bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

«Отцепись».

От-цепись. Надо же. Цепь. Вот оно что.

«Отвали!»

От-вали, вали, Валюша, иди валенки валяй.

Лес вали, – какой-то другой, строгий голос подсказал Юре.

Один из офицеров вдруг слетел с крыльца, шлепнулся в едва подмерзшую лужу, крикнул:

– С-с-сука!

Вскочил и вновь едва не шлепнулся, поскользнувшись. С крыльца захохотали. Офицер бросился на хохотавших, его отшвырнули. Юра отступил. Прошел под окнами. Дверь подсобки была открыта, он вошел. Пробрался мимо гремящих посудой женщин; кошка выскочила под ноги, Юра отшатнулся.

В зале столы все были сдвинуты вместе, в один длинный, вдоль стены. Майор с женой сидели во главе. Места свободные были. Из кассетника на подоконнике гремела музыка, немногие танцующие стучали ногами в пол.

Юра сел. Чистой тарелки не было, он придвинул салатницу, почти пустую, взял ломоть хлеба. И ложкой, которая была в салатнице, принялся есть. Свекла с орехами под майонезом. Юре понравилось. Хлебом он собрал со дна остатки. Женщина напротив смотрела на него. Она походила на Шуру из зимнего фильма «Шура и Просвирняк» (так Юра разделял фильмы, по временам года, – время года как время действия, – и это была точнейшая характеристика; время года создавало настроение, задавало вектор восприятия; «Шура и Просвирняк» был, несомненно, зимний фильм).

«Шура» протянула ему тарелку с жареными пирожками, бутылку и стопку. Юра налил себе, потянулся через стол и налил женщине. Она не возразила. Юра поднял стопку, дождался, пока «Шура» поднимет свою, и чокнулся с ней. Безмолвно. Увидел, что запачкал край рукава в белой сахарной пудре и сообразил, что сидит в пальто и шапке. Поднялся, снял шапку и пальто, шапку сунул в рукав, пальто повесил на спинку стула. Опустился на место.

– Согрелся? – спросила «Шура».

Юра не ответил. Съел пирожок (с мясом). Налил себе еще водки («Шура» свою стопку накрыла ладонью).

Крикнули: «Горько!» Юра посмотрел на майора и его белокурую жену. Майор поднялся, она осталась сидеть; майор с ней сидящей практически сравнялся ростом, чуть-чуть даже оказался выше. Наклонился и поцеловал ее в губы. Поцелуй был долгим, за столом стали гудеть, кричать «молодец», хлопать. Юра смотрел внимательно, не отводя взгляд. Наконец майор оторвался от жены и оглядел стол пьяными сумасшедшими глазами. Поднял руку и крикнул через стол:

– Гагарин!

Юрий не откликался.

– Гагарин! – вновь крикнул майор. – Тост! Говори! Налейте, эй, все, давайте, эй, люди! Громобой! Выруби музыку, выключи, я сказал! Гагарин! Давай!

Музыка оборвалась. Танцующие остановились.

Они подходили к столу, наливали себе в рюмки и стопки. Все ждали, что скажет Юрий, все смотрели на него, и жена майора смотрела, впрочем, без любопытства. Юрию пришло на ум, что у нее ленивый взгляд. Да, слово «ленивый» показалось точным. Юрий поднял свою стопку (кто-то уже налил в нее доверху водки, Юрий и не заметил, едва не расплескал, поднимая).

Юрий сказал:

– Ну. Счастья вам.

Все молчали и ждали продолжения, но и Юрий молчал.

– Отлично! – крикнул майор.

И тогда все ожили, стали чокаться, пить, говорить: счастья, счастья. Майор закричал:

– Давай музыку, душевное чтоб!

И музыка явилась, что-то плавное. Майор прошептал на ухо жене, и она, не взглянув на него, поднялась. И пошла на площадку, оставленную для танцев. Майор шел за женой, смотрел ей в спину и улыбался. Она вдруг повернулась. Он приблизился, обхватил ее за талию, она положила руки ему на плечи. Музыка была восточная, тягучая, сладкая. А может, и сладостная, это кому как. Майор щекой прижался к груди жены. Юрий подумал: что я здесь делаю? Но все-таки не ушел. Вдруг услышал голос «Шуры» и поднял на нее глаза. «Шура» сказала:

– Не хочешь танцевать?

Юрий подумал и встал. «Шура» уже шла к нему из-за стола. Они постояли друг против друга. «Шура» смотрела на него мягко, ладони положила на плечи, он осторожно взял ее за талию. Топтался тихо, не в такт. Вдруг остановился.

– Я пойду, – сказал.

Развернулся и торопливо зашагал к выходу.

В фойе наружная дверь была распахнута, воздух выстужен. Юрий остановился. Пальто он оставил на спинке стула. Возвращаться не хотелось, и он стоял растерянно.

На крыльце курили. Юра прислонился к барьеру гардероба. Пальто и шинели едва умещались на крючках, теснились. Женская шубка валялась на полу с оборванной вешалкой. Юра зашел за барьер, поднял шубку и положил на черную лаковую столешницу. Из зала текла мучительно медленная мелодия. Вышла оттуда «Шура». В руках она несла Юрино пальто. Подошла и положила на барьер – рядом с шубкой. Сказала:

– Олькина шубейка.

– Вешалка оборвалась, – отвечал Юра.

Вынул из рукава своего пальто шапку. «Шура» наблюдала. Сказала:

– Чудная она. Прямо снежная королева. Глубокая заморозка.

Юра, конечно, понял, о ком речь. «Шура» продолжала:

– Главное, что ему годится. Умеет, значит, разогреть.

Она пальцами пробежала по барьеру и, не попрощавшись, направилась в зал. Тягучая музыка смолкла, и – точно обвалилось что-то в зале, грохнуло, застонало, заныло, Юра даже зажмурился. И услышал близкий голос:

– Шинель подай мне.

Белолицый худой мужчина стоял за барьером. Одет он был в гражданский костюм и указывал на светлую полу офицерской шинели. Юра подошел к крючку, снял пальто, снял висевшую за ним шинель. Подумал и повесил опять на крючок. И пальто сверху повесил, как было. Мужчина смотрел изумленно. Юра подхватил свое пальто, вышел из-за барьера и, на ходу одеваясь, направился к выходу.

Он приблизился к серой панельной пятиэтажке, в которой жила Клава. Посмотрел на темные окна. Поднялся на крыльцо, потянул на себя дверь. Она, конечно, была заперта, и Юра постучал. Отворила старуха комендантша:

– Что колотишься? Патруль вызову.

Ни слова не говоря Юра сунул ей трешку.

Он бегом поднялся по лестнице на третий этаж. Прошел по коридору. Постучал в Клавину дверь. К его удивлению, дверь открылась мгновенно. И он увидел опухшее красное лицо Клавы в полумраке прихожей. Прихожая эта отделялась от собственно комнаты тонкой перегородкой с застекленным окошком. В прихожей стояла обувь, висели пальто. За окошком в комнате теплился свет накрытой полотенцем настольной лампы. Приторно пахло лекарством.

Юра ничего не успел сказать, Клава схватила его за руку и вытащила в коридор. Дверь за собой прикрыла и зашептала:

– У нас катастрофа.

Они вышли на площадку, и Клава рассказала, что соседки ее с нынешнего дня безработные, комнату освобождают, едут навсегда по месту жительства.

– Они пенсионерки, – шептала Клава, – должности сокращают. Ой, как же мне их жалко, и в деньгах потеряют очень (знала бы Клава, во что превратятся эти деньги в ближайшее уже время – в пыль), но главное, они совсем потеряются, здесь работа, дело, а там? Только дома сидеть и смерти ждать.

– Нуты скажешь.

– Это не я, это они говорят. У Лиды полно народу дома, она здесь от них отдыхает, говорит, что они ее заклюют, а моя Тамара совсем одна. Ой, Юра, плачет и плачет, ничего уже не видит, вся опухла, я ей приемник этот подарила, она меня по голове погладила, я тоже заревела. Все ревем, валерьянку пьем и, что делать, не знаем.

Клава замолчала. Всхлипнула. Юра обнял ее и прижал к себе крепко-крепко.

* * *

Они стоят на этой прокуренной площадке в обнимку. Скоро никого здесь не будет, в этом панельном доме (общежитие квартирного типа), в этом городке, все покинут его, не только зареванные, наглотавшиеся валерьянки пенсионерки. Все уйдут. Лет через триста доберутся сюда отряды туристов – смотреть древние развалины. Будут гадать, что здесь было. Кажется, здесь собирались и смотрели фильмы, ни одного не сохранилось, лишь противоречивые описания, по которым трудно воссоздать истину. Истину разглядеть невозможно, разве что через закопченное стеклышко, чтоб не ослепнуть.

Как давно это было. Их объятия, чьи-то замершие шаги. Толчок ребенка в Клавином животе. Они оба почувствовали толчок и рассмеялись. Смех, за который простятся им все их прегрешения.

Они стоят на лестничной площадке, обнявшись. Они связаны друг с другом на веки вечные, и в горе, и в радости. И смерть не разлучит их.

Долгое время они будут скитаться по съемным московским квартирам. Юрий станет разъезжать в метро с круглым значком на груди СПРОСИ МЕНЯ КАК (живая реклама гербалайфа). Клава будет сидеть дома с ребенком и переводить с английского технические тексты. Юра решится и возьмет в долг подержанную машину – бомбить (подвозить пассажиров).


1993, октябрь, 15


Он увидел из окна своей таратайки (стоял на светофоре) шагающих мокрой зимней улицей мужчину и женщину. Она была в легкой шубке нараспашку, он – в яркой куртке. Оба без головных уборов, загорелые, похожие на иностранцев.

Юра не сводил с них глаз. Очнулся от автомобильных гудков, горел уже зеленый.

Дома с порога Юра выпалил:

– Я видел жену майора!

Клава слушала и горестно покачивала головой.

– Значит, бросила она майора. Нашла себе получше. Клава назвала майора бедолагой. И долго гадала, как же он теперь.


1995, ноябрь, 3


В девяносто пятом Клава устроилась в ларек на московской окраине у подножия многоэтажек. В ночные смены ходили вдвоем с Юрой (Олюшка ночевала у соседей).

Сидели в ларьке, слушали приемник на батарейках, по очереди дремали на ящиках, застеленных старым покрывалом. Однажды Юра прикорнул и услышал сквозь неглубокий сон крики. Крики и грохот. Будто камни катились по железному листу. Юра приподнял голову. В ларьке было темно, сквозь щели и сквозь оконце просачивался рассеянный электрический свет. Клава стояла у полок со сникерсами, марсами. Подняла руку и палец приложила к губам. Юра бесшумно поднялся, подошел к ней. Грохот нарастал. Они не видели, так как не приближались к оконцу, скрывались в глубине; не видели, но хорошо представляли, как идут облавой подростки, палками, цепями крушат на пути машины, киоски. Звенит стекло, кажется, что от криков лопается воздух. Всё ближе и ближе.

Расколотят оконце, увидят, что они с Клавой здесь, забьют. И скрыться негде.

Стекло брызнуло, Юра взял Клаву за руку – ледяная рука. Сжал крепко. И так они стояли, взявшись за руки, и видели, как обрушивается хлипкая стена, и видели безумные, орущие лица. Юра зажмурился, не выпуская, не упуская Клавину руку.

Он оказался в темноте и, как ни странно, в тишине. Все звуки оборвались. Он открыл глаза и посмотрел на Клаву. Она смотрела на него.

Юра и Клава были в глухом, безлюдном месте. В багровом полумраке угадывалась земля, кусты. Ветер подул, горячий, такой, наверно, бывает в пустыне. Прямо в лицо ветер. Они отвернулись, зажмурились. Горячий ветер стих, и голоса послышались, но уже далеко. Они открыли глаза и увидели себя в разгромленном, разграбленном ларьке.

Подростки ушли. Ныла сигнализация на чей-то машине.

* * *

В девяносто седьмом Клава получит бабкино наследство, квартиру в небольшом городе (город, где Клава родилась и куда ни за что не хотела возвращаться, – что я там буду, всё чужое, всё маленькое, мальчики знакомые все спились, работы нет, трясина, а не город; Юра ее прекрасно понимал, он и сам был из такого города). Квартиру они с Юрой продадут, возьмут кредит и купят жилье в Московской области. Юра устроится к тому времени программистом в нефтяную компанию. Отремонтируют сами. Светлые обои, широкие подоконники, душистая герань. Гардины. Рябину посадят под окном. Дочка вырастет, окончит школу, поступит в институт и выйдет замуж в Москву. Они останутся коротать век, смотреть из окна на рябину, на разросшуюся сирень, слушать, как стучит дождь.


2014, август, 29. Пятница


Обычно в начале второго часа пути Юрий поднимался и шел в тамбур. Пиво к тому времени бывало всё выпито, упаковки от соленого арахиса шуршали на полу. Электричка катила полупустая, поздняя.

В этот вечер случилось ему задремать и проскочить свою станцию. Он позвонил Клаве, предупредил, что опоздает. Доехал до конечной и взял такси.

У водителя в салоне бормотало радио. Юрий прислушался. Глухой мужской голос бубнил:

«…на месте полной жизни кондукторши герой видел железный автомат. С которым любезничать ему не захотелось. Бросил монетку, взял билет. Такая случилась подмена живой жизни на железную. Наступало железное время, которое проржавело в свой срок и рассыпалось…»

Водитель нашел другую станцию, русский шансон. Юрий спросил разрешения и закурил. Когда подносил к сигарете оранжевый огонек, сообразил, что знает эту историю про кондукторшу и автомат.

Он вспомнил военный городок в глухом лесу. Осенние темные вечера. Солдаты бежали по выложенной бетонными плитами дорожке: ох-ох-ох. Страна Ох. Юра дожидался, пока они пробегут, и направлялся по дорожке до поваленного ствола, и, если не было сыро, то садился, закуривал. Он чувствовал себя несуществующим. Ужинал в офицерской столовой. В подсобке гремели посудой, чей-то истеричный голос пробивался: убил меня, убил, просто убил. Юрий поднимался и шел в клуб на вечерний сеанс. Жизнь проходила, он не сожалел. Было ему двадцать два года, только что после института.

Историю про кондукторшу и железный автомат он увидел в клубе военного городка в холодном полупустом зале на последнем девятичасовом сеансе. Давний фильм, черно-белый, из шестидесятых годов. Юрий родился в шестьдесят втором. Ему хотелось знать, что тогда было в мире.


Через полчаса въехали в поселок. Дороги и улицы были пустынны.

Клава смотрела в окно, как он выбирается из машины, забрасывает на плечо черную сумку из-под старого ноутбука, поднимает голову, видит ее в окне, машет большой ладонью.

Сказала, пропуская его в прихожую:

– Ну, слава богу.

Она кормила его ужином, а он рассказывал, как уснул от усталости.

– Такая усталость. Навалилась.

Клава подливала ему чаю.

Не ссорились они никогда.


2014, август, 30. Суббота


Юрий и по выходным дням вставал рано. Поднимался с постели тихо, стараясь не потревожить жену. На столе в темной кухне нашаривал спичечный коробок, вынимал спичку, чиркал о шершавый борт. Поворачивал вентиль, подносил пламя. У них была старая немецкая плита с черной чугунной решеткой. Менять и не думали.

Он любил утренние посиделки в спящем доме. Любил осторожно, беззвучно ставить чашку на блюдце, вспоминать что-то и мгновенно забывать. Прислушиваться, слышать и упускать из слуха бесследно. Кошка приходила, терлась о ногу. Вспрыгивала на колени, он гладил ей загривок. Так они и сидели с кошкой в полузабытьи, пока не вставала Клава. Она приходила к ним на кухню, и начиналось утро. Зажигался свет. Или раздвигались занавески. Вновь ставился чайник. Включалось радио. Варилась каша. Говорили за завтраком о дочери, о политической обстановке, о соседях, о здоровье, о пустяках и о важном, говорили и замолкали. Смотрели друг на друга.

В это утро Клава напекла сырников.

– Ты с молоком будешь чай или с лимоном?

За окошком неслышно шел дождь. Холодало. И Юрий думал, что никуда не пойдет сегодня из дома, починит наконец дверцу шкафа. В дверь позвонили.

– В такую рань, – удивилась Клава и пошла открывать.

Юрий налил себе разогретое молоко в чай.

– Валя? – голос жены из прихожей.

И соседкин голос в ответ:

– А вы-то ничего, ни сном ни духом… Я только сейчас, мне Колька звонил, у него брат в мэрии, всё решено, вот как! Кто бы подумал, мы едим-пьем, планы строим, а они всё уже решили за нас.

– Да что ты, Валя, что? Заходи…

– Не пойду. С плохой вестью, – нет.

– Да что, что?

– Сносят нас, вот что, генплан или что там, дорога здесь будет на нашем месте.

– А мы?

– Куда прикажут. Знаешь, где дома строят? Там, где бывшая свалка, отходы химкомбината, теперь мы там будем процветать.

– Может, ничего.

– Вот так мы всегда рассуждаем, а они пользуются.

В кухню Валя так и не прошла, но сырники взяла с собой, сказала, что лучше Клавы никто их не печет, что всегда чувствует, когда Клава печет. Не запах – аромат, цветение райских дерев.

Сидели Юрий с Клавой за столом, пили чай, решали, что делать.

– Ну, Валька – это еще не официальное объявление, мало ли что там родственники говорят. Они говорят, а решают другие, – так рассуждал Юрий.

Но только и думалось, что о падении их маленького мира.

– Еще ведь не объявили.

– Еще нет.

На свалку никак не хотелось. Да и далеко она была. От станции далеко.

– Еще неизвестно ничего.


2014, ноябрь, 10


Дома на свалке росли быстро, как будто питались отходами, бывшей когда-то жизнью, громадные дома, по семнадцать этажей, низкие тучи просачивались в комнаты через открытые фрамуги. Так представилось как-то раз Юрию в полусне.

Валентина переехала, устроилась, и они съездили к ней в гости на автобусе, долгий это был путь через промзону, мимо заброшенных и выживших предприятий, рекламных щитов, ярких и выцветших. Из новой квартиры Валентины не выветривался химический запах. У воды был металлический привкус, и чай они не допили.

Снизу посмотрели на окна Валентины и на свои будущие окна. В них отражалось заходящее солнце.

– Ничего, фильтры купим. У нас тоже вода не бог весть, жесткая вода.

– Я к ней привык.

Клава взяла мужа под руку, и они побрели к автобусной остановке.

И с каждым шагом всё ближе к старому дому в кругу тополей, и лип, и боярышника, и сирени, и рябины, и одичавших яблонь. Всё ближе и всё дальше.

Самый крайний срок переезда назначен был на середину декабря. Юрий с Клавой тянули до последнего, в конце ноября только они и остались в подъезде. Электричество отключили, и Юрий носил с собой фонарик.

В доме зажигали керосиновую лампу. Газ еще давали, хотя и плохой, желтого цвета, с ядовитым запахом, так что окно всегда держали чуть приоткрытым и слышали шорох в заледеневших зарослях.

* * *

Я вижу, как поднимается по темному маршу Юрий. Фонарик освещает ему путь.

Клава приоткрыла дверь, ждет. Вода в чайнике уже закипела, чай только что заварен, горит керосиновая лампа на кухонном столе. Какой сейчас век на дворе?

Наука

Вообразите, светится экран черно-белого телевизора в углу темной комнаты. Лицо мужчины крупным планом. Очень близко.

– Вы понимаете теорию относительности? – спрашивает кто-то за кадром.

– Думаю, понимаю.

– И можете объяснить? Так, чтобы простой обыватель понял.

– Ну, это все-таки не дорогу к булочной объяснить.

– Выходит, я так и не пойму? Потому что я и про дорогу к булочной не сразу понимаю.

Мужчина улыбается. Превосходства в его улыбке нет. Скорее, растерянность. Говорит он мягко.

– Я тоже насчет дороги могу не понять. Любое понимание требует усилий. Иногда слишком больших. Иногда невозможных. Боюсь, современная наука вообще недоступна обывателю. Она требует всей жизни.

– И что в конечном счете? Откроем мы тайну вселенной?

– Не знаю.

– Еще вопрос. Может быть, вы думали об этом? Что когда-нибудь даже чтобы узнать и понять все, что открыто до тебя, человеческой жизни может не хватить. Слишком много всего накопится. Вы говорите, что сейчас надо посвятить этому жизнь, но в будущем, может статься, жизни не хватит. И это будет тупик.

Человек на экране слушает внимательно.

– Это все равно, что лететь куда-то, даже и со скоростью света, вселенная слишком велика, а жизнь коротка, даже если в полете будут рождаться дети, то есть новые люди будут сменять умерших, до края вселенной они не долетят, потому что края нет, ведь вселенная бесконечна, правда, они всегда могут вернуться назад.

– Вы хотите сказать, что познание также бесконечно?

– Так же бессмысленно.

– Вы подменяете понятия, мне кажется. К тому же полет по бесконечной вселенной не кажется мне бессмысленным.

Не все время диалога лицо занимало экран; его сменяло лицо собеседника или звезды, туманности и галактики, которые удалось разглядеть с помощью приборов. Вооруженными глазами.

«Телевизор в моем углу тоже как телескоп; я без него ничего не вижу, ни галактик, ни Вас». Эта фраза появилась на тетрадном листе в линейку, когда уже выключен был телевизор, погашен экран. Эта фраза – часть письма. Я приведу его целиком.

«Здравствуйте, товарищ Васильев, я увидела Вас по телевизору в передаче о Галактике, уснуть не могу, хочу Вас поблагодарить, что и делаю. Моя жизнь простая, натопить печь, если зима, собрать детей в школу, сейчас они в лагере, сейчас лето, я одна, но дел все равно много, не продохнуть, то полить, то сорняки, то сосед бушует, все это, конечно, Вам не интересно, но чтобы Вы поняли, как заедает быт и не знаешь, в чем смысл жизни, конечно, все ради детей, но вот, как сказано в передаче, летим на край Вселенной, рожаем детей, а все-таки не долетим, даже правнуки, и зачем нам туда, не знаем куда. Но я даже и не думала, что мы куда-то летим, я в земле копаюсь, на небо смотрю редко, да и не вижу ничего, только солнце и тучу, а тут такие красоты открываются через ваш телескоп. Я-то никогда ничего не пойму про Ваши теории. Но Вы понимаете, я знаю. И может быть, куда-то мы долетим, благодаря Вам. Сейчас вот сижу одна в доме, и все вроде бы как всегда, и денег до зарплаты не хватит, а мальчишки повыросли из пальтишек, все заботы на месте, все пригибают к земле, а я смотрю на небо благодаря Вам. Телевизор в моем углу тоже как телескоп; я без него ничего не вижу, ни галактик, ни Вас. Но сколько же там показывают ерунды, я всё смотрю зачем-то, но вот и Ваше лицо мне явилось, благодарю. Всего Вам самого доброго, товарищ Васильев, успехов и открытий, простите, что заняла время. Александра Николаевна Золотарева, счетовод НГЧ. 15 августа 1977 года».

Женщина сложила письмо в простой конверт и надписала:

«Москва, телевидение, передача о науке, профессору Васильеву И. К.»

Через месяц она получила ответ.

«Здравствуйте, уважаемая Александра Николаевна. Меня порадовало Ваше письмо, я чувствую то же, что и Вы. Не унывайте, может, и долетим. С уважением. Игорь Васильев. P. S. Не профессор».

Александра Николаевна положила письмецо в коробку из-под конфет, к другим письмам, их было немного: от подруги из Новосибирска, от мужа, когда он служил в армии, от матери из деревни в Горьковской области; и все эти письма пахли ванилью; сладкий ванильный запах, он и к письму Васильева пристанет, дайте время.

Первого ноября Александра Николаевна купила открытку с Лениным на броненосце и надписала:

«Здравствуйте, товарищ Васильев. Поздравляю Вас с праздником Ноября. Скорей бы снег, будет светлее, а то у нас фонари горят через один. Как продвигается Ваша наука? Есть ли успехи? Желаю Вам всяческих. И в личной жизни. Помню Вас всегда. Александра Николаевна. Москва, Фурмановский пер., д. 5, кв. 10. Профессору Васильеву».

Ответ пришел в начале декабря.

«Здравствуйте, Александра Николаевна, вот и выпал наконец снег, Вы дождались. Наука продвигается. Правда, я не уверен, что в том направлении. Но в нашем деле и ложные пути приводят к истине. В личной жизни тоже продвигаюсь. И боюсь, что (опять же) к истине. В личной жизни это полезно не всегда. Всего доброго Вам и Вашему семейству. С уважением. Игорь Васильев. P. S. Не профессор».

«Снега даже с лишком, – написала Александра Николаевна в следующем письме. – Теперь чистить дорожки. К калитке, к сараю, к уборной; машу лопатой, Вы и не видали такой лопаты, деревянной. Машу-то больше я, детей не допросишься, да и некогда им, по учебе много задают, синусы да косинусы, Вам это родное, а мы чужестранцы. Я думала про Вас, про истину в личной жизни, я после одной такой истины мужа выгнала, это всё характер, другая бы простила. Бывает, жалею. А правда ли, что если улететь на космическом корабле далеко, а потом вернуться через неделю, то на земле пройдет сто лет и никого уже знакомых не застанешь? Александра Николаевна. Москва, Фурмановский пер., д. 5, кв. 10. Профессору Васильеву».

В ответном письме была нарисована синей шариковой ручкой елка, человечек под ней держал в поднятой руке широкую лопату. Рисунок был в левом верхнем углу листа.

«Почему это Вы решили, любезная Александра Николаевна, – писал Васильев, – что я не видал деревянных лопат? Я, к Вашему сведению, родом из маленького городка, вроде Вашего; и дом у нас был без удобств, и ведра с водой я таскал, и дрова колол, и лопатой махал, и лопатой копал, это сейчас я столичный фраер. Про корабли. Нет таких дров, которые дали бы необходимую скорость, нет и таких людей, которые бы эту скорость вынесли. Во всяком случае, пока. Возможно, скоро выведут. С уважением. Игорь Васильев. P. S. Не профессор».

«Здравствуйте, товарищ Васильев, снег уже почти стаял, томлюсь в больнице, гляжу в окно на сосульку, здоровье поправилось, а настроения нет. Кормежка в больнице никуда не годится, думаю, как вернусь домой и сварю щей, будет веселее. Кажется мне, будто я уже писала это письмо. В точности так сидела и вела ручкой. Науке это известно? Берегите здоровье. Александра Николаевна. Москва, Фурмановский пер., д. 5, кв. 10. Профессору Васильеву».

На страницу:
2 из 5