Полная версия
Тихий солдат
– Пулю ему, гаду! – заорал взбешенный Буденный.
В тот момент, когда отряд маршала вскачь уже добрался до эшелона и спешно грузился, политрука оттащили от стола трибунала и тут же, в длинном коридоре, специально выделенный для этого младший лейтенант из тыловой охраны НКВД раздробил револьверной пулей ему затылок.
Но в Москву не поехали. Эшелон вернулся чуть назад, на одном из разъездов поменял путь и через четыре часа вошел на замусоренную, сиротливую платформу Львовского вокзала. А утром все уже вымытые, вычищенные, верхом, при оружии и под знаменем, разрезая серо-зеленую толпу пехотинцев, запрудивших город, парадом прошли по центру Львова. Впереди под знаменем ехал маршал и топорщил свои геройские усы. Глаза его при этом стреляли веселыми чертями в разные стороны.
Вечером состоялся банкет для высшего и среднего командного состава, на который Павел не был приглашен даже в качестве охраны.
– Это тебе, казак, заместо губы! – мстительно бросил Пантелеймонов, – Нашел бы негодяя Рукавишникова сейчас, рядом бы с тобой посадил тут. Где шляется, хитрый цыган! Ну, вернемся домой, я ему такую кавалерийскую атаку покажу, своих не узнает!
Павел не обиделся. Он заснул, как провалился, на своей полке и очнулся в середине ночи только, когда с банкета стали сыпать в вагоны пьяные командиры. Двое принялись на радостях палить в воздух прямо под окнами эшелона, но их тут же разоружила охрана, а одному, самому строптивому, из тех самых казаков, даже подбили глаз.
Эшелон дернулся всеми своими сочленениями, вздрогнул и потянул домой, на этот раз через Киев. Рукавишников сам нашелся. Он ехал в своем купе, мечтательно чему-то улыбаясь и неторопливо рассуждая о том, что полячки слаще евреек, но и еврейки, иной раз, могут дать форы некоторым полячкам. Одни лишь цыганки, мол, вне всякой, конкуренции! Но об этом положено знать только цыганам. Это он уже заявил чрезмерно строгим, даже грозным голосом.
Пантелеймонов только качал головой и осуждающе вздыхал. Павел молча усмехался и отворачивался к окну, залитому дождем.
Вскоре он уже стоял «на часах» в штабном вагоне маршала. Там было необычно тихо. Утомленные ночной пирушкой, все спали мертвым сном. Колесные пары отбивали мерную дробь сначала по вновь приобретенной польской территории, а потом по всё распухающей новыми и новыми землями Украине.
Польский поход тем и окончился. Но впереди было одно очень важное в жизни Павла событие – еще одна короткая и кровопролитная война. В декабре развернулась нудная, холодная финская кампания.
Накануне пришло еще одно письмо из дома. Писала та же сестра Дарья о матери.
«Здравствуйте, Павел Иванович! Примите сердечный привет из родной деревни Лыкино от сестер ваших и матери Пелагеи Николаевны Тарасовой, а по батюшке, от рождения, Румяновой. Сестра Мария и сестра Клавдия померли в прошлом месяце от болезни, которую многоуважаемый доктор Виктор Меркулович Клейменов, из станции Прудова Головня, с амбулатории, назвал ученым словом «корь». А мы вот думаем, что это все от заразы холеры, которая тут многих уже прибрала. Больна теперь и сестра ваша Серафима. Тоже лежит в жару. Мать говорит, все это истинный божий промысел. Даже не плачет совсем. Она у нас, дорогой брат Павел Иванович, совсем на голову стала плоха. Вас забыла совсем. Я тут намедни ей говорю о вас лично, а она глядит на меня как на чужую и только малоумно шамкает. Доктор Виктор Меркулович говорит, что это у ней от чистой воды в голове. Скопилось слишком много и не выходит. А только мешает ей думать и вспоминать вас. Говорит, надо положить в больницу, в Тамбове, но мы не дали, потому что мать стала кричать на всех и драться. Вы ежели прибудете к нам погостить, ее вовсе не узнаете. Высохла, как старый плетень вся, волосы теперь у ней редкие, а ноги и руки стали кривые. Ходит, но плохо, качается в стороны, того гляди, свалится об земь. А руки ничегошеньки более не держат.
С другой стороны, у нас все хорошо. Не забывают нас ни родственники, ни даже Советская власть, чтоб ей сто лет жить и цвесть. Так и написано на клубе – «Советской власти жить сто лет и цвесть алым стягом». Что такое «алый стяг» я доподлинно не знаю, но цвесть ей надобно очень непременно. Приедете ли вы, дорогой брат Павел Иванович? А то мать вас уж всамоделешно забывать стала. Она что-то совсем старая теперь, хоть и лет ей немного, а даже очень мало. Кланяйтесь лично товарищу Сталину и другим товарищам, которые вас все, конечно, знают и уважают, как геройского бойца за советскую власть и за то, чтоб ей долго цвесть.
И еще, во последних строках этой сердечной весточки из вашей родной деревни Лыкино, вам, дорогой брат Павел Иванович, спасибо за денежки и за две посылки с банками. Мы их поставили в старый буфет и ждем, когда можно будет открыть и всем съесть с радостью. Может, когда вы изволите лично прибыть? А так нам еды вполне всем хватает, нас ведь теперь стало мало, а мать совсем почти не ест. Куры у нас, двенадцать голов, есть свой хряк, коза. Коровы на откорм из колхоза не брали, потому как при нас нет мужика, чтобы накосить на дальнем сенокосе и нет мочи, как то сено вывезти назад, потому нет телеги и лошади. Телега наша рассохлася совсем, у ней колесо забрали, а кто не ведомо.
Сызнова кланяюсь вам, дорогой наш брат Павел Иванович, ваша единоутробная сестра Дарья Ивановна Тарасова.»
Павел был крайне обескуражен этим письмом. Он трижды его перечел, пытаясь понять истинное настроение сестры: упрекает ли она его или действительно не понимает, что происходит с ней, с матерью, с сестрами, с ним и вообще со всеми. Он дважды уже было подходил к двери, за которой сидел Пантелеймонов, но так и нет решился попросить об отпуске. Тут ведь надо было объяснять, каяться, что не был у матери и сестер с тридцать пятого года и еще виниться за то, что и деньги, и продукты шлет им тайком во время увольнений. Как это объяснить все?
Но в действительности он не хотел и думать о Лыкино, а уж поехать туда, к матери, потерявший разум, к сестрам, которых он всегда сторонился, когда даже они все вместе жили, и речи быть не могло.
А тут весьма кстати затеялась еще одна война.
7. Вторая молниеносная война
Тарасов очень недолго пробыл в Москве, ежедневно стоя на часах у входа в приемную маршала Буденного, у тумбочки и телефона, с трехлинейкой и с примкнутым острым штыком.
Война с финнами началась 30 ноября 1939 года и окончилась 13 марта 1940 года подписанием Московского мирного договора. По существу, это была, своего рода, кровавая увертюра перед большой войной со вчерашним союзником, с которым впопыхах делили буржуазную Польшу. Сейчас иной раз говорят о том, что якобы финны, понимая неизбежность войны СССР с Германией, спешили сохранить за собой всю восточную Карелию и надежно закрепиться на Карельском перешейке, и потому, дескать, спровоцировали войну. Мол, с чего они тогда как раз перед ней закончили сооружать непреодолимую линию Маннергейма? Однако именно СССР была исключена из Лиги Наций в декабре 1939 года за то, что развязал захватническую войну, не включенную в дальнейшем в сражения Второй Мировой.
Представить себе события, разворачивавшиеся вокруг СССР в тот очень урожайный на войны и конфликты год, невозможно, если не вспомнить что, кроме польского раздела, случился также и пограничный конфликт на Дальнем Востоке – в Халхин-Голе, с японцами. Его назвали «необъявленной» войной. Случилось это весной 1939 года.
Павел очень переживал по тому поводу, что он, бывший пограничник Забайкальского военного округа, не попал на те военные действия. А вот тот человек, который вывез его в Москву, его однофамилец, бывший начальник штаба Герман Тарасов, оторвался от учебы в академии и в составе тактической группы пограничных войск принял участие в достаточно коротких, но от того не менее кровопролитных боях в Маньчжурии. Павел даже пытался разыскать его через Машу Кастальскую, но безрезультатно. Эта короткая война благополучно прошла без него.
Возможно, вся его личная история тогда бы и закончилась. И не было бы роковой встречи с человеком, приметой которого стала яркая родинка размером с горошину на виске, во время Второй Мировой войны, и не случились бы другие важные встречи, и не принял бы он участия в событиях, которые позволили его скромной жизни влиться в жизни больших и заметных людей. Судьба Павла сложилась бы как-то иначе. А может быть, он бы погиб в каком-нибудь неизвестном бою в Маньчжурии? Тогда мы, не видя уже перед собой этого человека, не узнали бы о других, тайных и явных, сражениях, которые стали частью его судьбы.
Но провидение берегло его совсем для другого. И все, что с ним происходило в эти годы, было лишь вступительным аккордом его особенной судьбы.
Таким «аккордом» оказалась и финская бойня, которая окончилась тем, что к СССР отошло одиннадцать процентов финской территории и город-крепость Выборг.
С одной стороны стоял коммунистический вождь Иосиф Сталин, а с другой – в прошлом генерал-лейтенант Российского императорского генерального штаба, генерал от кавалерии Финляндской армии, фельдмаршал, регент королевства Финляндии (после ее отделения от России в 1918 году), а позже, с августа 44-го по март 46-го года – президент барон Карл Густав Эмиль Маннергейм.
В этот год, а именно в августе 1939-го, барон Маннергейм, в свое время, окончивший с отличием Николаевское кавалерийское училище, завершил выстраивание своей знаменитой линии обороны, на которой потом сложили головы многие красноармейцы. Барон начинал свой путь с корнета, когда-то служил в Польше, в Калише, в 15-м драгунском Александрийском полку.
Военная судьба Маннергейма интересна еще и тем, что он по существу был близок по своему кавалерийскому прошлому с Семеном Буденным. Это тот нередкий случай, когда поначалу рядовой конник стремится повторить героический аллюр своего высокомерного командира, а когда добирается до некоторых высот, начинает болезненно ревновать к легкой, как ему кажется, его славе. Что касается командира, то самый больной укол с его стороны – это тот, о котором он и не подозревает, потому что не замечает скромного конника ни в строю за собой, ни на лихом коне впереди строя, но всегда позади прямой и гордой спины командира.
Маленький человек, тихий солдат Павел Тарасов, служивший у Буденного в охране, а потом принявший самое скромное участие в финской кампании, казалось бы, находился в стороне от тех заметных военных биографий. Но именно в этом и состоит главное лукавство истории. Никто ведь не узнает о существовании маленькой щепки, если топор не срубит большого дерева, а эта щепка не отлетит в сторону и не поранит случайно кого-нибудь. Вот тогда ее заметят.
Исторические связи только на первый взгляд имеют лишь крупные узлы, но при внимательном, детальном рассмотрении, обнаруживаются тысячи мелких волокон и узелков, которые надежно скрепляют события, вплетаясь в их общую канву. Впрочем, к этому мы еще вернемся, когда в судьбе Павла Тарасова произойдут серьезные изменения, и когда он станет свидетелем и участником как маленьких, так и заметных трагедий.
Есть множество серьезных научных трудов и крупных литературных произведений, посвященных большим именам, но почти не существует исследований, направленных на изучение тех самых крошечных узелков, которые по-существу и составляют общую ткань истории. Это не глобальные судьбы народов и их вождей, это – маленькие драмы маленьких людей, это – тихие солдаты известных и неизвестных сражений. Это – скромные, но и незаменимые серые нити основы в искусной фактуре гобелена. Иной раз так называемая цветная «уточная» нить полностью скрывает нити основы и демонстрирует великолепный рисунок. Но есть такие мастера, такие художники, которые нити основы намеренно оставляют зримыми, зацепляя за них тончайшую виртуозную пряжу. Вытяни такую нить и придется отдавать гобелен на реставрацию. Он утеряет свою истинную ценность.
Поэтому не следует относиться пренебрежительно к скромным участникам или просто молчаливым свидетелям больших и известных событий. Это лишь навредит общей ткани.
…Маннергейм в конце девятнадцатого века служил кавалергардом, он даже сыграл роль младшего ассистента на коронации Николая Второго, приведшего потом дела в России в такое состояние, что и сам был вынужден отречься от престола, впустить во власть большевиков во главе с Лениным, а затем потерять не только Польшу, но и Финляндию, из которой происходил барон Маннергейм. Говорят, что на приеме в Кремлевском дворце в честь офицеров кавалергардского полка, то есть по существу элитного полка охраны царской особы и его семьи, барон удостоился беседы Его величества и с тех пор, как он говорил, обрел «своего императора». Если бы только император знал тогда, что малозаметный «младший ассистент» на его коронации разыграет в дальнейшем такую долгую историческую партию, которая на века останется в мировой истории, как пример последовательности и государственного ума в основании и сохранении независимости части территории его огромной империи.
Он был специалистом по боевым лошадям, входил в особую придворную конюшенную часть в качестве помощника командира бригады и даже отвечал за комплектацию с конных заводов полковых конюшен лошадьми лучших пород. Маннергейм принял участие в японской кампании в 1905 году, хорошо знал Маньчжурию, участвовал в тяжелых рейдах. Потом, в 1906-м году побывал в Китайской военной экспедиции, а в 1914-м уже воевал на западном фронте, в Люблине, против австрийцев, и, будучи командиром бригады наголову разбил их в одном из первых же боев. 4-я армия, в состав которой входила боевая кавалерийская бригада барона Маннергейма, была сильнейшей в русской императорской армии. Барон был награжден золотым Георгиевским оружием, а в дальнейшем, во время Первой Мировой, на его грудь повесили многие боевые ордена с бантами и без таковых.
Буденный, известный своими полным георгиевским иконостасом, будучи старшим унтер-офицером кавалерии и лучшим наездником полка, а затем и корпуса, видел в ту войну Маннергейма со стороны и был искренне восхищен им.
Однако тогда он был всего лишь низшим чином в казачьем войске, что не давало возможности не только помериться силами со знатным наездником, но даже просто хотя бы перекинуться с ним словом.
И вот теперь, когда фельдмаршал Маннергейм уже стоял по другую сторону поля боя и когда оба могли посоперничать хотя бы в количествах боевых наград, самолюбивый казак, а ныне маршал, со свойственной ему горячностью рвался в бой.
То были люди разного масштаба, однако беспокойная военная жизнь сводила их то в одном лагере, то разводила по разным. Поэтому, когда польская эпопея уже была шумно отпразднована, а похмельные головы отболели, очень вовремя, по мнению Буденного, возникла финская кампания. Он кинулся сначала к Ворошилову, а затем к самому Сталину.
– Пустите к нему! – кипятился Буденный, сверкая глазами, – дайте дотянуться до предателя! Он кавалерист и я кавалерист! Посмотрим, чья шашка острее!
– Там не шашки решат дело, – покачивал крупной головой Сталин, – там другая война, Семен.
И все же Буденный опять сформировал свой штаб, подобным же образом, как тогда в польской кампании, собрал эшелон и двинулся к западным границам. Шли с ним те же. Весело было и хорошо. Вспоминали распятую с двух сторон Польшу, даже кто-то ненароком припомнил боевой рейд Павла и Рукавишникова, смеялись, фантазировали, перемигивались.
В своих стойлах ехали кони, среди которых была и кобыла Павла. Он даже на одной из перегонных станций заглядывал к ней и сунул в заиндевелую горячую пасть, ощетиненную льдинками на длинных ворсинках, горбушку хлеба, обсыпанную солью.
На этот раз, правда, на коней сели лишь на следующий день после прибытия. Погарцевали следом за маршалом, покрутились у притихшей границы, да и всё на том. Эшелон стоял у какого-то безжизненного завода с сиротливыми, холодными трубами в Ленинградской области, а до границы дважды или трижды пыхтели, обволакиваясь густым паром, после чего возвращались на ночевку. Было скучновато. Зато войска везли эшелон за эшелоном и разгружались в поле, на опушке редкого леса и у промерзшего тихого озера.
Эта кампания была совсем не такая, как предыдущая. Да и Буденный вел себя нервно, часто хмурился, отмахивался от советов. А потом как-то пробурчал:
– Что за земля такая! Холод, ветер! Тут не воевать, а помирать надо. Эх, мне бы с Маннергеймом в степи сойтись… А тут какие-то линии… Выше лыж боец над землей и не поднимется. Не война это, а сплошная подлость!
Как уже вспоминалось, он не любил танки, танкетки, самоходки, которые только-только появились, и всякого рода бронемашины. Считал их помехой в войне, а не подмогой. Они, на его взгляд, не давали показать красоты боя, воняли черным дымом, керосином, плевались жарким огнем, да еще лошадей пугали. Он очень быстро захотел домой, в Москву.
Однако сознаться не смел. Потому и хмурился, часто напивался в своем пульмановском вагоне и шумел. Павлу пришлось дважды переносить его от стола в широкое купе и сваливать на неприбранный кожаный диван. Один раз, незадолго до отъезда, маршал очнулся, уставился на Павла пьяными, невидящими глазами и рыкнул:
– Ты кто есть! Почему казака как бабу лапаешь!
– Виноват, товарищ маршал Советского Союза! – Павел отпрянул и растерянно выпрямился, – Часовой ваш – Павел Тарасов. Прикажите, уйду…
– Стоять смирно! – просипел маршал и приподнялся на локте, – Ты – молодой Чапаев. Теперь узнаю… У меня память… О-го-го! Дай бог каждому! Слушай сюда, часовой… В Москву с нами не езди. Оставайся здесь, при штабе… С моим представителем…, с полковником Боровиковым… В Москве сейчас плохо будет… Приказ понял?
Павел ничего в действительности не понял, подумал, что это всё пьяный бред, который завтра же забудется, но все же привычно вытянулся и лихо козырнул. Однако не забылось. Утром было принято решение сворачиваться и о фельдмаршале Маннергейме забыть раз и навсегда. Буденный соединился с Москвой, хмуро кого-то там выслушал и махнул рукой начштаба – давай, мол, оформляй отход.
К Павлу подошел седой полковник Глеб Игоревич, безусый, с бритыми до синевы щеками, хрупкий, мелкий. Глаза у него были темные, внимательные, похожие на черные камни, какие Павел видел на Байкале, до того твердые.
– Вы при мне остаетесь, сержант, – коротко сказал он, – Еще семь командиров. Стоять будем здесь, потом продвинемся …по мере успеха…вглубь территории противника. Задача ваша обычная – стоять на часах, посторонних не допускать. А когда в штабе нет никого, так и на телефоне будете. Смены вам не предусмотрено. Так что имейте в виду.
Павел кивнул и отвел глаза. Он решил, что чем-то вчера он не угодил маршалу, и тот теперь от него избавляется под таким обидным предлогом.
– Вы ведь пограничник? – внезапно спросил полковник, собиравшийся уже было выйти из вагона, где происходил разговор.
– Так точно, товарищ полковник. Забайкальский пограничный округ.
– Действительная служба?
– Так точно. В конце декабря заканчивается. Со следующего года хотел на сверхсрочную… Успею?
– Сейчас демобилизации не будет. До весны… Сами понимаете… Вернетесь, пишите, просите… Я поддержу. Так, значит, пограничник?
– Так точно.
– Как думаете, справимся?
– Не знаю, товарищ полковник… Я маленький человек… Да и служил не здесь. Там другое…, там самураи.
– И здесь самураи, – полковник внимательно, тяжело заглянул Павлу в глаза, как будто камешки приложил к ним, – Только северные самураи. Пощады не знают. Хорошие лыжники, охотники чудные. Здоровенные все…, пьяницы, однако, тоже, как и мы… Но знают, когда пить, хоть и не знают сколько. А мы вот ни того, ни другого не знаем.
– Одолеем, товарищ полковник.
– Ну-ну! Одолеем…, если нас самих не одолеют, сержант. Впрочем, нас больше…, мы – масса. Выходит, одолеем.
Он резко развернулся и пошел в сторону вагонного тамбура, к выходу.
Павел посмотрел вслед этому хрупкому человеку, которого он и раньше часто видел у маршала, но ни разу и словом с ним не перебросился, только козырял, завидев его в коридоре, а тот в ответ холодно кивал. Он всегда нравился Павлу аскетичностью своей фигуры, лица, манеры. По представлению Павла, русское офицерство всегда было таким, как этот. Во всяком случае, та его часть, которая оставила о себе лучшие воспоминания. Он не раз слышал это от старых военных спецов, кое-где еще сохранившихся, и думал, что не все так, оказывается, было, как теперь учили: была большая и сильная армия, у армии были свои авторитетные командиры, и были победы, были поражения, но было еще нечто такое, что вынуждало людей с гордостью становиться под единый флаг. Не красный, а какой-то другой. Под ним стояли, должно быть, и такие, как вот этот – сухие, немногословные, точные во всем и верные до последнего дыхания своему слову и своей солдатской присяге. Почему-то именно полковник ассоциировался у Тарасова с этими людьми, давно уже ушедшими в прошлое.
Похоже и маршал питал к полковнику самые добрые чувства. Говорят, тот писал когда-то за него работы в академии, поражая всех своей образованностью и сообразительностью. Даже научностью, как однажды уважительно подняв к небу палец, выразился Пантелеймонов. Маршал ни разу не то, что не наорал на него, но и просто голоса ни разу не повысил, хотя полковник этот рядом с ним выглядел подростком, так был мелок и худ. Но тверд. Очень тверд!
Павел легко подхватил свой вещевой мешок, небольшой фибровый чемоданчик с оружием и с мелкой кавалерийской амуниций, и, пригибаясь под колючим влажным ветром, поплелся по отверделой ледяной корке к проходной безжизненного заводика. В заводоуправлении размещался штаб со связистами, с охраной НКВД и с несколькими деловитыми командирами. Ждали кого-то, суетились. Группе полковника отвели здесь три малюсенькие комнатушки и еще две, в соседнем здании, под сон и отдых.
С Пантелеймоновым, Рукавишниковым и Турчининым Павел даже распрощаться не успел. Он еще не знал, что с первым из них больше никогда не увидится, а о втором услышит лишь уже в другую войну. Того судьба горько обидит, скинет в самый низ, вновь поднимет и вновь скинет. С Турчининым же предстояла еще только одна встреча в Москве, сразу по возвращении. Говорить будут шепотом, в ночи, оглядываясь и пугаясь своих и чужих теней.
Много позже о нем ему напишет на фронт Маша, в конце сорок четвертого или в самом начале сорок пятого. Турчинин с ней встретится увидится в Москве.
Вот так эта маленькая северная война ляжет между Павлом и его однополчанами, по-существу, единственными друзьями, непреодолимой границей.
Павел услышал протяжный гудок с мощным свистком и разглядел сквозь заиндевевшее на морозе, никогда, ни разу немытое заводское оконце, как, окутываемый клубами горячего пара, эшелон потянул в Москву. Он выскочил из здания, пролетел мимо проходной и замахал руками, будто пытаясь остановить уходящий поезд. Ему почудилось, что его тут бросают навеки. В действительности же они оставляли его в этой, старой и, как оказалось, вполне уютной жизни, а сами уходили в другую, в которой не всем еще достанется место.
На низкой платформе стояло несколько командиров во главе с полковником и еще трое скучных красноармейцев, один из которых был ординарцем, а двое из хозроты. Павел помог перетащить два ящика и тяжелый деревянный чемодан (аж рука отрывалась, когда волок его) в выделенные комнатушки временного штаба.
О той жизни на обледенелом заводе, с «буржуйками» и черной копотью от угля и хилых поленьев в памяти Тарасова почти ничего не осталось. Дважды ездили на машине и один раз на промерзшей электричке, используемой здесь только военными, вглубь территории. Один раз попали в засаду. Из леса, не густого, серого, заснеженного вырвался небольшой отряд финнов на лыжах. Батальон, в который зачем-то ездил полковник, залег в снег. Финны стреляли не пачками, как наши, а выборочно, одиночными выстрелами. Без промаха! Одного из командиров из буденовского эшелона убили, а второго ранили в шею. Он умер позже в Ленинграде, пуля перебила ему какой-то нерв. В том же бою погибло семеро красноармейцев. Их постреляли прямо в снегу, с небольшой сопки. Били прицельно, ловко, сразу насмерть. Каждому пуля попала в голову, чаще даже в темя. Из финнов убито было лишь двое: огромные, светловолосые парни, с полными, румяными лицами. На ослепительно белом снегу их алые физиономии были так видны, будто кто-то не загасил костер. Финны ушли, забрав их лыжи и винтовки. Даже ножей не оставили. Здесь их называли «пуукко». Добыть такое оружие среди русских считалось куда большей удачей, чем даже винтовка. Самих же застреленных забрать не сумели – уж больно были тяжелы.
– Вот так! – вздыхал Глеб Игоревич, – Воюй с ними! А вы говорите, там самураи. А здесь кто? Чудные охотники, на лыжах лучше, чем на ногах стоят, и стреляют как боги. Один за десятерых. Тут можно так целую армию на снегу оставить. Впрочем, они ведь за свою землю воюют. Их можно понять…