницы, она не желала. А Наталья не ходила на танцы из солидарности с подругой, хотя танцевать любила. И ей, собственно говоря, было все равно: танцевать с кем-нибудь или одной… И вечерами в бревенчатом доме со множеством кроватей в каждой комнате, когда остальные «скакали», как говорила Кристина, они читали. Наталья – «Курс биологии» Оуэна, Кристина – детективы.

Но перст судьбы неотвратим. И потому наши «физики и лирики» «в один прекрасный вечер» все-таки встретились за общим столом корчмы «Прожорливый гаммарус».

Случилось это так.

Во время ужина все лавки, расположенные буквой «П», возле двух длинных столов (начинающихся прямо от стены с раздаточным окном в центре ее) с проходом посередине между ними были заняты биофаковцами, уплетающими свою вечернюю порцию каши с компотом. И только возле физиков, сидящих с краю одного из столов, было некоторое свободное пространство.

Кристина и Наталья получили у раздаточного окна свою миску каши и кружку компота и остановились, присматриваясь, куда бы им сесть… Никто из биологов из-за стола еще не выходил. Физики тоже сосредоточенно и молча (на сей раз их было только двое) жевали в своем углу. Наталья направилась в их сторону, села рядом на лавку и позвала Кристину. Кристина с гордым видом прошагала по веранде и села рядом с Натальей, почти вплотную прижав ее к одному из физиков, которые их присутствия «не заметили».

Тот, который сидел напротив, как бы после минутного раздумья вернувшись к прерванному разговору, сказал: «Нет, Алик, ты не прав…»

На страницу:
1 из 6