Полная версия
Эстетика убийства
Вообще, я на московский центр смотрю по-особому. Наверное, потому что я коренной москвич, в третьем, или даже в четвертом поколении, и всю свою жизнь в том центре прожил. Так вот мне наш центр кажется несчастной старой девой, которая грезила в юности о любви, а столкнулась в конце концов лишь с ее самой отвратительной стороной: была неоднократно изнасилована шайками заезжих наглых мужланов. И продолжает горько и отчаянно страдать. О любви лишь в одиночестве, по ночам, мечтает. А ее насилуют и насилуют. Вот как мне кажется…
Павлер бросил взгляд на домработницу и приниженно, стесняясь своего положения, поздоровался. Она надменно кивнула. Ей неизвестен был этот человек – его не бывает на сцене, на экране. Без него, конечно же, можно обойтись! Без актера нельзя, без известного писателя тоже. А без режиссера, особенно театрального, запросто!
Мне стало обидно за Павлера, и я как можно строже посмотрел в лицо домработнице.
«Как звать?» – спросил я с намеренно жандармскими нотками в голосе.
«Надей» – покраснела полногрудая барышня и одернула зачем-то передник.
«Так вот, Надя! – сказал я еще строже. – Идите в прихожую, к двери, и никого не впускайте без моего разрешения. А мы тут разместимся, допустим… в гостиной, и поговорим …с известным и талантливым режиссером. Вы знаете, кто это?»
Последнее я сказал наставительно, даже поднял кверху указательный палец. Я всегда так делаю, когда хочу привлечь к своим словам особое внимание. Это что-то вроде ленинского «нота бене» на полях.
Надя растеряно и даже как будто виновато пожала плечами – мол, не знает, кто это удостоил квартиру ее донецкого прапорщика своим посещением.
«То-то! – победно воскликнул я. – К двери! На пост! Грудь вперед, остальное назад, в меру приличия, конечно!»
Надя весело рассмеялась и, кокетничая, виляя бедрами, заскользила к двери, а мы, я, усмехаясь, а Павлер, тяжело вздыхая, вошли в широкую гостиную. Створки двери неслышно распахнулись, на нас всей тяжестью навалилось чужое, самоуверенное богатство. В нем был свой вкус – то есть, полнейшее его отсутствие. Нет, это, конечно же, не вкус, но это – стиль! Майка утверждает, что это наше печальное будущее. Так уже было – ушел один стиль, воспетый классиками, пришел – другой. Вместе с другими классиками. Успокаивает лишь то, что и этот уйдет… и тоже вместе с классиками.
Мы отодвинули от резного дорогущего обеденного стола резные же дорогущие стулья и, поскрипывая их кожаной обивкой, по-хозяйски расселись.
«У вас в спектаклях, на сцене, скромнее, господин Павлер», – сказал я.
«У нас денег мало, господин следователь!» – ответил постановщик.
«Не прибедняйтесь! Гонорары, небось, рвете страшные, публику обираете. Моя жена платит за билет и плачет. А я-то как плачу! Она ведь мои деньги платит, потому что своих ей нипочем не хватит. Впрочем, и моих не всегда хватает. Так что, мы в складчину… Да и к тому же я не следователь вовсе. Я – оперативник. Сыщик, иными словами».
«Извините, не хотел вас обидеть…» – съязвил Павлер и блеснул на меня глазами.
Ага, подумал я, этот даст томагавком по голове – только держись. Вот так ему Волей что-нибудь неосторожно сказал, а он хвать со стены топор и хрясь Волея по черепушке! А потом режиссер-постановщик ручку обтер на топорике и дальше по сценарию…
Чушь какая-то! Ну, зачем ему топориком? Это разве каждый может? Выстрелить – почти каждый, а ножом или топориком только особо талантливые… в этой области. Или обученные, как с одним типом в Мексике было. Ледорубом – по умной, циничной и талантливой голове. И жестокой… потому что сам к топору звал… от топора и погиб. Кто к нам с мечом придет, тот от меча… И так далее. Но это уже о другом, о вечном.
«Садитесь, – говорю я вежливо, – сейчас обстоятельно разговаривать будем. И очень, знаете ли, пристрастно…»
«Я сяду… – краснеет от страха Павлер. – Но почему же пристрастно?»
«А потому, что Волей вам был дорог, как друг, а моей жене – как писатель. Я читал только две его книжки. Впечатлило… Но это не моё… чужое это мне».
«А что ваше?» – искренне, судя по раздраженному тону, обиделся за покойного друга постановщик.
«А моё вот, – я широко развел руками, – чужая жизнь, чужая смерть, чужие мерзости, чужие несчастья. Мои пьесы, коллега, разворачиваются на этой сцене, и свет рампы в том моем спектакле – свет луны и солнца, а не стоваттовых ламп».
«Спрашивайте», – решительно сглотнул слюну Павлер и побледнел еще больше.
«Извините за вопрос, я не любопытства ради, – сказал я серьезно, хотя и явно чуть ёрничая, – вы его любили?»
Павлер вспыхнул, вскочил со стула, но тут же плюхнулся обратно и гордо задрал нос.
«Вообще-то это дело сугубо личное, – сказал он с хрипотцой в голосе. – Но, принимая во внимание сии печальные обстоятельства (он вдруг жалобно всхлипнул и быстро опустил глаза, из которых капнули две полновесные слезы), я любил его… Всей душой! Полностью, без остатка, с благодарностью за всё!.. Как друга, как брата, как отца… если хотите, и как, как…»
«Дальше не стоит, – прервал я, – дальше действительно только ваше».
Я постучал пальцами по столу, поскреб ногтем и еще раз постучал.
«Послушайте, – спросил я уже тише. – Как вы думаете, кто его убил?»
Павлер отчаянно пожал плечами и теперь, не скрываясь, зарыдал в голос. Из прихожей заглянуло удивленное лицо Нади, но я махнул ей рукой, чтобы убиралась. Нечего смотреть на человеческую слабость с таким дурацким выражением любознательности!
«Мертелов тут?» – услышал я повелительное и грозное от входной двери, скрытой от моих глаз в самом конце чужой, богатой прихожей.
Надя испуганно оглянулась и пискнула:
«Какой Мертелов? Тут квартира…»
Я поднялся и неторопливо вышел в прихожую. Голос мне был хорошо знаком. Это – сам Андрюша Бобовский, мой одноклассник, глава и владелец скандальной телекомпании «Твой эфир».
«Я – Мертелов!» – улыбаюсь чуть заметно, подыгрываю Андрюхе.
Мы всегда с ним играем во что-то. В сыщиков играли в детстве, он прекратил, а я всё никак. С первого до последнего класса, в Старопименовском переулке. Школа там наша, и жили рядышком. Три друга, три законченных балбеса, как нас любовно называла наша классная дама Азалия Кононовна Павловская, молодая, хорошенькая училка английского, несмотря на имя-отчество из русского уютного прошлого… Так вот три друга – три законченных балбеса – Андрей Бобовский, Дмитрий Пустой и я – Максим Мертелов. Впереди всех – Димка Пустой. Талантище – ужас! Организовал в школе «театр творческой инициативы», ТТИ, все главные роли себе, он же режиссер, он же драматург, он же диктатор. Сволочь, словом, редкая! Обаятельная и чудесная сволочь! Девки по его кудрям, голубым глазам, рослой фигуре, узким бедрам и широкой груди страдали всем своим нежным коллективом. Мне казалось, что и Азалия Кононовна, по прозвищу Азочка к Димке Пустому была неравнодушна. Краснела, глядя на него. Это давало пищу нашим извращенческим эротическим фантазиям.
«А ты бы ее мог?» – дышал возбужденно Андрюха Бобовский.
«Мог! – решительно отвечал Пустой. – Я бы всех мог, да боюсь растратиться. Талант надо пестовать, балбесы, беречь его надо, а не пихать везде, куда ни попадя!»
Да мы бы все могли! Возраст такой был. И даже не стыдно.
Я тоже играл в спектаклях Димки Пустого. Мне доставались героические роли – рыцаря, моряка, командарма, один раз какого-то хитрого, обаятельного предателя, а один раз – мужеподобной горничной. Она тоже была личностью героической, потому что убила своего хозяина-мироеда за то, что тот ее обрюхатил и бросил. У Димки все пьесы были историческими – ни одной о современности, везде графы, князья, пираты, горничные, рыцари и даже короли. Здорово у него это получалось.
Бобовскому роли не доставались, потому что, по мнению Пустого, он был до такой степени бесталанен, как актер, что одно лишь это способно составить особый, неподражаемый талант.
«Ты тупой, как тюремная табуретка, Бобовский! – с восхищением говорил Димка Полевой, глядя на попытки Андрюхи Бобовского сыграть хоть что-нибудь на сцене в актовом зале во время отбора актеров из школьников – Ты такой тупой, что это надо внести в Большую советскую энциклопедию и дать тебе Большую Государственную премию. И еще народного артиста закулисья».
Бобовский печально опускал голову, а Пустой восклицал, будто только что сделал гениальное открытие: «Ты будешь торговать всеми нами! Продавать билеты, выбивать деньги на пьески, воровать оттуда нещадно, вести разные переговоры с толстосумами и всё такое! Тут нужна необыкновенная душевная тупость. И еще ты будешь увольнять плохих работников, гнать их в три шеи! Тут без тупости вообще не обойтись!»
Если бы мы не знали близко Димку Пустого, Бобовский обиделся бы и, может быть, даже дал ему в морду, потому что дрался он всегда здорово – хладнокровно и спокойно. У него отец был борцом когда-то, потом тренером. Это они оба, Бобовские, таскали меня по всяким мордобойным секциям.
Но Дима не кривил душой, и, возможно, он и открыл в нашем друге талант, который сопровождал того всю оставшуюся жизни и приносил славу и деньги куда большие, чем Димке его актерские и драматургические дарования. Тогда мы не знали, что есть такая профессия – продюсер, что это особенная форма диктаторской собственности над всем творческим и, казалось бы, самодостаточным. Вот в тот огород ненароком и запустили этого козла Андрюху Бобовского.
Он сразу стал торговать билетами, заказывать афиши, взимать плату с актеров-школьников за кастинг, то есть за их отбор на роли, приторговывать отработанным реквизитом и приворовывать новый. Он набивал себе руку на малом, чтобы потом освоить большое.
Мы были первой школой в Москве, а, может быть, и в стране, где ученические спектакли стали платными. Мы не пускали в наш дружный и жадный коллектив профессиональных наставников, которых пытались привести некоторые наши наивные учителя, мы не давали никому и слова молвить не в нашу пользу, а всяких там критиков лупили смертным боем. Для этого Бобовский нанимал костоломов из папиной секции по вольной борьбе. И сам в этом с успехом участвовал.
Словом, творчество развивалось в унисон со временем. Советская власть постепенно скатывалась к своему смертному одру, а мы уже были готовы к новым веяниям, к новой стране, к новым профессиям. Это только наивные наши соотечественники думали, что власть эта вечна, как Римская империя, которая тоже оказалась, в конечном счете, смертной. А мы уже издалека понимали, что больной скорее мертв, чем жив. Только катится по инерции, а так в нем кровушки ни капельки уже!
Я видел однажды старика-паралитика, который к ужасу своих взрослых детей семнадцать лет провалялся в постели. Они сами чуть не передохли все, а он всё гадил и гадил под себя и жрал в три горла. Его смерть стала праздником для них! Такие поминки закатили!
Вот и власть наша советская была как тот паралитик. Но все-то знали, что рано или поздно быть большим поминкам! Мы тогда с Пустым и с Бобовским это интуитивно чувствовали и жили так, как будто всё уже почти случилось.
…Генеральный директор и он же владелец телекомпании «Ваш эфир» Андрей Валентинович Бобовский стоял в «прапорщицкой» прихожей и зычно звал меня, скромного подполковника Максима Мертелова.
«Ты чего тут командуешь?» – как можно строже спросил я.
«Но-но! – деланно возмутился Бобовский. – Кто велел орать на общественность?»
Он широко заулыбался и раскинул в стороны мускулистые огромные лапы, будто желая поймать меня в дружеский капкан.
«Здорово, Мертел! – меня так всё детство звали; я так привык, что страшно удивлялся, когда фамилию договаривали до конца. – Ты чего моих корреспондентов до тела не допущаешь? От обчества что-то эдакое скрываете, морды вы чиновничьи!»
«Ничего мы не скрываем, Бобовский! Самим ни черта не известно. Ты-то чего тут образовался?» – спросил я раздраженно.
«А то образовался, друг-приятель, – ответил Бобовский совершенно серьезно, – что мои первые сюда прилетели, а ты нам кайф ломаешь. Сейчас сюда явятся акулы из государственных компаний, тебе строго звякнут сверху, и ты нас вытолкаешь в шею. Обрати внимание, друзей детства!»
Я подошел к нему, пожал его протянутую крепкую ладонь. Из комнаты выглянула возмущенная до крайности физиономия Павлера. Слезы просохли, глаза теперь блестели одним лишь негодованием.
«О! – нагло воскликнул Андрей. – Какие люди в Голливуде! Лично Олег Владимирович Павлер, подающий планетарные надежды молодой и талантливый режиссер! А вы-то здесь чего? Пьеску репетируете?»
Павлер задохнулся от нахлынувшего возмущения и громко хлопнул створками дверей. Надя вздрогнула, панически прислушиваясь к тому, не осыпалось ли дорогое прапорщицкое стекло на дверях. Но стекло лишь задребезжало жалобно и успокоилось.
«Ладно, – сказал я лишь бы выставить наглеца Андрюху Бобовского, – вали отсюда! Пусть твои щелкоперы-борзописцы поднимаются. Так и быть, попрошу Арагонова сказать им пару веских слов».
«Ого! Каренчик тут? Значит, дело крутое, – хлопнул в ладоши Бобовский. – А мои не борзописцы и не щелкоперы, Мертел! Мои вообще писать не умеют. У них с этим делом туго, потому и в телевизор пошли. Мои – болтуны и попугаи. А вот с Арагоновым это удача! Он чего, дежурит по городу от прокуратуры или как-то иначе здесь нарисовался?»
«Это нам неведомо. Сидит там, мозги соскребает с персидского ковра, – сказал я тихо, оглядываясь на двери, за которыми, судя по теням, метался Павлер, – ты иди, иди, циник! А то сейчас скандал будет».
Бобовский заухмылялся и хитро покосился на мечущуюся тень:
«Любовь-морковь? И всё такое? Мы его тоже подловим, это ты как хочешь! Или понесем всё его творчество по кочкам! Там жалоб, знаешь, сколько! Диктатор, неуживчивый, деньги пропадают, ссорит ими на разные глупости… Спектакли, видишь ли, в детских домах, в приютах, в Сибири дает! Выездное искусство, в варварские массы, понимаешь! А деньги чьи? Наивных спонсоров? Глупых дядечек и тетечек, которые и знать не знают, куда их кровные деваются! И потом… чего это Павлеру так детки дороги, а? Мысль, да!»
«Ты что, Бобовский! – всерьез возмутился я. – Я и не знал, что Павлер таким благородным делом занят. Молодец! В Сибири, говоришь, приюты? А кто же к ним поедет и, главное, на что, если не на денежки разных там дядечек и тетечек, у которых этих денежек даже куры уже не клюют! Умница Павлер! Ты у меня только посмей его тронуть!»
«А то что? – беспечно пожал плечами Бобовский. – Маме пожалуешься?»
Он вышел, осторожно прикрыв за собой входную дверь. За ней я уже слышал гомон его съемочной группы. Действо продолжалось, сенсация трепетала на эфирном ветру всеми своими золотыми перышками, рос рейтинг… есть такое слово, ужасно ненашенское, дико чужое… до некоторых пор. Рейтинг – это деньги, рейтинг – это власть, а власть – это опять-таки деньги. Маркс бы написал теперь: «рейтниг – деньги – рейтинг». Потому что рейтинг – это товар. А товар должен быть продан. Вместе с нами, оптом и в розницу.
Я вернулся в гостиную и застал там Павлера, в отчаянии стоявшего у окна. Он смотрел за шторы, и, по-моему, ничего не видел. Павлер, не поворачиваясь ко мне, твердо вымолвил:
«Его не должны были убивать. У него не было врагов. Он был очень неконфликтным и очень талантливым. Он мне гонорары свои отдавал, почти полностью, на гастроли… мы в Сибирь, на Урал ездили, детские спектакли вывозили… там сирот полно… знаете, как они радуются! – Он помолчал немного и добавил: – А всякая нечисть, сволочь всякая… сплетни распускала, что мы с ним… как будто даже педофилы… Что, вроде бы, для этого… для мерзости… по детским домам шастаем с моими постановками…»
Павлер резко обернулся ко мне и прямо, сухо, посмотрел в глаза:
«Слыхали об этом?»
Я отрицательно покачал головой.
«Услышите еще. Ведь это же версия! Ведь версия же?» – его слова отдавали испугом и в то же время надеждой, что я оттолкну их, как грязный абсурд.
Но я к ужасу своему подумал, что, разумеется, это тоже версия. Немного путанная, неясная, но все же версия. И ее тоже надо будет проверять.
Я махнул рукой и попытался как можно мягче улыбнуться, но ничего из этого не выходило. И Павлер понял, вздохнул тяжело и, качая головой, посмотрел в пол.
Я кивнул и зло оглянулся на дверь, за которой только что всё это сказал мне Бобовский.
«Идите, Олег, – сказал я негромко. – Побыстрее только, а то эти вас прижмут всеми своими объективами, душу вынут».
Павлер кивнул и мрачно прошел мимо меня к выходу из чужой гостиной. Пройдя мимо, он остановился и произнес ясно и уверенно:
«Игорь звонил мне вчера поздно вечером. Предлагал подъехать и послушать какого-то человека… тот что-то предлагал сделать с его двумя романами… сценарии… их во Франции, вроде бы, ждут и хотят даже платить. Я не мог приехать, голова дико болела. Раскалывалась прямо! Накануне напился с сокурсниками, как последняя свинья! Вот она цена эгоизма! Я ему нагрубил тогда, а сегодня приехал покаяться… Опоздал… опоздал!»
Я вздрогнул, почувствовал, запахло чем-то «съедобным». Мягко взял его за кисть руки:
«Кто это был? Что за человек? Вы хотя бы спросили Волея тогда по телефону?»
Павлер медленно отрицательно покачал головой и поплелся вон из гостиной. Потом вдруг остановился, порылся в карманах и достал оттуда маленький блокнотик и воткнутую в его переплет шариковую ручку. Он склонился над столом, быстро записал что-то, оторвал листок и протянул мне:
«Здесь мой телефон… если хотите… позвоните. Может быть, я смогу помочь… Я должен… мы должны найти… У него был кто-то дома… был и убил».
Павлер, шаркая ногами, растворился в темени прихожей.
Был гость! У Волея был гость, которого он толком не знал, иначе бы не предложил своему приятелю придти и вместе с ним послушать его. Нужно перевернуть всю квартиру вверх дном и найти хоть какую-нибудь свежую запись!
Я сунул записку Павлера в нагрудный карман и быстро прошел по прихожей вслед за ним, остановился около Нади, все еще стоявшей у двери, с благодарностью хлопнул ее ладошкой по круглому заду, потом той же ладонью поджал высокую ее грудь. Она глубоко вздохнула, томно закатила глаза и откинула назад голову. Я издевательски прищелкнул языком и быстро рванул на себя входную дверь.
«Дурак!» – услышал я вслед, потом смешок.
Действительно дурак, подумал я. Мог бы и задержаться минут на пятнадцать, обследовать с Надюшей прапорщицкую спаленку. Но некогда! Просмотрят что-нибудь в квартире убитого, а там должно быть что-то, должно быть непременно!
Я нашел это «что-то». Оно тихо лежало на подоконнике: неприметный листочек бумажки, а на нем написано от руки, карандашом – «Сценарий, Франция, месье Боливье, продюсер». На другой стороне тем же почерком, определенно Волея, дописано: «Германн, представитель, вечером, в десять, позвонить Олежке, срочно». «Германн» – со сдвоенным «н». Это ошибка? Или так и следует писать? Почему вообще всё это написано на другой стороне? Потому что на этой не хватило места или потому что задумчиво и с опасением вертел бумажку в руках? Почему она осталась на подоконнике? Потому что ждал и смотрел вниз. Хорошее, наверное, было предложение, если у окошка даже ждал. Только кончилось плохо…
История одной карьеры
Карьера – происходит от латинского carrus, что означает «телега повозка». Потом это слово, как настоящая повозка, перекочевало в другие языки: болгарский – «каруца», что и значит «телега» и теперь, в век машинного прогресса, имеет порой негативный оттенок, мол, развалюха; французский – carriere, от позднелатинского – quarraria или qudraria, означая – «карьер», «каменоломня» или добыча руд открытым способом; в том же французском это слово означает карьеру, то есть ход, поприще жизни, службы и успехов достижения чего-либо; в итальянском это слово теперь пишется так же, но значит еще и другое, кроме того, что во французском – быстрый бег лошади, то есть скачка во весь опор, во весь дух.
В русских дореволюционных словарях слово «карьера», кроме всего прочего объясняется очень искренне: «удачное прохожденiе службы, быстрое и какъ бы въ перегонки съ другими» и производное от него – «карьеристъ», то есть «дорожащiй служебной карьерой». Вот ведь и стишки Некрасова приводятся («Современники. Герои времени»), забавные стишки:
«Честолюбье-ль васъ тревожитъОнъ карьерѣ дастъ толчокъ,Даже выхлопотать можетъПортугальскій орденокъ!»Вот и получается, что почти на всех языках это древнее, вполне безобидное, изначально латинское слово, менявшее свое написание даже в латинском языке, означало понятия, настойчиво роднящие его с первым смыслом (телега, воз) – бег, воз, добыча, каменоломня, ход жизни.
Есть ли такое другое слово, с которым так безоговорочно и так чистосердечно согласился бы весь мир? Каменоломня, скорый бег на перегонки с другими, поверхностная добыча, жизненный ход, служебный успех – всё это тяжелый воз.
Следователь прокуратуры Карен Вазгенович Арагонов этим латинским словом интересовался почти с рождения. Ему даже казалось, что он его выговорил первым из всех других слов.
Писемский в «Русских лгунах» отметил, в свою очередь:
«Кто не помнит того времени у нас, когда высокий рост, тонкая талия и твердый носок делали человеку карьеру?»
Это было бы о нем, живи он тогда, о Карене Арагонове – высок, строен, шаг твердый, уверенный, глаза темные и томные, руки ласковые и сильные, волосы густые, черные, лицо белое худое. И еще папа в Баку заметный прокурорский начальник (во времена, когда там жили бок о бок сотни народностей), дядя в министерстве юстиции в Ереване, а папин двоюродный брат в Москве в Верховном Суде большая и важная шишка. И еще кто-то в Тбилиси, не то в МВД, не то в КГБ.
Карьера не могла не состояться ни по Писемскому, ни по любому другому определению.
Следователь московской прокуратуры Карен Вазгенович Арагонов по прозвищу Любовник
Баку я люблю, но очень по-своему – со стороны, издалека. Так, чтобы другие говорили: он бакинец, у него там крепкий род. Это как тот старый анекдот о помидорах и кавказце: «кушать люблю, а так – нэт»!
Ну что мне теперь Баку! Всё на виду, всё предельно ясно, всё окончательно предсказано. Не судьба, а анкета!
Москва – другое дело! Тут своя загадка в отношении меня имелась: именитый кавказец, богат, красив, дико обаятелен, умен, блестяще образован (МГУ, юрфак всё-таки; когда поступал официально аж семьдесят человек на место было, а неофициально, то есть среди блатных – сорок!), властный, при этом интеллигентный, утонченный, холост (иногда!), автомобиль свой, однокомнатная кооперативная хатёнка… Это сейчас на два последних пункта посмотрят с недоумением: тоже, мол, невидаль! А раньше, во времена советского «застоя», если прибавить к этому дачку за городом, то почти принц получается. Даже и не почти! А целый принц, сын короля, будущий король.
Сейчас планка общественного респекта прыгнула высоко вверх. Автомобиль не менее чем за стольник евро, и не один – черный джип и яркий спортивный «кар» (тут цена вообще без ограничений!), квартира в центре Москвы не меньше ста двадцати квадратных метров на одного, роскошная вилла в ближайшем Подмосковье о двух этажах (а то и трех, с каминным залом и охотничьими трофеями) и с лужайкой за высокой крепостной стеной с видеонаблюдением. Бассейн почти олимпийского размера и тренажерный зал на пятьдесят квадратных метров обязательны, корт свой, банька, бильярд; гараж на несколько машин и крытая гостевая стоянка; прудик с беседкой; вилла во Франции, в Ницце или где-нибудь в горах, на границе со Швейцарией, скромная дачка в Финляндии (на зиму, на всякий случай!), миленькие две яхточки: одна в Подмосковье и одна на Адриатике; раз в год выезд на охоту в Африку в компании таких же лоботрясов (иначе откуда трофеи, рога там разные, копыта, головы, бивни), штук семь ружей, включая нарезные, с оптикой и подсветкой (каждое тысяч по 5 евро, не меньше), одно – непременно антикварное, и чтоб его какой-нибудь именитый нацист или, по крайней мере, член политбюро или еще лучше командарм, Берией расстрелянный, в руках держал когда-то; государственная должность где-нибудь вроде большой таможни или важной прокуратуры; на крайний случай – министерство юстиции или адвокатское бюро с тайными клиентами; доступность к солидным средствам массовой информации на уровне «личных контактов»; близкое знакомство с тупыми и хитрющими попсовыми любимцами и с парочкой весомых циничных политиков, с известным депутатом-скандалистом и с двумя-тремя депутатскими помощниками – полу-уголовниками; дружба с парочкой чекистов-генералов и чрезвычайным послом, и чтоб они все рыбаками или охотниками были; именные приглашения на все балы и приемы у самого президента и премьера, можно и у мэра; личное участие в светской скандальной хронике – что-то вроде ночных гонок по Москве, любовных «коктейлей» с разными великосветскими кокотками; написание книжки-бестселлера в яркой наглой обложке о том, как и от кого, например, беременеют жены русских миллиардеров, со знанием дела и с намеком на личный опыт. Желательно и близкое знакомство с двумя, не меньше, такими миллиардерами. И чтоб уважали и трубку брали! В Куршавель зимой на лыжах, веселые спуски с гор. Акции нефтяных, газовых или можно «сотовых» компаний миллионов на десять зеленых, не меньше. Алюминиевые тоже ничего! Счета в трех наших основных и в некоторых импортных банках. С платиновыми кредитками. На крайний случай, с золотыми. И чтоб в портмоне наличности был всегда минимум – на сигареты и заправку автомобиля. А еще быть завсегдатаем скучных клубов и ресторанов, в которых за ненашенский капустный лист, выдающий себя за салат для гурмана, платят цену, идентичную минимальной зарплате.