Полная версия
Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера
Далее в Декрете о мире «правительствам и народам всех стран» предлагалось «немедленно заключить перемирие» «не меньше как на три месяца, т. е. на такой срок, в течение которого вполне возможно как завершение переговоров о мире с участием представителей всех без изъятия народностей или наций, втянутых в войну или вынужденных к участию в ней, так равно и созыв полномочных собраний народных представителей всех стран для окончательного утверждения условий мира». Если реализация приведенного пункта была невозможна просто технически, то последний пункт имел явно провокационный характер, фактически призывая пролетариев воевавших стран к гражданской войне против своих правительств. «Обращаясь с этим предложением мира к правительствам и народам всех воюющих стран, – говорилось в последнем пункте Декрета о мире, – Временное рабочее и крестьянское правительство России обращается также в особенности к сознательным рабочим трех самых передовых наций человечества и самых крупных участвующих в настоящей войне государств – Англии, Франции и Германии». В Декрете о мире выражалась надежда, что «рабочие названных стран поймут лежащие на них теперь задачи освобождения человечества от ужасов войны и ее последствий» и «всесторонней решительной и беззаветно энергичной деятельностью своей помогут нам успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплуатируемых масс населения от всякого рабства и всякой эксплуатации»[74]. Следовательно, уже в Декрете о мире была заложена двойственность, отличавшая последующую советскую внешнюю политику на протяжении всей ее истории: с одной стороны, поддержание дипломатических отношений с «буржуазными государствами», с другой – экспорт социалистических революций в указанные государства путем использования их коммунистических партий, экспорт, который продолжался вплоть до 1991 г.
По причине своего чисто декларативного, даже демагогического, характера какого-либо существенного влияния на международные отношения конца 1917 г. Декрет о мире не оказал. Его единственным реальным итогом были начавшиеся 20 ноября 1917 г. сепаратные переговоры советского правительства с Германией и ее союзниками, закончившиеся подписанием 3 марта 1918 г. Брестского (по признанию В.И. Ленина – «похабного») мира, согласно которому Россия потеряла территорию размером около 1 000 000 квадратных километров и обязалась выплатить контрибуцию в 6 000 000 000 марок. От подписания Брестского мира до Ноябрьской революции 1918 г. в Германии советское правительство выплатило одной германской стороне около 584 000 000 марок золотом и бумажными денежными знаками в счет погашения довоенной задолженности и ущерба, понесенного германскими собственниками в годы Первой мировой войны[75]. Таким образом, основные требования
Декрета о мире – мир без аннексий и контрибуций – были не реализованы, и прежде всего по отношению к России. «Нам обещали немедленный мир, демократический мир, заключенный народами через головы своих правительств, – говорилось в Декларации состоявшегося 13 марта 1918 г. Чрезвычайного собрания уполномоченных фабрик и заводов Петрограда. – А на деле нам дали постыдную капитуляцию перед германскими империалистами. Нам дали мир, наносящий сильнейший удар всему рабочему Интернационалу и поражающий насмерть русское рабочее движение. Нам дали мир, закрепляющий распад России и делающий ее добычей иностранного капитала, мир, разрушающий нашу промышленность и позорно предающий интересы всех народностей, доверившихся русской революции»[76].
Большевики не выполнили и обещание об «отмене тайной дипломатии». «Нам дали мир, при котором мы не знаем даже точных границ своего рабства, – отмечалось в уже цитированной Декларации, – потому что большевистская власть, столько кричавшая против тайной дипломатии, сама практикует худший сорт дипломатической тайны и, уже покидая Петроград, до сих пор не сообщает полного и точного текста всех условий мира, самовольно распоряжаясь судьбами народа, государства, революции»[77]. Через два дня, 15 марта 1918 г., на следующем Чрезвычайном собрании уполномоченных фабрик и заводов Петрограда, была принята резолюция, которая подчеркивала: «За спиной народа, за спиной рабочего класса совершаются тайные сделки с германскими хищниками»[78]. Можно согласиться, что Брестский мир явился троянским конем, подготовленным большевиками для Вильгельма II, но, с другой стороны, внутриполитическое положение большевиков и после капитуляции кайзеровской Германии во многом зависело именно от немцев, которые после Ноябрьской революции 1918 г. и денонсации «похабного мира», однако, так и не вернули Советской России выплаченную ею контрибуцию. Вместе с тем Декрет о мире, точнее, его непосредственные результаты, способствовал реализации провозглашенной еще в начале Первой мировой войны доктрины В.И. Ленина о превращении войны «империалистической» в войну гражданскую, которая, с ее миллионами погибших, стоила России в несколько раз дороже, чем Первая мировая.
Декрет о земле, также принятый 26 октября 1917 г. на заседании II Всероссийского съезда Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, вообще являлся просто плагиатом, поскольку его окончательный проект В.И. Ленин составил, используя Примерный наказ, подготовленный эсеровской редакцией «Известий Всероссийского Совета крестьянских депутатов» на основе 242 местных крестьянских наказов и опубликованный там же 19 и 20 августа 1917 г. (в № 88 и 89). Согласно Декрету о земле, помещичья собственность на землю отменялась немедленно и без всякого выкупа, а помещичьи имения и «все земли удельные, монастырские, церковные, со всем их живым и мертвым инвентарем, усадебными постройками и всеми принадлежностями» переходили в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов. Одновременно, в связи с провозглашением в Декрете о земле социализации крестьянской земли, права частной собственности на землю полностью лишались не только помещики, но и крестьяне[79]. Реально Декрет о земле, ставший верхом политической демагогии, имел исключительно агитационное значение и экономически был абсолютно нецелесообразным.
Еще 19 мая 1906 г., на заседании I Государственной думы, главноуправляющий землеустройством и земледелием (т. е. министр земледелия) А.С. Стишинский сообщил, подразумевая пахотные угодья, что количество частновладельческих (помещичьих) земель равнялось 33 000 000 дес., казенных – 4 000 000, удельных – 1 800 000, церковных – менее 2 000 000, всего – 41 000 000[80]. За период с 1 января 1905 г. по 1 января 1915 г. дворянское землевладение в целом сократилось с 49 768 200 дес. до 38 985 100 дес., т. е. на 10 783 100 дес., отойдя преимущественно, через Крестьянский поземельный банк, тому же крестьянству[81]. Однако, даже если, применительно к 1906 г., сопоставить 41 000 000 дес. с пространством удобной надельной (крестьянской) земли, исчислявшейся в 112 000 000 дес., окажется, что отчуждение всех помещичьих, казенных, удельных и церковных земель и передача их крестьянам увеличили бы крестьянское землевладение на 35 %, т. е. в незначительной степени. Если же иметь в виду, что в среднем надушу мужского пола в 1906 г. приходилось по 2,66 дес. пахотной земли, прини мая в расчет соотношение пространства пахотных и иного рода удобных угодий в составе надельных земель, то прибавление отчужденной земли увеличило бы крестьянское землевладение в среднем на одну десятину на душу мужского пола[82].
Прогнозы А.С. Стишинского полностью оправдались, поскольку в результате распределения земель сельскохозяйственного назначения на территории Европейской России в 1919 г. крестьянское землевладение возросло: на 2,6 % (Северный район), 43,6 (Северо-Западный), 34,4 (Западный), 14,9 (Центрально-Промышленный), 32,5 (Центрально-Земледельческий), 47 % (Поволжский), всего (без Пермской и Уфимской губерний) – на 29,8 %. По уточненным данным от 15 апреля 1922 г., площадь удобной крестьянской земли в среднем увеличилась на 4 %[83]. Передача крестьянам помещичьих и казенных земель полностью лишила их заработка от этих земель, который в 1906 г. равнялся 450 000 000 руб. в год, и привела к понижению урожайности отчужденных земель, которая, по разным оценкам, была выше урожайности крестьянских земель на 15–25 %. Между тем уменьшение урожайности земли на 20 % угрожало сокращением производства хлеба на 150 000 000 пудов[84]. Поскольку помещичьи хозяйства, в отличие от крестьянских, работавших, прежде всего, на себя, работали на рынок и являлись основными поставщиками товарного хлеба, поступавшего в города и обеспечивавшего хлебный экспорт, ликвидация помещичьей земли привела к оттоку хлеба из городов и наступлению в них голода, более страшного, чем в блокадном Ленинграде, и унесшего в 1918 и 1919 гг. миллионы жизней. «Нам обещали хлеб, – говорилось в Декларации состоявшегося уже 13 марта 1918 г. Чрезвычайного собрания уполномоченных фабрик и заводов Петрограда. – А на деле нам дали небывалый голод»[85].
Ликвидация помещичьего землевладения, сводившаяся, как правило, к разгрому имений, привела и к общему понижению культурного уровня деревни. «Господа народные комиссары, – писал А.М. Горький, – совершенно не понимают того факта, что когда они возглашают лозунги „социальной“ революции, духовно и физически измученный народ переводит эти лозунги на свой язык несколькими краткими словами: „Громи, грабь, разрушай…“ И разрушают редкие гнезда сельскохозяйственной культуры в России, <…> разрушают все и всюду»[86]. Характеризуя «явления сельской анархии», ставшие следствием реализации Декрета о земле, выдающийся экономист А.Д. Билимович отмечал: «В первую голову они коснулись помещичьих хозяйств, но это было лишь начало. События потекли дальше. Началось отнимание земли у зажиточных крестьян, хуторян, отрубщиков, купивших землю через Крестьянский банк; стали расхищать и разорять их хозяйства. Провозглашение социализации земли уничтожало даже крестьянскую земельную собственность. Вместе с этим встала во весь свой рост задача раздела между крестьянами объявленной „принадлежащей всему народу“ даровой земли. В связи со всем этим сельская анархия начала отливаться в тяжелые междоусобицы среди крестьян. Выступили на сцену „комитеты бедноты“. Эти комитеты, состоящие в значительной мере из уголовного сельского и пришлого городского элемента, терроризовали все мало-мальски хозяйственное в деревне. Началась уравнительная душевая нарезка всей помещичьей и крестьянской земли по целым волостям. При этом, так как из городов вследствие голода бежало в деревню много рабочего люда, в некоторых местах на душу пришлись совершенно ничтожные клочки земли… Благодаря всему этому ожидания крестьян, связанные с переделом помещичьих земель, оказались несбывшимися. И крестьяне с недоумением говорят, что „земля куда-то провалилась“. Разочарование и раздражение крестьян увеличили отряды вооруженных рабочих и красноармейцев, посылаемых в деревни для реквизиции продовольствия»[87]. На самом деле с треском провалилась демагогическая программа Декрета о земле, что привело к восстановлению уже в 1918–1919 гг., в колхозах и совхозах, крепостного права, но возведенного в энную степень.
«Наконец, – подчеркивал А.Д. Билимович, – чашу терпения переполнило образование советских коммунистических хозяйств. Когда, несмотря на посылку отрядов, нельзя было получить продовольствие от крестьян, то советские власти во многих местах стали отнимать обратно у крестьян захваченные ими помещичьи земли. На этих землях восстановлено прежнее крупное хозяйство. Только заведование ими вверено особым комиссарам или городским пролетарским кооперативам. Продукты из этих хозяйств идут либо продовольственным комитетам, либо указанным кооперативам. Ради обслуживания этих хозяйств на крестьян наложена трудовая повинность. В большинстве случаев за этот подневольный труд ничего не платят. Так же ведутся хозяйства, обслуживающие сахарные заводы. Таким образом, свободнейший в мире социалистический строй, оправдывая предсказания о „грядущем рабстве“, возродил в самой страшной форме, с применением жесточайших расстрелов, былую „барщину“»[88]. Достигнув определенных целей как агитационное средство, Декрет о земле вверг сельское хозяйство России в состояние невиданного упадка, выйти из которого в период так называемого «военного коммунизма» советская власть безуспешно пыталась, используя, вместо рыночного регулирования, меры внеэкономического принуждения. Только в 1921 г., с введением НЭПа, после того, как в 1920 г. благодаря крестьянским восстаниям почва под ногами большевистского правительства загорелась почти во всех губерниях Советской России, крестьянство получило некоторую, хотя и относительную, передышку.
Антинародная внешняя и внутренняя политика Совета народных комиссаров и лично В.И. Ленина с первого момента появления их у власти вызвала неприятие со стороны подавляющего большинства населения, по причине чего уже 27 октября 1917 г. вспыхнула Всероссийская политическая забастовка служащих государственных, общественных и частных учреждений, объявленная Союзом союзов служащих государственных учреждений г. Петрограда (Союзом союзов) – профессионально-политической организацией столичного чиновничества, которая возникла после Февральской революции и объединяла союзы служащих всех министерств и ведомств, находившихся в столице. Чиновник Минфина С.К. Бельгард записал 28 октября 1917 г., что «во всех министерствах служащие прекратили занятия»[89]. «Весь старый персонал Министерства труда (насчитывавший несколько сот человек. – С.К.) бастовал, – вспоминал наркомтруда А.Г. Шляпников. – В других министерствах картина была та же»[90]. Массовости Всероссийской политической забастовки способствовало то, что еще в 1897 г. чиновничество в России насчитывало 435 818 чел. Стачечные комитеты союзов отдельных министерств и ведомств руководили личным составом не только своих столичных, но и всех провинциальных учреждений.
Во Всероссийской политической забастовке приняли также участие весь дипломатический и консульский корпус России и ее военные представители за границей, служащие как государственных учреждений Петрограда, провинции и зарубежья, так и органов земства и городского самоуправления, в которых осенью 1917 г. работали от 250 000 до 500 000 чел. «Не только мелкобуржуазная контрреволюционная братия, – вспоминал один из руководителей НКВД М.Я. Лацис, – но и матерые волки самодержавия окапывались именно в этих органах, и отсюда происходили вылазки на советскую власть»[91]. Во Всероссийской политической забастовке участвовали преподаватели вузов и студенты, поскольку, подчеркивал сотрудник Наркомпроса
В. Полянский, «саботирующая советскую власть профессура прикрывалась автономией, мечтала превратить высшую школу в места пропаганды против советской власти, коммунизма и марксизма»[92]. К Всероссийской политической забастовке присоединились и преподаватели средних и начальных учебных заведений, как государственных, так и частных, которых объединял Всероссийский учительский союз, насчитывавший от 150 до 200 000 членов, т. е. большую часть российского учительства, к лету 1918 г. включавшего в себя около 300 000 педагогов[93]. Кроме служащих государственных и общественных учреждений Всероссийскую политическую забастовку поддержали и служащие частных учреждений, прежде всего – финансовых и торгово-промышленных предприятий. Только в Петрограде уже в первые дни забастовки в ней участвовали 20 000 конторщиков, 10 000 банковских служащих и 3000 приказчиков.
Всероссийская политическая забастовка действительно приняла всероссийский характер как в количественном (до 1 000 000 участников), так и в территориальном отношении (вся Россия и зарубежье) и в конце 1917 – начале 1918 г. представляла собой главную угрозу большевистскому режиму. Один из руководителей забастовки князь Л.В. Урусов записал 1 ноября 1917 г.: «Большевики вовсе не являются хозяевами положения, и, очень удачно захватившие в руки власть, они встретили такое принципиальное осуждение своему поступку и такое единодушное пассивное сопротивление в городе[Петрограде] и отсутствие поддержки по всей России, в подавляющем числе случаев не пошедшей за большевиками, что им оказывается не под силу удержать эту власть и ею начать пользоваться»[94]. «Самым больным в этот период явлением для советской власти, – характеризовал чекист Я.Х. Петерс конец 1917 – начало 1918 г., – была стачка интеллигенции – саботаж, который охватил не только Питер, но и всю страну. Бороться с этим явлением было чрезвычайно трудно»[95]. Хотя большевики и захватили власть, но они не имели аппарата власти, что превращало их пребывание у власти в фикцию. «Бездействие административного аппарата, – отмечал журнал «Трибуна государственных служащих», – более опасно для господства большевиков, чем все выступления юнкеров и Керенского. Керенского можно арестовать, юнкеров можно расстрелять из пушек, но са мая хорошая пушка не может заменить плохой пишущей машинки, и самый храбрый матрос – скромного писца из какого-нибудь департамента. Без государственного механизма, без аппарата власти вся деятельность нового правительства похожа на машину без приводных ремней: вертеться – вертится, но работы не производит»[96].
Помимо государственных средств, другим источником финансирования Всероссийской политической забастовки стал созданный уже в ее начале Забастовочный фонд при Финансовой комиссии ЦК Союза союзов, который пополнялся за счет общественных и частных пожертвований, поступавших как от обычных обывателей, так и от представителей крупного банковского и торгово-промышленного бизнеса. В результате обысков у «лиц, организующих саботаж» Всероссийская чрезвычайная комиссия обнаружила «подписные листы, на которых были десятки тысяч пожертвований со стороны отдельных буржуев в пользу саботировавшей интеллигенции»[97]. По свидетельству Г.Н. Михайловского, «у Нобеля было собрано сразу 90 тыс. руб.»[98]. Апофеозом Всероссийской политической забастовки стало состоявшееся 22 ноября 1917 г. Общее собрание Правительствующего Сената, насчитывавшее до 300 чел., которое вынесло единогласное решение «о непризнании Совета народных комиссаров»[99]. После упразднения Петроградского Военно-революционного комитета борьба с Всероссийской политической забастовкой перешла к специально учрежденной для этого 7 декабря 1917 г. Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (Чека) во главе с Ф.Э. Дзержинским.
Лишь после разгона большевиками 6 января 1918 г. Учредительного собрания, на которое забастовщики возлагали большие надежды, в феврале того же года Всероссийская политическая забастовка стала постепенно свертываться, однако некоторые государственные, общественные и частные учреждения продолжали бастовать и дальше. Всероссийская политическая забастовка создала ситуацию, которая компрометировала большевистское правительство, особенно в Петрограде, поскольку, придя к власти, в течение полугода (октябрь 1917 г. – март 1918 г.) Совнарком фактически оставался лишенным аппарата власти, причем не только в столице, но и на местах, не говоря о зарубежье. Эту проблему не смогла решить замена профессиональных служащих активистами ВКП(б) и случайными людьми. «По большей части, – сообщал французский офицер Ж. Садуль своему другу А. Тома 18 января 1918 г., – кадры подбираются из заслуживающих полного доверия, но авторитарных и неподготовленных партийцев. Вокруг них в большинстве административных органов собрались молодые, буржуазного происхождения, живого, даже слишком живого, ума карьеристы и деляги, у которых, похоже, нет другого ясного идеала, кроме как поскорее набить себе карманы»[100]. Всероссийская политическая забастовка стала одной из причин переезда Совнаркома в Москву, где легче было приступить к формированию нового аппарата власти, состоящего из абсолютно лояльных служащих. Позднее к ним прибавились гражданские «спецы», пошедшие служить исключительно на нейтральные должности во исполнение резолюции ЦК Союза союзов. Только в апреле 1918 г., т. е. после переезда советского правительства в Москву, В.И. Ленин констатировал, что «теперь мы саботаж сломили»[101]. Впрочем, выступая в июне на Всероссийском съезде учителей-интернационалистов, который заседал также в Москве, В.И. Ленин признал, что до сих пор «главная масса интеллигенции старой России оказывается прямым противником советской власти»[102]. Всероссийская политическая забастовка была наиболее длительной и масштабной (в пространственном и количественном смысле) в истории России и стала первым этапом Белого движения.
Росту неприятия большевизма и постепенной реабилитации монархии содействовало сравнение внутриполитических реалий Царской России, с ее либеральным режимом, и Советской России, с ее диктатурой одного класса (пролетариата, составлявшего меньшинство населения) и одной партии – ВКП(б), которая противопоставила себя всем остальным партиям. «Живем темнее, чем при Романовых, – записала 10 февраля 1918 г. А.В. Тыркова. – Газеты закрыты. За каждое слово грозят смертью»[103]. «Мы, – вспоминала Тыркова уже в эмиграции, – уверяли себя и других, что мы задыхаемся в тисках самодержавия. На самом деле в нас играла вольность, мы были свободны телом и духом. Многого нам не позволяли говорить вслух. Но никто не заставлял нас говорить то, что мы не думали. Мы не знали страха, этой унизительной, разрушительной, повальной болезни XX в., посеянной коммунистами. Нашу свободу мы оценили только тогда, когда большевики закрепостили всю Россию. В царские времена мы ее не сознавали»[104]. «Большевистские порядки, – подчеркивал сенатор С.В. Завадский, – разумеется, заставляют и царское время признавать временем свободы»[105]. Перед «коммунистической деспотией, – писал российско-американский социолог Н.С. Тимашев, – самодержавие начинает казаться царством свободы и справедливости»[106]. Характеризуя царское правительство, К.А. Кофод удостоверял: «Много плохого говорилось и писалось о нем, но на основании опыта моего многолетнего общения со всеми слоями тогдашнего общества могу сказать, что это правительство было гораздо лучше, чем его репутация… Надо сказать, что население[Российской империи] в целом никоим образом не было порабощено; в старой России жили свободно как в отношении разговоров, так и в отношении периодических изданий. Царскую Россию можно считать раем по сравнению с любой другой европейской диктаторской страной, появившейся между двумя мировыми войнами». Либеральный характер политического режима монархии
Николая II Кофод объяснял тем, что «царское правительство, каким бы абсолютистским оно ни считалось, в большой степени учитывало настроение общественности»[107]. Особенно впечатляющей была разница между карательной политикой, практиковавшейся в Царской России и в Советской России.
«Чрезвычайка, – заключал правый кадет П.Г. Виноградов, – намного превзошла свой образец – старую „Охранку“»[108]. Левому кадету (и принципиальному республиканцу) князю В.А. Оболенскому режим, существовавший в августе 1906 г. – апреле 1907 г., т. е. во время действия введенных в ответ на усиление революционного террора военно-полевых судов, казался «сравнительно мягким». «Едва ли я ошибусь, – отмечал Оболенский, – если определю число казненных за весь период революции 1904–1906 гг. в несколько сот человек. Что значат такие цифры по сравнению с количеством казней, производившихся в России после Октябрьской революции!»[109] Более того, в памяти республиканцев, потрясенных масштабностью большевистского террора, Николай II полностью избавился от прозвища «Кровавый». «Теперь, после ужасов большевистского террора, – восклицал А.Ф. Керенский, – трудно даже представить, что Николай II, сидя на престоле, казался чудовищем, прозванным – подумать только! – Николаем Кровавым. Какая ирония звучит теперь в этих словах!» Керенский был вполне убежден, что красный террор вынуждает нас или вынудит в скором будущем пересмотреть вопрос о личной ответственности Николая II за несчастья и катастрофы во время его царствования. «По крайней мере, я, – признавался бывший сторонник цареубийства, – уже не вижу в нем „бесчеловечного зверя“, каким он еще недавно казался. В любом случае сегодня лучше представляются человеческие аспекты его действий, выясняется, что он боролся с терроризмом без всякой личной злобы… Безусловно, все казни, совершавшиеся при старом режиме, обращаются в ничто по сравнению с потоками крови, пролитыми большевиками»[110].
Более того, зверское убийство большевиками в июле 1918 г. Николая II и его семьи создало предпосылки для их канонизации. Так, в номере за 31 мая 1922 г. кадетской газеты «Руль», издававшейся в Берлине, со слов эмигранта, тайно посетившего Тамбовскую губернию, сообщалось, что в народе о Николае II «говорят как о мученике»[111]. В сообщениях подобного рода сказывалось изменение отношения к последнему монарху со стороны лидеров кадетов. Один из них, церковный историк вполне либеральных взглядов А.В. Карташев, заметил в октябре 1921 г., что у Николая II «имеются налицо все условия для того, чтобы в будущем быть канонизированным как святому»[112]. Святость венценосцев полностью признавали и более левые деятели, в частности тот же Керенский, отмечавший, что «по пути на Голгофу» царь и царица «обрели в глазах всего света новое величие – духовное величие мученической гибели»[113].