Полная версия
Рыба для президента
Отец Артура Петрова работал машинистом в депо. На него и намекал дед, когда ставил его профессию в один «темный» ряд с такелажниками и матросами. Егор Петров предпочитал водку. Всем остальным брезговал. Поэтому с дедом, то есть со своим отцом, у него застолья никогда не получалось. Он дожил до сорока девяти лет и скончался от сердечного удара во сне. Накануне излишне усугубил водочки, отчего сердце и не вынесло тяжести прошедшего дня.
Все это считалось вполне обычным для России – и пьянство деда с отцом, и отъем дома с его дальнейшим «уплотнением», и путаница предметов и их значений. Загадочным было лишь имя Артура. Почему вдруг в исконно русской, без примесей и нюансов семье появилось это имя, никто вразумительно объяснить не мог. Правда, сам Артур подозревал, что нарек его дед, в очередной раз решивший продемонстрировать темному окружению свою близость к западной цивилизации: Артур и «Тройной» одеколон, то есть джин… Больше ничего в голову не приходило.
Рос мальчик внимательным, незаметным. В школе звезд с неба не хватал, но безошибочно оценил свой потенциал и решил занять достойное место в управлении общественной жизнью. За этим самым общественным бытием, как известно, личных способностей не разглядеть – все обобществлено, усреднено и сглажено. Получилось с первых шагов – кон куренция отсутствовала. Его сверстники, как правило, с неохотой занимались этим невеселым делом. Артур Петров укрепился на общественно-бюрократических по зициях, возглавляя аморфные юношеские массы в их неосознанном стремлении к всеобщему счастью, классовому равенству и многонациональному братству.
В армию молодой человек не попал – плоскостопие, загадочные шумы в сердце, хронический гастрит, да к тому же слишком малый рост. Он поступил в железно-дорожный техникум, возглавил там комсомольскую «ячейку», а после окончания курса обучения сразу был распределен в городской обком комсомола на мелкую, незначительную должность. Тогда же и женился. Катя, супруга, училась в техникуме сельскохозяйственном.
Родился сын, через год – второй. За это время Артур поднялся по службе всего лишь на ступеньку: здесь конкуренция присутствовала, и даже в весьма острой форме. Все были общественниками, а многие даже имели ярко выраженные видовые признаки: зоркий глаз, отличная реакция, великолепный слух, гибкое тело и острые зубы. Все это в той или иной степени обнаружилось и у Артура, разве что зубы оказались мельче, чем у других да немного страдала реакция и острота зрения. Зато почти всех он превосходил по гибкости тела и чуткости слуха.
Артур Петров проявил себя как человек сдержанный и надежный. Имел только две слабости. Первая досталась ему от отца с дедом. Правда, в отличие от своих ближайших родичей, у него не было явных привязанностей: не брезговал ни водочкой, ни самогончиком (правда, истины ради следует заметить – только очищенным), ни винцом (в основном недорогими портвейнами), ни наливочкой. От жены получал нагоняй, зато поощрялся коллегами по работе. Не отказывался сбегать за спиртным, закусочкой, накрыть на стол, напилить хлебушек и порезать жирную колбаску.
И все же Артур Егорович старался поменьше отсвечивать нетрезвой физиономией в «присутствии». Ощущал опасность – как бы ни прилипло, что склонен к выпивке, стало быть, ограниченно надежен. Посему сочетал он эту свою небольшую слабость с другой – рыбалкой. Да не просто с удочкой посидеть туманным утром на берегу Томи, поклевать носом, выпить бутылочку, закусить огурчиком да вернуться домой. Рыбалка для него была делом серьезным, ремеслом достойным, удовольствием превеликим. Так и говорил – дело, ремесло, удовольствие.
Всю местную рыбу, все ее хитрые повадки, жизненное расписание знал доподлинно: где какая тварь водится, на какой глубине ходит, когда и где нерестится, как ловится и с чем естся. А как Егорыч (на рыбалке его только так и звали, с уважением да признанием) уху варил! И тебе котелки к случаю (не всякий и не на всякую рыбу подойдет), и лучину только от подходящего дерева в жирном вареве гасил, и водочки плескал не сколько руке угодно, а сколько рыбе тре буется. И поленца сам отбирал, подкладывал со знанием дела – не валил все подряд, а отбирал придирчиво, даже немного нервно. Позволял себе в этих случаях на людей покрикивать, ворчать, сердиться, супя редкие брови. В городе на тех же людей глаз бы не поднял, а не то что прикрикнул. А тут… другое дело! Они это ценили, принимали за экзотику истинной рыбалки.
Местные к нему тоже с доверием относились – ненцы. Доверяли, впрочем, как и всем, без задней мысли. То есть таковой у ненцев вообще-то сроду на задах сознания не водилось. Егорыч пользовался уважением и у местных диких рыбацких артелей, состоящих сплошь из спившихся личностей: никогда без водки не приезжал, лишнего не брал, по шее не бил и другим не велел. А об удилищах, сетях и прочих приспособлениях для лова различной рыбы нет смысла и вспоминать. Тут равного ему не было. Как и в знании опасностей, подстерегающих рыбака.
Как-то приехал из Москвы ко второму секретарю одного из райкомов партии (имени его никто и не вспомнит – мелкий, серый был человечишка, да и продержался недолго) именитый гость. И сразу захотел порыбачить. Вот тут-то и вспомнил секретарь про Егорыча и ну давай звонить его начальству: подать, мол, его к утру на выезд из города, и чтоб со всеми удочками, леской, крючками да сетями. Водки не надо, самим некуда девать! И чтоб с котелками, солью, картошкой и прочим для настоящей томской ухи. С гостем на рыбалку и второй секретарь собрался, и парочка инструкторов, и даже комсомолок каких-то прихватили.
Артур Егорович только обрадовался. А как же! И кутнуть, и рыбку добыть, и водочки попить, да еще с начальством побалагурить, понежиться в рыбацком панибратстве. Все к делу! Все с пользой!
Словом, поехали. От Томи долго добирались до Оби, где настоящая рыба в самых донных местах ходила, где ни души не встретишь, где эхо на рассвете звучит даже раньше голоса – только оттого, что подумаешь, чуть губами шевельнешь.
Захотелось гостю осетринки. Настоящей, сибирской, не старой еще, не очень крупной, но и не мелочи досадной. Из нее уха – великий деликатес! Снарядил все Петров, всех по местам поставил, и наловилась рыбка «не большая, не маленькая».
Уху варили в двух котелках – в одном по-«егорычевски», а в другом – по рецепту важного столичного гостя. Причем тот секретничал, колдовал над котелком, пробовал на вкус бульон и со знанием дела закатывал к небу глаза, чмокал задумчиво губами, солил, перчил. Даже рыбу по-своему разделывал. Говорил, что рецепт достался ему от старого большевика, когда-то сосланного на Север советской властью. На старости лет древний, кругом больной одинокий дед наконец вернулся в Москву и, пытаясь восстановиться в разорившей всю его жизнь партии, в качестве добросердечной услуги поведал об особом, «ссыльнокаторжном», рецепте белужьей ухи. Но то, что уха не белужья, а осетровая, московский партиец посчитал делом незначительным, второстепенным. Егорыч попытался заикнуться по этому поводу, но его грубо прервали, мол, когда это комсомол партию жить учил! Молоко на губах оботри!
Уха в «егорычевском» котелке изготовилась куда быстрее, чем в «гостевом». Все терпеливо ждали, так как знали, что гость человек злопамятный, мстительный, да еще к тому же занимает какой-то важный надзорный за Томской областью пост в Москве.
Наконец и его ушица дошла, и все расселись в круг. То из одного котелка отхлебнут, то из другого. В перерывах между ложками водочку принимали. Девушки жались к партийцам, пьяно перешептывались, цеплялись губками то за ухо, то за щеку, а то и губу какого-нибудь партийца, московского или местного, сладко прикусывали. Все шло как нельзя лучше и даже весьма многообещающе – и рыбку съесть и… словом, все остальное.
Трудно сказать, чья уха больше удалась (Егорыч мог поклясться, что его, но молчал, по понятным соображениям), но к тому времени, когда на дне котелков осталась одна лишь сочная рыба, все стали ее выхватывать и глотать. Вот тут и случился конфуз, который еще долго вспоминался в обоих обкомах – в комсомольском и партийном.
Егорыч, увидев, что подвыпивший гость подхватил крупный кусок осетрины, спинную часть с хрящевой визигой, и быстро заправил ее в широко разинутый рот, прыгнул на него аки рысь и мигом засунул в рот именитого москвича два своих перепачканных в золе пальца. Гость замычал, задергался, оба покатились по траве, кто-то из них ногой сбил один котелок, потом другой… Зашипел испуганно огонь от залившего его бульона.
Сначала все остолбенело смотрели на безобразную сцену, но потом, очнувшись, ухватились за комсомольца Егорыча и стали его отдирать от пьяного партийца. Девушки визжали, царапались, кусали Егорыча далеко не с эротической целью. Гость же крепко прихватил челюстями пальцы Егорыча, больно их жевал, вращал белками глаз, густо краснел и даже в какой-то момент стал синеть.
А Егорыч рычал:
– Отдай, плюнь, сдохнешь!
Наконец Егорычу удалось вытянуть изо рта высокого гостя полупережеванную визигу. Он откатился в сторону и кинул в траву свой улов. Московский партиец вскочил на нетвердые ноги, закашлялся и заорал:
– Скотина! Идиот! Тварь вонючая! Весь язык расцарапал, чуть не вырвал! Тебе чего, рыбы не хватило? Из глотки рвет, падла!
Артур Петров отдышался, поднялся на ноги и, обращаясь ко всем, стал что-то лепетать. Компания пребывала в недоумении, не зная, как поступить. Второй секретарь при этом испуганно икал и нервно подергивал головой.
Егорыч же не унимался:
– Нельзя хрящ, целиком нельзя! Осетр злая рыба, хоть только травкой да речной мелкой тварью питается. Визига, она ведь чего… в животе оживет и давай кишки рвать на части. Мертвый осетр, а злой! Так уж природа придумала. Ненцы никогда не едят спинные хрящи. Я, хотите, это… нарублю вам мелко ее, визижку-то, с сольцой, рубленой ее… можно. А кусками или целиком лучше не надо. Вы уж меня извините, товарищ… дорогой! Только если б я не прыгнул, сейчас бы все проглотили… и пиши пропало.
Наконец к нему прислушались. Гость долго ворчал, потом похлопал Егорыча по плечу и предложил выпить «на брудершафт». Так и поступили.
– Эх! – негодовал гость, будто оправдываясь перед девушками-комсомолками. – Специально ведь старая сволочь, враг народа, рецепт дал. Вредитель, мать его! Ну, я-то тогда сразу его раскусил! Такую характеристику забацал – не то что в партии восстановить, в прописке в Москве отказали. Обратно убрался в Коми! Но рецептик-таки меня запомнить вынудил, вражина. Небось по дороге сдох где-нибудь! Тоже мне «старая гвардия»! Знаем мы их, «гвардейцев»! Враги недобитые! Только бы партийного человека, ленинца, угробить! Сволочи!
Он уже не помнил, что «враг народа» ему не про осетра, а про белугу рассказывал. Да только теперь все равно было, что белуга, что осетр.
Зато в партийном обкоме теперь все знали, что Егорыч человек надежный, рыбак умелый, да еще свой «в доску». Вот был бы конфуз, если бы гостя, надзирающего за областью, из этой же области вперед ногами в столицу повезли, да еще с растерзанными осетровым хрящом кишками! Всем бы тогда досталось на орехи! А уж второму-то секретарю райкома тем более! Егорыч так понимал: того в Москву потому и забрали, что гость к нему хотел проявить благодарность за его, за Артура Егоровича Петрова рисковый, героический, можно сказать, поступок.
С тех пор Артура Егоровича Петрова в обоих обкомах прозвали «осетровым начальником».
Глава 6
Первого своего шефа майор Александр Власин запомнил не столько, потому, что первых учителей, первую любовь и первых начальников обычно запоминают на всю жизнь, а потому что очень мало, всего лишь месяц, прослужил под его началом и, главное, расстался с ним при весьма заметных обстоятельствах.
Полковник Рыбаков, флегма и большой умница, обладал редким аналитическим умом. А также слыл человеком с твердыми моральными устоями и непоколебимой нравственностью. Считал себя и своих офицеров главными жертвами системы, которой служил. На вопрос, почему не уходит, разводил руками: «Ближе к эпицентру – надежней!» Его бы давно уволили или засунули в какую-нибудь глушь, но только он единственный был способен глубоко исследовать сложную проблему и найти не только пути ее разрешения, но и определить корни появления, что всегда значительно опасней и потому трудней. Именно он готовил специальные доклады от имени председателя ведомства для партийного руководства страны. Все оставались довольны. Он же – безразличным и невозмутимым.
Однако его слабой, даже уязвимой стороной была сонливость. Полковник засыпал на совещаниях, на собраниях, когда один оставался в кабинете, или когда кто-нибудь из офицеров долго и нудно сообщал ему что-то с глазу на глаз. О Рыбакове легенды ходили, правда больше похожие на анекдоты. И когда Саша Власин впервые пришел на службу, то ему именно об этом, как о главной странности начальника, и поведали.
Власину тем не менее Рыбаков понравился сразу. И случалось, когда полковник на общем совещании сонно мурлыкал что-то себе под нос, Власин будил его легким толчком или кашлем на ухо. Полковник это ценил и благодарно усмехался, глядя на Сашу добрыми карими глазами. Тем не менее отдел полковника Рыбакова был лучшим. Потому что там не терпели дураков и мерзавцев. Прежде всего не терпел сам полковник и завещал это остальным. Своего рода заговор против кадровой косности – главное не анкета, а личность.
В отдел, по усвоенной в управлении кадров привычке, заведомых дураков и мерзавцев не присылали. Бывало, ошибались, но полковник чувствовал тех и других почти на биометрическом уровне. Поговорив с таким типом пару минут, он поджимал губы, глубокомысленно произносил: «М-да», после чего глаза застилала непроницаемая пелена презрения. Спустя день не пришедшийся ко двору человек куда-то исчезал. Порой он даже делал карьеру в других отделах, а однажды один из таких «неудачников» стал надолго начальником над Рыбаковым. Полковник усмехался ему в лицо и тяжело вздыхал. Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы однажды того не направили руководить резидентурой в далекой северно-европейской стране. Дело он угробил уже через месяц, был в пожарном порядке отозван и назначен крупной шишкой в милицейском ведомстве. Там и стал генералом.
Но все же полковника Рыбакова уволили. Стряслось это под новый, 1957 год. В КГБ шли отчетные партийные собрания. На одном из них, где присутствовали оперативники управления, в том числе из отдела Рыбакова, во главе с ним, заместитель председателя Комитета решил слегка пожурить полковника, безобидно и даже с претензией на юмор. Ну невозможно было не «указать на недостатки» отделу! И поскольку таковых найти не сумели, генерал, подняв к небу палец, вымолвил с улыбкой на тонких старческих губах:
– Все хорошо в отделе полковника Рыбакова. Все, да не все! Сам полковник слишком много спит.
Все оживились, посмеиваясь и поглядывая на только что очнувшегося от сладкой дремы Рыбакова. Такие дремы он называл «партийными».
Полковник поднялся, сопя, и громко выдал:
– Когда я сплю, я думаю. И думаю даже когда не сплю, в отличие от вас, товарищ генерал.
Рыбакова уволили сразу после новогодних праздников. Его убедили подать рапорт, пригрозив в случае отказа репрессиями офицерам отдела. Полковник остался верен своим нравственным принципам и подал рапорт. Он был настолько тактичен, что даже не пришел прощаться со своим отделом. Не желал ставить офицеров в неловкое положение.
Власин его запомнил, как и возглас деда, частенько тревожащий его память: «Не сметь! Не сметь!»
Майор Власин бежал со всех ног к первому вагону поезда, чтобы получить все необходимое в дорогу у некоего лейтенанта Стойкина, о котором ему говорил Смолянский. Поезд стоял на платформе «Деголевка». Ничего не говорило о том, что он вот-вот зашипит тормозами, зазвенит сцепками и натужно завизжит тяжелыми колесами, трогаясь со своим бесценным грузом – президентом Франции генералом Шарлем де Голлем и его сопровождением.
В аккуратном чистом купе кроме лейтенанта Стойкина сидел нога за ногу Смолянский. Взглянув на майора, он демонстративно потряс рукой с часами:
– Справились, майор! Молодец. Пунктуальность – вежливость чекистов…
– И дураков! – засмеялся лейтенант.
Он был одним из немногих офицеров охраны, который носил форму с темно-синим околышем. Остальные были либо в штатском, либо в форменной одежде других родов войск.
Смолянский, подавив улыбку, покосился на него:
– Не обращайте внимания, майор. Лейтенант Стойкин – завхоз, говоря штатским языком. То есть хозяйственник, а им, как и личным водителям, позволяется некое шутовство.
Стойкину на вид было за пятьдесят. Лейтенантские погоны смотрелись на его покатых плечах, как смотрится на выгоревшей гимнастерке отставного солдата скромная награда: заслуженно и неизменно.
– Ну, майор, – вновь подал голос пожилой лейтенант, – будем снаряжаться?
– Будем, лейтенант! – вырвалось у Власина.
И полковник, и пожилой лейтенант посмотрели на Власина с удивлением: как, мол, язык повернулся. Власин смутился, опустил голову. Полковник встал, вздохнул и указал Власину взглядом на дверь. В узком коридоре он подошел к окну, оставив майору место рядом с собой. Смолянский недолго разглядывал скучный пейзаж через только что промытое стекло, потом повернулся и с громким щелчком задвинул дверь в купе, за которой остался притихший лейтенант Стойкин. Полковник молчал еще некоторое время, давая майору прочувствовать неловкость начальственной паузы. Насладившись эффектом и оценив раскраснелость Власина, произнес ясно и твердо:
– Если вы когда-нибудь дослужитесь до моего звания или, Бог даст, до генерала, хорошо бы вам удалось, майор, сохранить в себе то достоинство, которое всегда было у боевого старшины Стойкина. Ему лейтенанта дали в сорок третьем за то, что двадцать три дня он один, под Ельней, держал оборону вещевого склада. Без сна, без жратвы. Его забыли вместе со складом – гимнастерками, портянками, сапогами, котелками. А немчура тем временем развлекалась. На спор, сколько, мол, этот чудак один выдержит. Двадцать три дня! В подвале, с крысами, в холоде. С пулеметом, десятью гранатами, винтовкой и наганом.
– Как же он выжил? – почти испуганно спросил майор.
– А вот так! Наши отбили. Случайный рейд. За это старшине войск НКВД и дали лейтенанта. У него образование – три класса. Ему генералы кланяются, по имени-отчеству зовут. А вы к нему в том смысле, «такой молодой, а уже лейтенант». Старая шутка, злая.
Власин задумался над абсурдностью того, что случилось с «боевым старшиной», вечным лейтенантом Стойкиным: в глубоком тылу противника сотрудник хозяйственной части войск НКВД в одиночку оборонял портянки и сапоги. Это оценили по достоинству и определили награду – офицерское звание. Впрочем, тогда оно еще, должно быть, называлось командирским. Скорее всего, он был произведен в политруки. То есть в политические руководители! Над котелками и прочей солдатской дребеденью! Власин вдруг вспомнил, что где-то в эти же дни, там же под Ельней, в воздухе насмерть бились пилоты из французской «Нормандии-Неман» и нашего полка воздушных штурмовиков. Там даже в одном бою 30 августа пропали без вести два француза и двое русских пилотов. А на земле в это время старшина НКВД Стойкин героически оборонял вещевой склад. Как же этот старшина туда попал? Там же немцы были! Ельня ведь переходила из рук в руки. Почему немцы сразу не обнаружили склад, когда выбили наших? Неужели был замаскирован? Абсурд! Впрочем, для Стойкина здесь и находился его боевой рубеж, его государственная граница.
«Господи, – подумал Власин, – что делается-то! Жизнь за портянки! Или, может, это и есть: ни пяди не отдадим?»
Майор тряхнул головой и сказал вслух, чуть хриплым голосом:
– Извините, товарищ полковник, не знал я. Просто обидно немного стало. Извините!
– Ничего, бывает. В другой раз знайте. Получите все необходимое. Стойкин разберется. И идите ко мне, в президентский вагон. Для вас будет особое задание. Секретное! – Он вдруг засмеялся и хлопнул майора по плечу. – И форму, форму снимите. Оставьте у Стойкина. Он вам костюмчик подберет какой следует. Соответственно заданию. Операция «Пальма-Один»!
Глава 7
На берегу широкой судоходной Оби сидел мужчина с раскосыми глазами, глянцево-вороными длинными волосами, заплетенными в две тонкие косички, редкими усами подковкой, с пробивающейся в них проседью. Чистую, почти новую малицу (длинную рубаху из оленьих шкур) украшал яркий орнамент из кружочков и змеек-зигзагов на плечах и груди. Ноги обуты в пимы, сшитые из оленьего камуса. На вид мужичку лет сорок пять, не больше.
Было жарко, поэтому мужчина время от времени приподнимал полы малицы и помахивал ими, вентилируя воздух вдоль потного тела. Острый запах оленьей шкуры, из которой шилась малица, отгонял назойливую таежную мошкару. Рядом с ним на траве лежал меховой капор с металлическими бляхами на длинных кожаных ремешках.
Русские звали его племя, кочующее в этих местах – в междуречье Оби и Енисея, – самоедами. Но само племя величало себя ненцами, что значит на самодийском наречии – людьми. Ненец – человек! Никто теперь не помнит, откуда взялось его 30-тысячное племя, живущее до сих пор от устья Оби, вдоль всего Енисея, до самого Ледовитого океана. Когда-то очень давно, две тысячи лет назад, в западносибирской тайге и в холодной тундре жили его предки – вольные зверобои, оленеводы и рыбаки. С Приуралья пришли орды гуннов и потеснили древние племена. Началось Великое Переселение На родов, погнавшее одних с юга на север, других с востока на запад. Кровь вольных охотников и гуннов забурлила в одних и тех же жилах, в их общих потомках.
На берега Оби и Енисея в те беспокойные столетия подтянулись древние предки саами. Они учили таежных людей молиться своим богам. Все перемешалось – тюркские лающие наречия, с их жестокой жаждой крови, певучие протяжные слова протосаамов и юкагиров, с их угорской обидчивостью и мстительностью. Много позже, четыреста лет назад, сюда пришли русские. Они и назвали кочевое племя самоедами. Только очень немногие помнили, что странное это название происходит от другого слова – самодийцы. Так назывался язык, на котором они говорили.
Оленье мясо и рыбу они ели сырыми или морожеными, без соли. Ненцы вываривали внутренности рыб и готовили юколу, это непривычное для европейского вкуса блюдо. В жире плавали кусочки вываренной рыбы, икра, лесная ягода. Утром и вечером они пили чай с оленьим жиром, ели несоленую осетровую икру и безвкусное постное осетровое мясо…
…Ненец беспрерывно оглядывался по сторонам, видимо, кого-то ожидая. Он сгребал в ладони мелкие камешки и ловко швырял их в воду. Самые плоские и ровные, прежде чем пойти ко дну, несколько раз подпрыгивали на воде, будто мячики, поднимая вокруг себя брызги.
Неожиданно сзади, совсем неслышно, к нему подкрался пожилой седовласый ненец. Он выглядел очень комично в старом солдатском треухе без шнурков. Встрепанные редкие седые волосы выбивались из-под шапки. Суконный совик, в который старик был одет, представлял собой длинную, серую от грязи и времени рубаху с расшитым на плечах полинялым орнаментом в виде рогатых оленьих голов и огромных рыб с разинутой пастью. Снизу он был оторочен вылезшим лисьим мехом. На ногах были все те же пимы из оленьего камуса.
– Здравствуй, Шаман. Пусть день принесет тебе удачу! – в самое ухо сидящему на берегу ненцу прошептал старик.
Сидящий вздрогнул и отшатнулся.
– У тебя плохая привычка, председатель! Ты подходишь сзади и пугаешь духов, с которыми я беседую… мысленно.
Старик заулыбался беззубым ртом и закивал.
– Ты прав, Шаман. Это во мне живет дух Старого Охотника. Он не позволяет мне ходить, ломая сучья, как медведь, и говорить, громко, как воет волк. Помнишь его?
– Кого?
– Старого охотника Медвежью Лапу.
– Кто же его не помнит! Садись рядом…
Старик сел на береговую кочку, свесив ноги к воде.
– Медвежья Лапа учил дышать тише, чем трава шелестит, а думать дальше, чем летит северный ветер.
– Вот и подумаем… как учил Медвежья Лапа. Скажи, председатель, однако, какое имя он тебе дал при рождении? Ты помнишь это?
– Еще бы! Лисий Глаз. А тебе – Рыбий Хвост. За то, что еще маленьким ты вертелся со взрослыми рыбаками и охотниками как хвост осетра – коли схватишь, до крови обрежешься, – он тихонько засмеялся, но Шаман был суров.
– Послушай, председатель, пора это все забыть! Тебя русские люди назвали Олегом Николаевым, а отцу твоему, который к тому времени давно был в долине мертвых, дали имя Владимир. И в документе написали, в бумажке с фотокарточкой. Забыл?
– Помню, помню. Да и тебя нарекли по-своему. И что с того!
– Это важно, председатель. Сейчас это очень важно. Ты должен звать меня при русских так, как они хотят: Иваном Петровым. А при больших русских шаманах еще и вспоминать моего отца. Помнишь, как его звали?