Полная версия
Наблюдательный отряд
– Охраняйте, а я пойду в участок, – сказал Лабрюйер.
Ближе всего был второй участок Митавской части – на Динамюндской улице. Если по прямой – немногим более полуверсты. Но улицы в Задвинье проложены причудливо, с самыми неожиданными поворотами.
В полицейском участке Лабрюйер встретил знакомца, объяснил, где искать тело, и, пока не снарядили телегу и агентов, поспешил назад. Он хотел составить свое мнение об этом деле.
Пока дошел, вокруг тела собралась толпа. Оказалось, женщину узнали. И даже помнили ее прошлое. Странно звучало в латышской речи это «Грунька-проныра».
Лабрюйер понимал – следов убийцы не осталось. Вынести спрятанное тело на улицу, положить вдоль сугроба и завалить снегом мог ночью любой, не только мужчина, но и крепкая баба – Грунька оказалась малорослой и тощей.
Сильно озадаченный поворотом дела, он поспешил к Магдаленинскому приюту – вызволять Кузьмича, который наверняка приглянулся постоялицам. Крепкий старик, прилично одетый, был для них отменным кавалером; ну как удастся стать хозяйкой в его доме, пусть без венчания, пусть так?
– Ну, благодарствую, Александр Иванович! – сказал Панкратов, когда Лабрюйер буквально вытащил его со двора. – Видал я старых ведьм, ох, видывал, но не столько же сразу! Так вот, рапортую…
– Груньку убили.
– Это как же?!
– Удавили. Кому она помешала? Не ради денег же.
– Баул! Нужно выемку сделать. У нее наверняка сколько-то прикоплено. Если деньги в бауле – значит, не в них дело. А если нет – значит, куда-то шла с деньгами ночью…
– Ты почем знаешь, что ночью?
– Так ведьмы же сказали. Сбежала, оставила двух помирающих старух и сбежала.
– С кем-то, видать, назначила рандеву. Ночью, говоришь?
– А черт их разберет, этих ведьм. Темнеет рано. Ложатся они, думаю, в десять, ну, в десять. Вроде и не ночь, а глянешь за окно – она самая… Часов у них нет, темно – значит, ночь.
– Насчет выемки я узнаю в полиции. Придется опять Линдера беспокоить. Ты прав, Кузьмич, это важно. А теперь бегом к Мартиновой теще. Мартин там за чаем засиделся, а тещу он, кажется, недолюбливает, и мы явимся, как два ангела-хранителя, – вызволять…
– И то! Были у меня две тещеньки. Вспомню – вздрогну.
Лабрюйер с Кузьмичом нашли нужный дом, постучали в окно, занавеска отлетела в сторону, и они увидели круглую сытую физиономию ормана. По улыбке поняли – пришли вовремя.
Он выскочил в калитку, на ходу надевая шапку.
– Сейчас скотинку свою выведу. А Леман пропал. Второй день родня ищет. Вышел из дому покурить на крыльце и пропал.
– Черт возьми! – воскликнул Лабрюйер. – Где его искали?
– Всюду. И по питейным заведениям, и по всем дворам – мало ли, может, кто видел.
– А покурить вышел – когда?
– Вечером. У дочки с зятем сидели гости, а он трубку курит, набивает ее таким табаком, что вонь на весь Агенсберг. Вот, накинул старый полушубок, вышел покурить – и нет его… Все соседи головы ломают – куда подевался. Давайте я вас, господа, отвезу и за женой вернусь. Куда прикажете?
– Сперва – на Конюшенную, потом на Александровскую.
По дороге в свое фотографическое заведение Лабрюйер сперва молчал. Потом заговорил:
– Ты, Кузьмич, никому не рассказывал, что я занялся этими тремя делами об убийствах девочек?
– Да что я, сдурел, что ли?
– Пропали два свидетеля по двум убийствам, один в свое время был, я думаю, просто подкуплен, другого запугали. И, заметь, очень быстро они пропали, я и за дело толком взяться не успел. Где протекло?
– Андрей? – предположил Панкратов. – Это вряд ли. А вот Нюшка-селедка…
– Она знала, где искать Груньку.
– Новопреставленную рабу Божию Аграфену, царствие ей небесное.
– Выходит, Нюшка, узнав, что кто-то интересуется той, первой смертью, знала, куда с этой новостью бежать?
– Черт ее разберет. Шлюха – она шлюха и есть.
– Очень все это странно…
– А чего странного? Нюшка ведь, прежде чем в судомойки пойти, работала в борделе на Канавной улице, а там и чистая публика бывала. Она бог весть с кем может быть знакома.
Канавная была настоящей улицей красных фонарей – в прямом смысле этого слова. Там стояли рядышком три борделя, и возле каждого – пресловутый красный фонарь. Более полусотни молодых и привлекательных проституток обслуживали моряков, рабочих с окрестных заводов, зажиточных торговцев с Агенсбергского рынка. Туда, в Задвинье, и с правого берега Двины господа приезжали.
– Так ты ее знаешь?
– Тогда-то знавал, лет – сколько же лет-то?.. Пятнадцать? Ну, не двадцать же. Лет пятнадцать назад. И слышал краем уха, что ее из ремесла погнали, так она судомойкой пристроилась. Сколько ж можно в ремесле-то? Там свеженькие нужны.
– Кто, кроме Нюшки, мог знать, что я ищу Груньку и Лемана?
Панкратов пожал плечами.
– Будь осторожен, – предупредил его Лабрюйер. – Теперь и ты к этому делу пристегнулся. Револьвер-то у тебя есть?
– Тсс…
По лукавому взгляду Кузьмича Лабрюйер понял – не то что есть, а целый арсенал припасен.
Происхождение арсенала угадать было нетрудно – в 1905-м печальной памяти году оружия в Риге было великое множество.
Высадив Панкратова у начала Конюшенной, Лабрюйер поехал в фотографическое заведение и сразу пошел в лабораторию к Хорю.
Сейчас, когда почти стемнело и нельзя было вести съемку в салоне, двери заперли, а Хорь скинул ненавистную «хромую» юбку и работал в штанах и обычной мужской рубахе.
– Мне Горностай нужен, – сказал Лабрюйер. – Дело осложняется.
– Горностай раньше десяти не придет. Он вчера на «Феникс» устроился.
– Кем?!
– Чертежником. То есть устроили его. А чертить он умеет. Это я в корпусе, когда чертеж тушью обводил, проклятая тушь только что в потолок не летела. А он – аккуратный.
До сих пор Лабрюйер за Енисеевым особой аккуратности не замечал. Но знал, что контрразведчик способен исполнить с блеском любую роль – хоть зануды-чертежника, хоть цыгана-конокрада, хоть вдовой попадьи.
– Пойду-ка я, позвоню Линдеру. Тут такое дело – без полиции эту кашу, боюсь, не расхлебаем.
Линдера звонок застал в полицейском управлении.
– Во втором Митавской части участке тело подняли, – сразу перешел к сути разговора Лабрюйер. – Женщина, бывшая проститутка. И там же, по соседству, старик один пропал без вести. Так вот – убийство и пропажа могут быть связаны, донеси эту мысль до второго участка.
– Каким манером?
– А таким, что оба связаны с одним и тем же давним делом. Точнее, дел-то трое, а преступник явно один. Слушай внимательно…
И Линдер все выслушал очень внимательно.
– Ты этим занялся по той же причине, по которой осенью гонялся за приезжими шулерами? – спросил он.
– Да. Мне нужны сведения о всех трех убийствах. Попробуй взять в архиве хоть на ночь, мне скопируют.
– Я постараюсь.
– Как супруга, как наследник?
– Спать он совсем не дает, этот наследник, – признался Линдер. – Я даже иногда к тетушке ночевать убегаю. Начальству-то все равно, что в доме грудной младенец, ему подавай инспектора, который с утра не клюет носом.
– Это верно. Если сможешь помочь – телефонируй, встретимся.
Линдер позвонил на следующий день из частной квартиры. Телефонограмму принял Ян. Свидание было назначено возле дома на Суворовской, где жил Линдер со своей юной супругой. Особым требованием было – взять с собой саквояж. Лабрюйер прихватил тот ковровый саквояж, с которым прибыл в Ригу Хорь в образе эмансипэ Каролины, и помчался туда к указанному времени. Потом он вернулся в фотографическое заведение и показал Хорю набитый бумагами саквояж.
– У нас в распоряжении ночь. Сейчас пошлем Пичу в кухмистерскую за ужином – и за работу.
Увидев бумаги – на иных чернила были отчетливо видны, на других выцвели, – Хорь присвистнул.
– Ничего себе задачка!
– Все не так страшно, как кажется. Но бессонная ночь обеспечена. Пошли в лабораторию.
Там они приготовили все, что требуется, чтобы переснять документы. И началась мука мученическая.
Лабрюйеру нужно было очень быстро пересмотреть бумаги, чтобы решить, какие могут пригодиться, а какие бесполезны. Бесполезных, как и в любом деле, хватало: допросные листы свидетелей, которые ничего не видели и не слышали, хотя были бы просто обязаны. При этом он, отдавая порцию бумаг в лабораторию и получая оттуда уже сфотографированные, должен был все складывать в изначальном порядке. К четырем часам ночи он понял, что сходит с ума.
В семь утра Хорь и Лабрюйер завершили работу. Хорь обулся, оделся и вместе с Лабрюйером пошел на Суворовскую – отдавать документы. Он широко и бодро шагал, даже насвистывал – так был рад возможности пройтись в мужском костюме. Лабрюйер плелся следом, едва не засыпая на ходу. Сверток с бумагами, замотанный в кусок парусины, они, как было условлено, оставили на лестнице, выше жилища Линдера, у ведущего на чердак люка.
Потом они пошли домой. Хорь, живший в том же подъезде, что и Лабрюйер, пташкой взлетел на шестой этаж. Лабрюйер медленно и чуть ли не со скрипом суставов поднялся к себе на третий. Зависть – отвратительное чувство, но он бешено завидовал двадцатилетнему Хорю.
Нужно было часа за три выспаться и привести себя в такое состояние, чтобы весь день работать с фотографическими карточками, из которых больше половины – таких, что без лупы ни черта не понять.
Лабрюйер разделся, лег – и услышал музыку.
Это уже было однажды – музыка романса вдруг зазвучала в голове, похожая на пловца в бурном море – то выныривала, то исчезала. Даже слова прорезывались, невнятные, но все же: «…жаворонка пенье ярче, вешние цветы…» Тогда он не выдержал и кинулся к этажерке, искать на нижней полке ноты. А сейчас чувствовал, что не в силах пошевелиться, зато в силах управлять звуками.
Лабрюйер заставил романс Римского-Корсакова прозвучать внятно, с начала до конца. И затосковал страшно, просто невыносимо. Редко с ним приключались на трезвую голову приступы жалости к себе, одинокому и, кажется, стареющему. Но вот нахлынуло – и да еще обида прибавилась, обида на далекую женщину, которая, кажется, совершенно его забыла.
– Ну и Бог с ней, – сказал себе Лабрюйер. – Женюсь на ком-нибудь…
Это была страшнейшая угроза самому себе.
Утром, проснувшись, Лабрюйер сразу вспомнил о двухфунтовой стопке фотографических карточек и чуть не застонал.
Позавтракав на скорую руку (кофе вскипятил на спиртовке, достал из полотняного мешочка, висевшего за окном, кусок деревенского сала и отрезал два порядочных ломтика для бутербродов), Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. По дороге купил хорошую лупу.
К ужину он уже составил план действий. Нужно было отыскать мать третьей из убитых девочек и узнать все, что только возможно, о пропавшей гувернантке.
Тем временем из столицы пришла телефонограмма. Хорь записал ее и отдал Лабрюйеру.
Да, действительно, в Выборге пропала девочка тринадцати лет, из хорошей семьи, с длинными светлыми косами, и как раз в то время, когда под причалом возле двинских спикеров нашли тело. Теперь следовало составить другой запрос – в выборгские полицейские участки, занимавшиеся тогда розысками девочки. Любая подробность могла стать решающей.
Лабрюйер подготовил запрос, но без Енисеева отправлять не стал. Зато он телефонировал Аркадию Францевичу Кошко в Москву. Кошко уже более четырех лет был начальником Московского уголовного сыска и придумал для подчиненных особый значок с буквами «МУС». Он не мог предвидеть, что московское жулье вскоре придумает для его агентов прозвище «мусора».
– Аркадий Францевич, помощь нужна, – прямо сказал Лабрюйер. – По делу, которое оказалось более серьезным, чем все мы полагали.
Он сам еще не был убежден, что взял верный след. Однако старался говорить уверенно и объяснил, кто ему требуется: родня убитой шесть лет назад Марии Урманцевой. Желательно – мать. Если у этой госпожи есть дома телефонный аппарат – то вовсе замечательно.
В то время как девочку убили, Кошко уже служил в Санкт-Петербурге и подробностей дела не знал. Лабрюйер вкратце рассказал о трех поднятых телах.
– И, полагаю, их было побольше трех, просто остальные злодей сумел хорошо спрятать, – завершил он. – Вы же знаете, Аркадий Францевич, что такое маньяк. Начнет – так уж его не остановить.
– Да, это точно, – согласился Кошко. – Чем могу – помогу.
Глава третья
Утром Лабрюйер написал целый меморандум для Енисеева и отдал Хорю. Потом он пошел взглянуть на дом, где нашли вторую убитую девочку. На всякий случай взял с собой револьвер. Московский форштадт – не то место, где можно вести розыск безоружным.
Этот дом заставил задуматься…
Московская улица шла почти параллельно речному берегу и соединялась с этим берегом короткими безымянными переулками. В одном из них, выходившем к протоке, за которой был остров Звирзденхольм, и стоял дом, который уже не был заброшенным – кто-то в нем поселился.
Причал у спикеров, дом в трех шагах от реки, Лоцманская улица на северной оконечности Кипенгольма, там, где он шириной не более сотни сажен…
– Лодка, – сказал Лабрюйер, причем довольно громко.
Но какой безумец возьмется сосчитать все лодки, что шныряют по Двине?
Срочно нужны были подробности об исчезновении девочки в Выборге! Выборг – он ведь как будто у воды стоит?
Лабрюйер вышел на Романовскую и быстрым шагом понесся в свое фотографическое заведение.
Там он обнаружил двух хорошеньких певиц, Минни и Вилли. Хорь развлекал их как умел.
– А мы пришли узнать, не нашелся ли для нас итальянец. Или хоть итальянка, – спросила темненькая, Вилли.
Лабрюйер хлопнул себя по лбу.
– Простите, барышни! Столько дел, столько заказов! Но мы найдем, мы непременно найдем! Фрейлен Каролина, сбегайте к госпоже Круминь…
По взгляду Хоря Лабрюйер понял – сейчас парня от девиц и упряжкой владимирских тяжеловозов не оттащишь.
– Или нет, я сам к ней зайду, попрошу, чтобы сварила кофе! – поправился он. – Заодно и принесу пирожных из кондитерской. А вы, фрейлен, пока развлекайте красавиц!
С тем Лабрюйер и убрался прочь через черный ход.
Попросив госпожу Круминь подать кофе в большом кофейнике, он поспешил в любимую кондитерскую у Матвеевского рынка.
В дневное время кондитерскую посещали семьями, Лабрюйер не обращал внимания на детский гомон и целенаправленно пробивался к стойке, за которой трудился буфетчик, ловко хватая с подносов и упаковывая пирожные и булочки.
– Господин Лабрюйер, – услышал он. Его позвал женский голос, мягкий и сильный.
Лабрюйер обернулся и увидел Ольгу Ливанову. Она сидела за столиком с дочкой, сыном и гувернанткой.
– Добрый вечер, сударыня, – сказал он, подойдя.
– Добрый вечер. Я уж не знала, как с вами встретиться. В вашу «фотографию» заходить побоялась. Как бы не навредить… А бродить по Александровской, дожидаясь, пока вы выйдете, тоже как-то не с руки… – она смутилась. – Бог весть за кого примут. Посылать письмо с мальчишкой тоже рискованно – я не хотела, чтобы господин Енисеев знал про это письмо.
– Да какое письмо?!
Лабрюйер уже понял – какое! Но верить своей догадке не желал.
– К счастью, оно у меня с собой. Наташа вложила его в конверт, адресованный мне. Вот так и ношу его…
Ольга достала из хорошенького бархатного ридикюля, украшенного модной вышивкой, сложенный вдвое конверт.
– Да забирайте же, – тихо приказала она. – Можно подумать, я пытаюсь вам всучить любовное признание, а вы меня гордо отвергаете.
– Простите…
Лабрюйер быстро сунул конверт в карман. Он настолько ошалел, что не понимал, как продолжать разговор.
– У нее все хорошо, – сказала Ольга. – И она, и Сережа в безопасном месте. Родня мужа до нее там уже не доберется.
– Честь имею кланяться… – пробормотал Лабрюйер и, как сомнамбула, вышел из кондитерской. На улице он понял, что забыл купить пирожные. И встал столбом, мучительно пытаясь принять решение: возвращаться ли в кондитерскую или искать пирожные в ином месте.
Наконец он додумался, что можно взять что-то сладкое во «Франкфурте-на-Майне», напротив фотографического заведения.
В ресторане при гостинице его знали и предложили выпить чашку кофе, пока соберут для него пакет с пирожками и печеньем. Он охотно согласился – это давало возможность прочитать наконец письмо в полном одиночестве. Посетители ресторана – не в счет.
«Я не знаю, как к тебе обратиться., – так начала Наташа. – Не писать же, право, “Милостивый государь Александр Иванович”. Просто “Александр” – сухо, жестко. А хотелось бы – Саша, Сашенька… Но могу ли?.. Я, кажется, смертельно перепугала тебя своим признанием. Если так – прости меня. Ты – единственный, кому я хотела рассказать о себе, чтобы ты понял, отчего я такая…»
Лабрюйер понимал женщин настолько, насколько обязан сообразительный полицейский агент и толковый полицейский инспектор. Он знал, на что способны воровки и проститутки, знал также, как становятся воровками благовоспитанные дамы из хороших семейств, знал, как они губят нежеланных детей и зажившихся стариков. Но тонкости и оттенки женского любовного переживания были ему совершенно чужды – и он растерялся.
«Но я не стану начинать с детства, хотя детство в моей истории много значит, – писала она далее. – Любви между родителями не было, ненависти, как это случается, тоже не было, а я, совсем еще дитя, видела только скуку. Да, скука в их отношениях преследовала меня, она стала страшнейшей из угроз. Вот почему я мечтала о любви страстной, необычной, сметающей все препятствия. И я, неопытная дурочка, отдала эту любовь чуть ли не первому, кто догадался тайно взять меня за руку и поиграть пальчиками…»
– Этого еще не хватало… – пробормотал Лабрюйер.
Он имел в виду дамскую экзальтированность. Мода на роковых женщин достигла, разумеется, и Риги – с поправкой на немецкую сентиментальность и основательность.
Несколько строк он пропустил – возможно, правильно сделал.
«…и я шла под венец с совершенно неземным восторгом. Потом началась семейная жизнь, и у меня хватало сил не обращать внимания на досадные мелочи, хотя иные терпеть и не стоило, – признавалась Наташа. – Я верила, что обрела свою единственную любовь. Потом родился Сережа, и я стала счастливой матерью. До той поры, когда я узнала, что муж мне неверен, я жила в идеальном мире. Вечно это продолжаться не могло. Но я теперь понимаю, что идеальный мир хрупок. Тогда я была наивной дурочкой. Мне казалось, что наступил тот самый, обещанный Иоанном на Патмосе, конец света…»
О том, как неудачно Наташа стреляла в неверного мужа, Лабрюйеру рассказывал Енисеев. Знать подробности он совершенно не желал. Он вдруг понял одну важную вещь – чтобы мужчина и женщина были счастливы вместе, им совершенно незачем знать прошлое друг друга во всех мелочах, довольно того, чтобы в общих чертах.
«Когда я вышла из суда, меня встретили овациями, курсистки бросали мне белые цветы. Только не подумай, Саша, будто я хвастаюсь этим, нет, клянусь тебе, нет! Я в тот день вообще очень плохо соображала. За неделю до того умер Григорий…»
– Какой еще Григорий?.. – удивился Лабрюйер. – Не было никакого Григория!
Он еще не дошел до того, чтобы в ресторане вслух с самим собой разговаривать. Но внутренний голос оказался довольно громким – Лабрюйер даже испугался, что это уста заговорили. Несколько секунд спустя он понял – речь о покойном Наташином супруге. Том, кого она желала застрелить, но промахнулась. Супруг оказался трусом – вместо того, чтобы прикрикнуть на обезумевшую жену, сиганул в окошко, неудачно упал, расшибся, образовалось внутреннее кровотечение. Человек, насмотревшийся на покойников и побывавший во всяких переделках, знает, что это за гадость.
«…и накануне суда ко мне пришла его матушка. Боже, как она кричала! Когда я вернулась домой, Сережи там уже не было, его увезли. Я с ног сбилась, отыскивая следы. Светские знакомые, которые сперва осыпали меня комплиментами, понемногу все от меня отвернулись. Я поняла цену их дружбы…»
– Да уж… – буркнул Лабрюйер. Он очень хорошо понимал людей, которые перестали приглашать к себе даму, что хватается за револьвер из-за сущего пустяка, мужниной интрижки.
«Теперь ты понимаешь, Саша, в каком я была состоянии, когда собралась уйти в монастырь…»
– О Господи… – прошептал он.
Честно говоря, Лабрюйер прекрасно обошелся бы без этой исповеди. Ему бы вполне хватило простых слов: соскучилась, часто тебя вспоминаю, жду встречи. Он свернул письмо и сунул в карман, решив дочитать на досуге. Что-то с письмом было не так – оно не вызывало желания сразу написать ответ, как полагалось бы. Нужно было думать, а думать об отношениях с женщиной, анализируя их во всех причудливых тонкостях, для многих мужчин – сущий ужас. Так что Лабрюйер взял приготовленный для него сверток, надел пальто и котелок, вышел на Александровскую и лихо перебежал ее прямо перед трамваем.
Хорь сидел в салоне один – разве что в компании остывшего кофейника. Лабрюйер положил на столик сверток с пирожками и печеньем. Хорь, надувшись, отвернулся.
– Найдем мы им итальянца или итальянку, – вздохнув, сказал Лабрюйер. – Ты ведь догадался взять у них адреса и телефонные номера?
– Они теперь вместе живут, – ответил Хорь. – Родители позволили Вилли немного пожить у Минни, чтобы приглашать домой одного учителя на двоих, так дешевле выйдет. Оплатили ее полный пансион. Девицы просто счастливы. Они на Елизаветинской живут. И телефон там есть, Минни записала. Где же теперь искать итальянца?
– Черт его знает… – Лабрюйер задумался. Всякий иностранец должен сообщить о себе в полицию. Хозяева гостиниц подают туда сведения о постояльцах. Если синьор или синьора прибыли в Ригу, не скрывая своего происхождения, то в полицейских участках о них знают. А если тайно?
Дверь, ведущая в задние помещения «Рижской фотографии господина Лабрюйера», приоткрылась, и оттуда выглянула круглая румяная физиономия Росомахи.
– Приветствую! – сказал Росомаха и собирался было что-то добавить, но Лабрюйер перебил его:
– Мне нужен Горностай.
– Горностай усердно рисует шестеренки. Ты знаешь, Леопард, что такое шестеренка? О, это мечта чертежника!
– Так ему и надо. Ты увидишь его сегодня?
– Я могу оставить записку для Барсука.
– Сойдет. Мне нужно сделать запросы в столицу.
– Да, он говорил, что ты взял след.
– И препоганый след…
Лабрюйер взял кофейник с остывшим кофе, пакет с лакомствами и повел Росомаху в закуток возле лаборатории. Там он рассказал о своих изысканиях и подозрениях так, как, возможно, не рассказал бы Енисееву. Росомаха был ему куда ближе ехидного и причудливого контрразведчика.
– А ты догадываешься, что это может быть злодей, совершенно непричастный к краже сведений? – спросил Росомаха. – Ты так яро пошел по следу, но всего по одному следу. Что, если ты потратишь время на маньяка, не пытаясь найти других кандидатов в шпионы? А маньяк окажется всего лишь безумцем, давно сидящим в палате на Александровских высотах?
– Александровские высоты? Стой! Это ты хорошо подсказал…
– Рановато ты туда собрался.
Но Лабрюйеру было не до шуточек. Он притащил фотокарточки с копиями документов; бурча и чертыхаясь, отыскал то, чему от усталости и помутненного рассудка сразу не придал значения.
– Свидетель, у нас есть свидетель… вот, гляди… если только он жив и не спятил всерьез… вот, студент политехникума, и надо же – латыш, Андрей Клява…
Политехникумом рижане по привычке называли Политехнический институт. Хотя название уже несколько лет как поменялось, но одно слово выговорить сподручнее, чем два.
– Что за фамилия такая странная?
– По-латышски – «клен». У них много таких растительных фамилий. Наш Ян – Круминь, а это «кустик». Клява! Знаешь, сколько в здешней губернии Кляв? А искать родню придется.
– Ты слишком увлекся, Леопард, – спокойно сказал Росомаха. – Нельзя так.
– Клява был признан невменяемым и законопачен в лечебницу навеки. Но если он был подсунут суду вместо виновника, значит, были доказательства, что он во время предполагаемой смерти девочки околачивался где-то поблизости. Надо…
– Не надо, Леопард. На Александровских высотах твой Клява в безопасности. Если только он жив. Такие козыри достают из рукава в последнюю минуту. Ты отлично идешь по следу, но тут – игра…
Росомаха сказал это очень серьезно. И Лабрюйер понял его куда лучше, чем понял бы Енисеева со всеми енисеевскими выкрутасами.
– Ты считаешь, лучше его пока не трогать?
– Не забудь – Эвиденцбюро знает, что твоя «фотография» – что-то вроде нашего опорного пункта. Тебе ничто не угрожает, но за тобой наблюдают…
– Черт!
– Ты так увлекся сыском, что, кажется, совсем забыл об этом, – тихо сказал Росомаха.
– Я последняя скотина…
– Нет, ты просто отличный сыщик. Так и Горностай считает. Но ты никогда не был тем, кого преследуют.