Полная версия
Наблюдательный отряд
Тут Лабрюйер наконец понял, в чем его ошибка.
– Леман, я больше не служу в полиции! И не собираюсь туда возвращаться. Я ищу вас по частному поручению. В полиции никто не узнает, что мы встречались и разговаривали. Поклянусь чем хотите!
Старый агент спустился на две ступеньки. Лабрюйер удивился было – как же быстро Леман нажил горб. Потом вспомнил – такую сутулость он всегда хорошо изображал, когда переодевался для выполнения задания.
– Леман, вы же помните, почему я ушел из сыскной полиции. И вы прекрасно знаете, что я пил, как сапожник… как целый батальон сапожников! С полицией у меня теперь ничего общего. Я нашел вас, потому что вы можете помочь, и я вам заплачу. Нужны подробности, которых, кроме вас…
– Господин Гроссмайстер, я никаких советов давать не буду. И я очень вас прошу… прошу, понимаете? Забудьте сюда дорогу! Вас не должны тут видеть! Вы хороший человек, господин Гроссмайстер, но не приходите больше!
– Хорошо, Леман, я больше не приду. Прощайте.
С тем Лабрюйер и отступил за калитку.
Разговор получился странный, ясно было одно – Леман здорово напуган. А вот чем напуган – это вопрос… Той ли давней историей, о которой говорили Панкратов и Гаврила?
Лабрюйер полез в бричку, где ждал его Панкратов.
– Вот что, Кузьмич. Леман совсем человеческий вид потерял, разговаривать не захотел. Давай выкладывай, что ты знаешь о той истории.
– Да мало что знаю. Там, видно, какие-то большие господа были замешаны. Вы, Александр Иванович, помните, как в Московском форштадте, у пристани, под причалом, подняли тело девчонки?
– Вроде нет… Наверно, я тогда уже ушел из полиции.
– Девчоночка, лет тринадцати, в чем мать родила… Горло перерезано… Вспомнить – жуть берет. По розыску вышло, что девчонка рано в б…дское ремесло пошла. Откуда взялась – непонятно, опознала ее одна проститутка, и она же подсказала, где девчоночка по вечерам околачивалась. Имя назвала, сказала – вроде то ли из Режицы, то ли из Люцина, в общем, из тех краев, сбежала из дому. А кому и для чего понадобилось ее убивать – непонятно. Несколько матросиков к делу притянули, сторожей, что при спикерах состоят…
Спикерами Панкратов на рижский лад называл большие кирпичные амбары на двинском берегу.
– И без толку?
– Грузчика одного обвинили. На суде как-то все так связно получилось, что грузчика упекли…
– По свидетельству проститутки?
– А что она, не человек, что ли? Трезвая пришла, чистенькая, говорила толково, чего ж ей не поверить? А Леман как раз и не поверил. У него две внучки уже были, старшенькая – ненамного моложе, он над внучками трясся прямо.
– Когда ж он женился?
– Совсем смолоду женился, и не на девке, а на брюхе, – усмехнулся Панкратов. – Успел, потрудился! Дочку они родили. Ту, что потом хорошо замуж вышла, дома вот этого хозяйку.
– Поехали! Я завезу тебя, Кузьмич, на Конюшенную, а ты мне по дороге все расскажешь.
Зимой двинский лед был весь исчерчен колеями, иная дорога наискосок, от Ильгюциема до Московского форштадта, была даже елочками для красоты обтыкана. Пока пересекали реку, Панкратов рассказал про другое дело – от первого оно отличалось тем, что тело нашли на чердаке заброшенного дома весной, а сколько оно там пролежало – неизвестно, так что – и концы в воду, и судить некого.
– Московский форштадт? – уточнил Лабрюйер.
– Где ж еще… Вечно там всякие безобразия, вы же помните. А вот третье дело… Да вы непременно про него в газетах читали.
– Точно! – воскликнул Лабрюйер.
– Вот в третьем наш Леман, кажется, и того… отступил…
История была похожая – убитая девочка, тело поднято на Кипенгольме, на Лоцманской улице, в кустах за чьим-то огородом. Девочка непростая, приехала в Ригу с гувернанткой, погостить у родственников, и пропала. И в Москве у нее родня, да еще какая! Леман, еще когда девочка пропала, взял след, и на сей раз не случилось проститутки, которая трезвой пришла в полицию и наговорила на девочку всякого. Зато пропала гувернантка. И дальше было непонятное…
Вроде бы Леман где-то отыскал эту гувернантку, но куда она после того девалась – неизвестно. Вроде бы чуть ли не за руку схватил человека, который собрался эту гувернантку убивать. С Леманом был напарник, молодой агент Митин, так тот – погиб, и о его смерти Леман рассказал подозрительно кратко: – вот только что был жив, отошел за угол, и потом – лежит за углом с перерезанным горлом…
– Что его запугали, понятно. И что он знает, кто убийца, тоже понятно, – сказал Лабрюйер. – И что молчанием платит за жизнь внуков, понятно. И что убийца имеет возможность в любую минуту стремительно напасть и убить детишек, – понятно… А осудили, помнится, какого-то студентишку. Его рыбаки ночью видели неподалеку от места, где подняли тело.
– Да, адвокат еще доказывал, что парень не в своем уме. С ним особо и не спорили – спятил так спятил, главное – пойман и осужден. Так-то, господин Гроссмайстер. И Леман показал на того студента и чуть ли не на следующий день ушел из полиции. Но мы все тогда Леману поверили – опознал парнишку, какие могут быть разговоры? А потом стал я думать, думал, думал… И так, и сяк это дело вертел в голове. Гувернантку-то ведь не нашли, жива или нет – непонятно. И на суде как-то так обошли это дело с гувернанткой… Зря мы к Гавриле ездили! Если Леман не хочет говорить – и не заговорит.
– Сам вижу.
Лабрюйер замолчал. У него в голове начал выстраиваться план действий.
– Убийца-то, значит, еще в Риге… – пробормотал он.
Панкратов покивал.
Мартин Скуя волей-неволей слышал этот разговор.
– Если господа позволят сказать… – осторожно начал он.
– Говори, братец, – разрешил Лабрюйер.
– У меня тут поблизости теща живет. Наверняка все про соседей знает.
– А ты с тещей ладишь? – спросил сообразительный Панкратов.
– Когда как. Но могу к ней заехать ради праздника, взять жену, детей – и в гости.
– Это ты хорошо придумал.
– Теще подарок надо бы, давно она от нас ничего не видала…
– Намек понял, – ответил ему Лабрюйер. – Держи полтинник. Купи ей два фунтовых творожных штолена с цукатами…
Это лакомство недавно принес в фотографическое заведение Хорь, и оно всем понравилось. Как и большинство немецкого рождественского печева, оно могло храниться долго, хоть до Пасхи.
В «Рижской фотографии господина Лабрюйера» опять было шумно – дворник Круминь вколачивал в стенку гвозди для хитрой конструкции с кронштейном, собственного изобретения, которой следовало удерживать от падения елку, а Хорь, стоя рядом, давал смехотворные советы, от которых Ян и Пича чуть за животы от хохота не хватались.
Ян, красивый восемнадцатилетний парень, с утра бегал, разнося заказанные карточки, а теперь, переодевшись в приличный костюм, был готов обслуживать клиентов. Костюм ему купили в складчину – десять рублей дали родители, другие десять – Лабрюйер в счет будущих заслуг. Кроме того, Ян начал отращивать усы, и Енисеев, чьи великолепные усищи, неслыханной густоты, у многих вызывали зависть, подарил ему особую щеточку для расчесывания и укладки, а также усатин под названием «Перу», реклама обещала, что за три недели на пустом месте от этого усатина вырастет целый лес. Это был царский подарок – флакон стоил целых полтора рубля. Но Енисеева, видимо, развлекала суета вокруг Яновой растительности на физиономии.
Пича все собирался залить во флакончик усатина чего-нибудь неподходящего, но госпожа Круминь, догадавшись о такой диверсии, заранее пригрозила своему младшенькому розгами.
Сама она сидела за столиком, как важная дама, в новой юбке и новом жакете, и изучала альбомы с фотографиями, критикуя неудачные прически и умиляясь мордочкам детишек.
Словом, в фотографическом заведении царил патриархальный рай, можно сказать – истинно немецкий рай, в котором все улыбчивы и доброжелательны, в меру сентиментальны и деловиты.
К Лабрюйеру поспешили навстречу, освободили его от тулупа и шапки, а валенки он снял уже во внутренних помещениях заведения. Там он обнаружил Енисеева с Барсуком, которые только что явились, но вошли не через салон, а с черного хода.
– Не знаю, тот ли след я взял, но на что-то подходящее наткнулся, – сказал Лабрюйер. – Кончится это тем, что я раскрою кучу давно позабытых дел, но нужного человека так и не найду.
– Найдешь, – твердо ответил Енисеев. – Я тебя знаю. Ты только с виду такой праведный бюргер. А когда припечет, хватка у тебя леопардовая.
– Может, обойдемся без комплиментов? – почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
– Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей – тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, все прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось – мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.
На углу рядом с постовой будкой стояла скамейка. При виде этой скамейки всякий первым делом подумал бы о слоне, которого она должна выдержать. Но скамейку городские власти (видимо, по предложению покойного градоначальника Армитстеда, любившего интересные затеи) поставили для одного-единственного человека. Это был будочник Андрей, настоящий великан с пудовыми кулачищами. Служить он начал в незапамятные времена, а теперь сделался не просто огромен, но еще и толст.
Андрея все звали именно так – вряд ли кто из форштадских береговых рабочих, складских грузчиков и жулья знал его фамилию, но вот с кулаками познакомились многие. Если вдруг посреди недели затевалась драка (субботние и воскресные драки были чуть ли не узаконенным развлечением здешних мастеровых), бабы тут же принимались вопить: «Бегите за Андреем!» Его находили на скамье, откуда он созерцал реку, он преспокойно шествовал к тому кабаку, у дверей которого безобразничали, и раскидывал драчунов, как щенят. А в субботу и воскресенье он сам шел в места, которые считал подозрительными и многообещающими.
Этот-то ветеран и был нужен Лабрюйеру.
. – Я с вопросами пришел, об одном давнем деле, – сказал он. – Ты ведь помнишь, как под причалом нашли убитую девочку, с перерезанным горлом?
– Как не помнить… Беленькая такая, косы длинные…
– И одна проститутка заявила, что девочка тем же ремеслом промышляла, просто рано созрела. Что по вечерам они чуть ли не вместе ходили, знакомились с матросами, со струговщиками.
– Да-а… – протянул Андрей. – Была такая Грунька-проныра, помню. Была…
– А куда подевалась?
– А куда они все деваются? – философски спросил Андрей. – Подцепила французскую хворобу, одного наградила, другого, мужики узнали, поколотили…
– Так она померла?
– А черт ее знает. Грунька, может, хворобу и не подцепила, да только ее раза два били, и за дело били, без зубов осталась. Ну и кому она такая нужна? Про это, может, Нюшка-селедка знает, вот они как раз вместе ходили.
– А с девочкой она, значит, не ходила?
– Черт ее разберет. Если девчонка и точно б…дью заделалась, то не тут, у спикеров, гуляла, а где-то еще. Тут бы я ее заметил. Может, у Андреевой гавани промышляла. Может, вовсе на Кипенхольме. Но не на Канавной – там богатые бордели, оттуда бы ее в тычки прогнали, потому – хозяйки лицензию покупают, кому охота из-за малолетки без лицензии остаться? Жалко девку. Попала бы в хорошие руки – под венец бы пошла, детишек бы нарожала.
– А в каком году это было?
– Еще до бунта. Так что, спросить Нюшку, что ли? Она теперь в кабаке у Прохорова судомойкой.
– Спроси, сделай такую милость.
Вернувшись в фотографическое заведение, Лабрюйер оставил там записку для Енисеева: требовался запрос, не пропадала ли где в близких к Лифляндской губернии городах лет около десяти назад девочка лет двенадцати-тринадцати, светловолосая, с длинными косами. И потом он пошел к городскому театру, где было одно из мест сбора орманов, известное всему городу. Ждали они также седоков возле Дома Черноголовых, у Тукумского и Двинского вокзалов.
Мартина Скуи там не обнаружилось – он повез богатых господ куда-то к Гризенгофу. Если не подхватит там других седоков, может скоро вернуться, – так сказал Лабрюйеру приятель Мартина, орман Пумпур. Он же предложил подождать в кондитерской Шварца – там из окон виден ряд бричек, и господин сразу поймет, что Скуя прибыл. Лабрюйер согласился. После прогулки в Московский форштадт и обратно не грех было бы и хорошо пообедать.
Он взял столик у окошка, заказал чашку горячего бульона с гренками, порцию рождественского гуся с яблоками и чашку кофе с грушевым пряником.
За окном был зимний пейзаж. На первом плане – орманы со своими бричками, составившие довольно длинную очередь, но на заднем – очаровательно заснеженный маленький парк перед городским театром, где нянюшки катали на санках малышей, а дети постарше сами катались с горки. Это было похоже на рождественскую открытку, только ангелочков с музыкальными инструментами в небе недоставало, да не совсем соответствовал благоговейному настроению фонтан работы мастера Фольца. Мастер изобразил обнаженную девицу с весьма пышными формами, гораздо выше человеческого роста, над головой девица держала огромную раковину, летом оттуда лилась вода, а зимой над раковиной возвышался снежный сугроб. Из своего окошка Лабрюйер видел лихо торчащую грудь и усмехался – вот такую бы… Он уже давно был один, но раньше на помощь приходил шнапс, теперь же и на шнапс надежды не было. В голове обитали два образа – Валентина, с которой можно было пошалить, но он не воспользовался моментом, и Наташа – а вот Наташа казалась сущей Орлеанской девственницей, невзирая на семилетнего сына. Даже как-то грешно было представлять ее в амурном качестве.
Да и бессмысленно. Мало ли чего она наговорила сгоряча и с перепугу. И это «РСТ»… Как-то все нелепо, взрослые люди таких записочек не шлют…
– Рцы слово твердо, – вдруг сказал он. Вслух и довольно громко.
– Что господину угодно? – поинтересовался по-немецки подбежавший кельнер.
– Счет.
Все удачно совпало – появление счета и приезд Мартина Скуи. Лабрюйер перебежал через улицу и окликнул его.
– Через два дня к теще поедем, – сказал орман.
– Раньше никак нельзя?
– Не выходит. Кунды…
«Кундами» латыши звали постоянных клиентов, были такие и у хороших орманов.
– Ну, ладно… Сейчас-то свободен?
– Свободен, но… Порядок надо соблюдать.
Лабрюйер понял – Скуя в конце очереди, а по орманскому этикету право на седока имеет тот, кто в ее начале.
– Разворачивайся и поезжай к Пороховой башне, там меня подберешь.
– Как господину угодно.
От Пороховой башни они по Башенной улице проехали до Замковой площади, обогнули Рижский замок и берегом, вверх по течению, мимо рынка и причалов, покатили к Московскому форштадту.
Будочник Андрей сидел на своем законном месте, как всегда, не один – к нему пришел продавец сбитня, угостить горяченьким.
– Узнал, узнал! – крикнул он, видя, что Лабрюйер хочет, откинув красивую ковровую полсть, прикрывавшую ноги, выйти из брички. – Она в Магдаленинском приюте служит! Там ее ищите!
– Спасибо, старина!
– Спасибо – это многовато, а мне бы шкалик! – старой шуткой отозвался будочник.
Лабрюйер рассмеялся и подозвал сбитенщика.
– Вот пятиалтынный, сходи, принеси чего-нибудь подходящего, чтобы ему поменьше разгуливать. Поскользнется, грохнется – артель грузчиков придется звать, сам не встанет. Мартин, вези меня на Театральный бульвар, к гостинице.
В «Северной гостинице», что напротив сыскной полиции, Лабрюйер спросил карандаш, листок бумаги и с гостиничным посыльным отправил записочку инспектору Линдеру – просил отыскать себя на Александровской или по домашнему адресу. Это обошлось в пятак.
Был зимний вечер, народ с улиц убрался, все сидели за накрытыми столами, каждый сорокалетний мужчина – в семейном кругу, где старшие, родители или тесть с тещей, еще краснощеки и бодры, а самый младшенький лежит в пеленках и похож на румяного ангелочка с открытки.
Лабрюйера ждала холостяцкая квартира. Печь, правда, натоплена, и хозяйка велела горничной постелить свежее постельное белье. Можно в одиночестве почитать газеты или даже книжку. Можно немножко выпить – в меру, в меру!.. Выпить – чтобы скорее заснуть, не думая в темноте об Орлеанской девственнице, которую зачем-то поселили в Подмосковье.
Что-то не хотелось идти домой, и Лабрюйер сидел в вестибюле гостиницы, собираясь с духом, чтобы выйти из тепла на мороз.
Швейцар отворил дверь, вошла дама, но вошла незаурядно – вместо пожелания доброго вечера громко провозгласила:
– Черт побери, да еще раз побери!
Лабрюйер покосился на нее. Дама как дама, в годах, очень прилично одета, из-под теплой шляпы видно бандо белоснежных волос. Немка, на вид – более чем почтенная немка, монументального сложения, но отчего же ругается, как извозчик?
В вестибюле как раз был вернувшийся из полицейского управления мальчик-посыльный. Лабрюйер показал ему пятачок – вдобавок к первому. Мальчик подошел.
– Кто эта дама? – спросил Лабрюйер, взглядом показав на двери, за которой скрылась ругательница.
Мальчишка усмехнулся.
– Говори, посмеемся вместе, – ободрил его Лабрюйер.
– У нас такие гости бывают, что в зоологическом саду им место, – шепотом ответил посыльный. – Приехала в Ригу искать каких-то родственников, в полицию ходит, как на службу. Они там уже не знают, как от нее избавиться.
– Ей прямо сказали, что этих людей в Риге нет?
– Ей это уже сто раз сказали. Не понимает!
– Держи.
– Благодарю, – мальчик, молниеносно спрятав пятак, поклонился.
Лабрюйер за годы службы в полиции на всяких чудаков насмотрелся. Ему не было жаль пятака, напротив – очень часто от гостиничных рассыльных и горничных зависела судьба сложного следствия, так что приятельство с ними в итоге хорошо окупалось.
Утром Лабрюйер пошел в фотографическое заведение. Весь день прошел в суете, которая обычного владельца заведения бы радовала – столько клиентов, столько заказов! – а Лабрюйера под вечер сильно утомила. Когда стемнело, на минутку заехал Мартин Скуя и сказал, что он с утра свободен.
– Подарок для тещи купил? – спросил его Лабрюйер.
– Как господин приказал – штолены.
– Тогда, значит, с утра ты свободен, а часа в три дня заедешь за мной и за господином Панкратовым. Можно наоборот, – пошутил Лабрюйер.
Мартын сперва приехал за Лабрюйером. В пролетке уже сидела его жена, совсем молоденькая и очень хорошенькая, с грудным младенцем, укутанным в несколько одеял. Потом подобрали Панкратова, который умостился в ногах, накрылся полстью и хвастался, что устроился лучше всех – при переправе через реку с головой упрятался и не чувствовал ветра.
Тещя Скуи жила на Эрнестининской улице, и это Лабрюйера вполне устраивало – там же поблизости стояли три приюта – один для старух и больных женщин, Магдаленинский, другой – богадельня германских подданных, третий – рижский приют для животных. Как так вышло, что эти заведения собрались все вместе, Лабрюйер не знал.
Мартин Скуя завел лошадь вместе с пролеткой во двор и закрыл ворота.
– Господин Лабрюйер, если что – в окошко стучите, – сказал он, выглянув из калитки и указав нужное окно.
– Хорошо. Ну, Кузьмич, пошли к старушкам. Глядишь, и тебе невесту посватаем.
– Я и у себя на Конюшенной не знаю, куда от этих невест деваться. Так и норовят на шею сесть.
Лабрюйер засмеялся. Не то чтобы Кузьмич удачно пошутил… Просто вдруг стало смешно, и он сам понимал: такой хохот – не к добру.
Женщины в приюте не бездельничали. Только самые слабые и слепые освобождались от ежедневных работ. Во дворе, а двор у деревянного двухэтажного приюта был довольно большой, две еще крепкие старухи выколачивали перины, третья развешивала на веревке выстиранные простыни. Лабрюйер знал, как прекрасно пахнут выкипяченные и вымороженные простыни, квартирная хозяйка никогда такого аромата не добивалась. Четвертая и пятая накладывали дрова из примостившейся у стены сарая поленницы в большой мешок. Еще одна вышла на крыльцо – одной рукой она сжимала на груди складки теплого клетчатого платка, в другой у нее был ночной горшок, и она, медленно и осторожно ступая, понесла его к каморке возле другой стены сарая, почти у забора. Удобства в приюте были самые скромные.
Лабрюйер и Кузьмич видели все это, стоя у калитки. Наконец их заметила женщина лет пятидесяти, что вышла с костылем – не гулять, а хоть подышать свежим воздухом. Она позвала другую, послала ее к начальнице, и гости были впущены во двор.
Груню (ее давнего прозвища «проныра» тут не знали) приютские жительницы не видели со вчерашнего дня. Начальница была очень ею недовольна – вместо того, чтобы смиренно просить прощения за тайно пронесенное в приют горячее вино, бывшее под строжайшим запретом, она вообще куда-то исчезла: как считала начальница, полная пожилая фрау, явится дня через два, и ее придется принять, потому что найти для приюта сиделку нелегко, ах, как нелегко.
– Но для чего господам наша сиделка? – прямо спросила начальница.
– Возможно, она родственница одного почтенного человека, – ответил Лабрюйер. – Если так – родственники позаботятся о ней.
– Она может не согласиться жить у родственников, – сразу ответила фрау. – Тут ей многое прощается, а в приличном семействе долго терпеть не станут.
– Фрау хочет сказать, что у этой женщина случаются запои? – предположил догадливый Лабрюйер.
– Да, она выпивает… – фрау вздохнула.
– А живет она где?
– Здесь, в приюте. Она трудится ночью, смотрит за лежачими постоялицами, а потом спит до обеда в комнате кастелянши. Там же стоит большой баул с ее вещами.
– Другого жилья у нее нет? Возможно, фрау знает об этом?
– Один добрый Господь об этом знает! Пусть господин меня простит, я должна идти, у нас дважды в день молятся и читают душеспасительные книги, это нашим постоялицам необходимо.
– Не смею задерживать фрау.
Когда начальница приюта ушла, Панкратов сказал:
– Надо бы тех поспрашивать, кому она горячее вино таскала, они больше знают.
– Хотел бы я знать, откуда таскала, – ответил Лабрюйер. – Не на Ратушную же площадь за ним бегала. Где-то тут наверняка есть местечко. Сделаем так – ты, Кузьмич, потолкуй с бабами, ты для них красавец-мужчина, тебе и карты в руки. А я пойду по окрестностям искать заведение, где вино подают, кухмистерскую какую-нибудь, что ли. Через полчасика вернусь.
Но далеко Лабрюйер не ушел.
По его разумению, какой ни на есть кабак должен был быть на Шварценгофской улице. Но до нее еще нужно было дойти. Он и пошел по узкой тропке вдоль заборов, стараясь не поскользнуться и не сесть в длинный высокий сугроб, зимой вырастающий между дорожкой, по которой ходят, и проезжей частью.
Мальчишки, для которых всякий сугроб – праздник, баловались, устроив скользкий спуск и съезжая прямо на подошвах. По сторонам они, конечно, не смотрели, и Лабрюйер выдернул такого спортсмена прямо из-под конской морды, а потом еще по-русски обругал кучера – смотреть же надо, куда прешь?!
– Чего – прешь, чего – прешь?! – по-русски же возмутился кучер. – Улица узкая, вбок не принять! Дворники – дармоеды!
Для Задвинья это было малость удивительно. Как в центре Риги жили в основном немцы, в Московском форштадте – русские и евреи, так в Задвинье селились главным образом латыши.
– Тут хозяева снег убирают, – возразил Лабрюйер. – И ты аршином левее мог взять. Навстречу никто не катит.
– Ну вот возьму я аршином левее, и что?!
Сгоряча кучер послал кобылу чуть ли не прямо в сугроб. Кобыле что – она послушалась вожжей. Но телега стала под таким углом, что никак на проезжую часть не вывернуть.
– Экий ты недотепа, – сказал Лабрюйер. – Сиди уж, я помогу.
Он перебежал улицу, взял кобылу под уздцы и провел ее вперед, чтобы поставить телегу параллельно забору. Как и следовало ожидать, колеса прошлись по сугробу, пока еще довольно рыхлому, сбоку примяли снег.
– Батюшки мои! – воскликнул кучер. – Это что за страсти?!
Из сугроба торчала голая рука.
– Беги живо, приведи кого-нибудь с лопатой, – велел Лабрюйер спасенному мальчишке. – А вы чего стали?! Бегите за старшими!
И пяти минут не прошло – пришел старик, принес большую фанерную лопату, потом прибыли еще двое мужчин, у них была лопата обычная. Раскидав снег, обнаружили женское тело.
Женщина была в какой-то черной кацавейке, в старой суконной юбке, простоволосая, седая. Достаточно было взглянуть на лицо, чтобы понять: удавили.