Полная версия
Век Филарета
Болезнь навалилась на Марию Лукиничну вдруг и разом придавила её. Все вокруг и сама она сознавали, что наступили последние дни земной её жизни. И вот тут откуда-то возникли соседи – Елизавета Фёдоровна Карамышева с сынком Александром Матвеевичем, двадцати семи лет. Повадились ездить на весь день. Мать сидела с больной, а сын – с Аней в гостиной. Ей эти посещения были неприятны, а отчего – понять не могла.
Александр Михайлович рассказывал о своей военной службе, о поездках по России, а то просто смотрел на неё и странно улыбался.
В мае переехали в деревню. Больная едва отошла от дороги, как велела позвать Аню.
– Вот что, друг мой, – слабым голосом сказала Мария Лукинична. – Выслушай от меня спокойно всё, что я буду тебе говорить. Ты видишь, что нет надежды к моему выздоровлению. Я не страшусь смерти и надеюсь на милосердие Спасителя, но горько мне тебя оставить в таких летах… Брата твоего я пристроила, а у тебя есть другая мать и покровитель. Не откажи только признать их за таковых. Дай мне спокойно умереть!
Девочка от усталости и ошеломления даже не заплакала.
– Я, маменька, никогда вашей воле не противилась…
– Так знай, что я тебя помолвила за Александра Матвеевича и ты будешь скоро его женою.
Будто одеревенела тринадцатилетняя Аня.
– Ты поняла меня?
– Кто же будет ходить за вами, маменька?
– Тебя со мною не разлучат. Да и недолго уже…
Со свадьбой не медлили, но далее жизнь пошла не так, как | ожидала Аня. С матерью её разлучили, несмотря на горькие слёзы и отчаяние. Муж отвёз её в свою деревню, в небольшой старый дом, где отвёл ей комнату, объявив, что она должна слушаться во всём его и его племянницу, которая с ними будет жить постоянно, и даже спать будет с ним в одной спальне, так как очень любит дядю, и ей тягостно ночь провести, не видевши его. Но говорить об этом никому никогда не надо. Так много горя обрушилось на Аню, что у неё и сил недостало удивиться, почему нельзя говорить никому о горячей любви племянницы к дяде.
Началась новая жизнь, чаще – беспросветно тягостная, реже – дарящая утешение. Будто знала покойная Мария Лукинична, к чему надо готовить дочку. Муж был способен и удачлив по службе в горном ведомстве, имел влиятельных покровителей и хороший доход, но деньги уходили на игру и гульбу. С женою был то груб и злобен, то насмешлив: в Великий пост заставлял есть мясной суп, а то предлагал ей завести любовника. «Племянница» вскоре пропала, но он ни одной юбки не мог пропустить. Дома своего не было – снимали квартиры то в Петербурге, то в Петрозаводске, то в Архангельске, то кочевали по Малороссии. Так прожила она без малого двадцать лет.
Но всё имеет конец на этом свете. Похоронив мужа, Анна Евдокимовна вскоре вышла замуж за Александра Фёдоровича Лабзина, молодого (на восемь лет моложе её) чиновника секретной экспедиции Санкт-Петербургского почтамта. Сблизило их испытываемое обоими сильное религиозное чувство и с удивлением открытое друг в друге стремление ещё более приблизиться к Господу, полнее и глубже, чем проповедуют священники в церкви, понять учение Христово.
В то время русское дворянство оказалось оторванным от родных корней народной жизни и православия. Могучей рукою Петра была вырыта пропасть между дворянским слоем и основной массой народа, немногие могли преодолеть её. Большинство же, пытаясь удовлетворить естественную тягу души к духовному просвещению, обратилось к мистическим учениям, во множестве появившимся в Европе. Масонство виделось желанным лучом света, и многие спешили на этот свет.
В книге «О заблуждениях и истине» одного из Виднейших европейских мистиков Сен-Мартена говорилось: «Следить за материей – значит толочь воду. Я познал лживые науки мира сего и познал, почему мир не может ничего постичь: на эти науки направлены только низшия способности человека. Для наук человеческих нужен один разум, оне не требуют души; между тем для наук божественных разума не нужно, ибо душа их вся порождает…» Масонство предлагало организованные формы для проявления такого рода мистических настроений.
Казалось бы, явными противниками масонства были вольтерьянствующие вольнодумцы. Отзыв их кумира об учении Сен-Мартена был таков: «Не думаю, чтобы когда-либо было напечатано что-либо более абсурдное, более тёмное, сумасшедшее и глупое, чем эта книга». Между тем поэмы Вольтера, самый дух его сочинений, широко известных во всех домах столичного и отчасти провинциального российского дворянства, был пронизан ядом насмешки и ненависти к святыням христианства, что с очевидностью также влекло от церкви, от веры отцов и дедов.
При всей закрытости масонства известно было, что цели оно Провозглашает самые благородные и чистые, что все входящие в общество (и князья и лавочники) считались братьями и обязаны были помогать друг другу. Масонство выглядело неким собранием благородных людей. Пылкий и чистый сердцем Лабзин с радостью принял предложение о вступлении в общество, и жена поддержала его. Оба желали посвятить себя делам милосердия и благотворения, дабы увеличить счастье на скудной добром земле.
Продвигаясь по этому пути, Лабзин стал видным масоном и в 1800 году основал в Петербурге новую ложу. Анна Лабзина стала его верной помощницей и даже, в нарушение масонских правил, запрещавших участие женщин, присутствовала на некоторых заседаниях, что, впрочем, не указывалось в протоколах.
Власть занимала в отношении масонов позицию смутную. Открытого преследования их не начинали, поскольку в масонство вошли сливки русской аристократии – князь Андрей Борисович Куракин, князь Григорий Петрович Гагарин, граф Яков Алексеевич Брюс, граф Пётр Разумовский, барон Строганов. С другой же стороны, власть не могла смириться с существованием в государстве тайной организации, прямо связанной с иностранными державами и преследующей неясные цели. Государыня Екатерина Алексеевна вознамерилась побороть зло. Приближённые её (сами почти сплошь вольные каменщики) указали противника – Николая Новикова[3].
Расчёт был прост. Новиков, верно, принадлежал к масонскому обществу и был чрезвычайно активен в своей деятельности, однако не совсем в той сфере, в какой желательно было бы обществу. Во взятой в аренду университетской типографии для всемерного распространения просвещения в России он издавал сотни книг, от букварей и учебников до богословской и философской литературы. А в Зимнем дворце помнили, как недовольна была государыня многими публикациями в давних новиковских журналах, где прямо звучала насмешка над иными её драматическими творениями. Молодой Новиков принял за чистую монету вольнолюбивый дух екатерининского Наказа[4], забыв, что опасно задевать самолюбие автора, тем более автора венценосного и очень памятливого. Приманка сработала.
Высочайшим указом императрицы от 23 декабря 1785 года московскому главнокомандующему графу Брюсу и высокопреосвященному митрополиту московскому Платону предписывалось освидетельствовать издания типографии отставного поручика Новикова, ибо, как отмечалось, из оной типографии выходят «странные книги». Митрополиту Платону поручено было также испытать самого Новикова в православном законе, «а в книгах типографии его не скрывается ли умствований, несходных с простыми и чистыми правилами веры нашей православной и гражданской должности».
26 января 1786 года митрополит Платон донёс государыне, что поручик Новиков призван был и испытан в догматах православной греко-российской Церкви и оказался примерным христианином. Изъятые книги митрополит разделил на три разряда: 1) книги собственно литературные, которые по скудости литературы отечественной желательны к распространению; 2) книги мистические, которых высокопреосвященный просто не понял и потому судить о них не может; 3) книги самые зловредные, развращающие добрые нравы и ухитряющиеся подкапывать твердыни святой нашей веры. «Сии-то гнусныя и юродивыя порождения так называемых энциклопедистов, – писал митрополит Платон, – следует исторгать, как пагубныя плевела, развращающий добрыя нравы». Спустя Два месяца указом государыни графу Брюсу дано было знать, какие книги изъять из книжных лавок и сжечь. Дополнительно московскому главнокомандующему было сообщено, что государыне приятно будет, ежели после окончания аренды Новиковым университетской типографии сия аренда не будет возобновлена.
Таким образом, удар по масонству вроде бы и был нанесён, но цели нс достиг.
В первый день нового 1800 года молодая жена великого князя Константина Павловича принцесса Юлиана Сакс-Кобургская едва не умерла от страха. Рано утром, когда за окнами Зимнего дворца было совсем темно, а в коридорах ещё не началось тихое мельтешение слуг и придворных, принцесса, принявшая в православии имя великой княгини Анны, была разбужена оркестром трубачей, прямо под её дверями проигравшими «зорю». Сделано было сие по приказанию её супруга, большого шутника, великого князя Константина. Бедную принцессу трясло весь день, что искренне забавляло её мужа.
Великая княгиня Анна не осмелилась пожаловаться императору, но своей свекрови императрице Марии Фёдоровне излила всё негодование, заявив, что у неё недостаёт сил переносить дикие чудачества грубияна мужа и она намерена покинуть Россию. Мария Фёдоровна, как могла, успокаивала бедную немецкую девочку, польстившуюся на великокняжескую корону.
Позднее принцессу успокаивали на половине наследника престола, великого князя Александра. Его молодая жена великая княгиня Елизавета Алексеевна (ещё недавно – принцесса Луиза Баденская) жила в полном мире и согласий с мужем. То была удивительно Счастливая пара.
Двадцатитрёхлетний великий князь Александр Павлович обладал очарованием редкого красавца (в отличие от брата Константина, курносого, лысоватого, с грубым голосом и резкими движениями). Улыбку его называли не иначе, как «ангельской», грация его движений и величавая поступь порождали сравнения с Аполлоном. При всём том, наследник сформировался в дворцовой атмосфере трусости и стяжательства, смелого разврата и наглого лицемерия как умелый царедворец.
Он рано научился скрывать свои подлинные чувства и мысли, и от покойной бабки, и от строгого отца. Шатки и неопределённы были внушённые Лагарпом идеи республиканизма и свободы… Мягкость характера, природные доброта и лень порождали в нём мысль об отказе от престола, и он долго лелеял мысль о жизни свободного гражданина на берегу Женевского озера, однако притягательность царской власти оказалась несравнимо сильнее. Церковные обряды он послушно выполнял, но в атмосфере мистицизма, питаемой то вольтерьянством, то масонством, то идеями отцов иезуитов, которые осмелели в России при Павле Петровиче, великий князь стал сущим космополитом.
Впрочем, мысль о благе отчизны была для него важна, чувство долга оставалось твёрдым. Он сознавал крайнюю неготовность брата Константина для российского престола и видел растущее недовольство столичного дворянства батюшкиным правлением… Императорская корона надвигалась на него. Он и страшился этого, и очень желал…
Глава 4
Первопрестольная
Москва встретила отца и сына Дроздовых празднично. На пути в лавру они собирались остановиться в ней на денёк, а пробыли без малого неделю. День за днём пролетали в богослужениях, сидении за столом в доме деда Александра Афанасьевича, его сына Григория, служившего диаконом в церкви Иоанна Воина, и отцовского зятя Сергея Матвеевича, чиновника Московского епархиального управления (с помощью которого отец хлопотал о месте диакона для своего будущего зятя Иродиона Сергиевского). Сколько было съедено! Сколько услышано новостей и житейских историй! Сколько было увидено красоты и редкостей! У Василия голова шла кругом.
Первым делом сходили к Иверской. Часовня у Воскресенских ворот Китай-города пылала жаром множества свечей, Череда самых разных людей продвигалась медленно перед иконою, тут по виду были мещане и мужики, купчихи и закутанные в платки бабы с детками, которых они поднимали приложиться к святыне; тут же с десяток дворян и дворянок теснились вокруг священника, служившего молебен, как пронеслось вокруг, «для новобрачных». Но Василий не сумел разглядеть жениха с невестою.
На пути к отцовским родственникам – родителям жены отцовского брата Ивана Фёдоровича – прошли шумной Неглинною, по правой стороне которой на одном из московских холмов стоял Рождественский монастырь. Самой речки не было видно. По словам отца, на масленицу здесь устраивались знатные ледяные горы. Отец Михаил и радовался Москве, и покряхтывал от частых непредвиденных расходов то на сбитень и пирожки для Васи, то на дивной работы лампады (в подарок тестю и для дома), которые он присмотрел в лавке на Никольской и не мог не купить. А Василий с изумлением и робостью постигал после коломенского захолустья новую для него жизнь большого города.
В волнениях и хлопотах старший Дроздов едва не забыл наказ своего отца Фёдора Игнатьевича: непременно сходить в Новоспасский монастырь к старцу Филарету. Признаться, сам отец Михаил большой нужды в том не видел, да и времени мало у них, но ведь почему-то же молчаливый и несловоохотливый батюшка просил… Пошли в Новоспасский. Через густую толпу едва пробрались к келье старца, благо облачение иерейское помогло. Седенький старик едва глянул на отца с сыном, как руки протянул к ним:
– Милые мои, я вас заждался!
Дроздовы переглянулись с удивлением.
Старец начал свой монашеский путь с Саровской пустыни, был переведён в Александро-Невскую лавру, а лет десять назад обосновался в Москве. Он славился исключительной прозорливостью; митрополит Платон назначил его духовником инокини Досифеи (дочери от тайного брака императрицы Елизаветы и графа Разумовского); православным книжникам известно было его немалое собрание рукописной святоотеческой литературы. Ничего этого Дроздовы не жали. Помимо нежданного приветствия их поразила умилительная кротость и ласковость старца.
– Благословите, отче, отрока Василия, – попросил отец Михаил. – В семинарию поступает.
Старец пристально вглядывался в лицо младшего Дроздова, так что Вас» даже смутился и потупился.
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! – торжественно произнёс отец Филарет твёрдым голосом, осеняя крестом юношу, и неожиданно добавил: – А в другой раз ты меня благословишь…
Старец помолчал ещё и заговорил будто сам с собою:
– …кто хочет идти за Мною, отвертись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною… Много званых, но мало, ох, мало избранных…
Келейник сделал им знак, и Дроздовы дошли к двери. На пороге ещё оглянулись и поразились прямому и счастливому взгляду старца: он радостно улыбался!
– Понравился ты ему, видно, – задумчиво сказал отец Михаил. – Надо полагать, с семинарией всё обойдётся.
Сын не ответил. Он заново переживал короткие минуты пребывания в полутёмной келье и непонятное пророчество.
В доме московского деда Василий бросился к книжной полке, на которой выстроились толстые и тонкие тома в твёрдых тёмных переплётах с золотым тиснением. Библия на славянском, Псалтирь тоже на славянском, «Грамматика» Ломоносова, творения Блаженного Августина на латыни, «Древняя Российская Вивлиофика, или Собрание разных древних сочинений»… Интересно…
«Не всё у нас ещё, слава Богу, заражены Францией; но есть много и таких, которыя с великим любопытством читать будут описания некоторых обрядов, в сожитии предков наших употреблявшихся; с не меньшим удовольствием увидят некоторый начертания нравов их и обычаев и с восхищением познают великость духа их, украшеннаго простотою. Полезно знать нравы, обычаи и обряды древних чужеземных народов, но гораздо полезнее иметь сведения о своих прародителях; похвально любить и отдавать справедливость достоинствам иностранным; но стыдно презирать своих соотечественников, а ещё паче и гнушаться оными».
– Батюшка! Какая хорошая книга! – обратился к отцу Василий.
– Книга, может, и хорошая, – осторожно сказал отец, – но ты всё ж таки поставь её на место. Издателя её, Новикова, только недавно из крепости выпустили.
По Кремлю его водил отец. Василий увидел первую церковь, поставленную на Москве, – Рождества Иоанна Предтечи, от которой открывался прекрасный вид на Замоскворечье. Неподалёку древний собор Спаса на Бору с богатейшим убранством, но удивительно маленький, как образ ушедшего в историю Московского княжества. И будто для сравнения за ним возвышался величественный кафедральный Успенский собор, главный храм Московского царства. Для его осмотра дедушка Александр Афанасьевич назначил особенный день.
Василий был поражён громадностью храма уже при первом посещении службы. Нынче, отерев нос и щёки и распутав концы башлыка, он вдруг увидел то, чего не мог понять сразу: строгую красоту устройства и убранства храма.
Усталый отец присел у свечного ящика, а юноша, задрав голову, обходил храм. Подолгу стоял он у росписей стен собора. Западную сторону почти всю занимало изображение Страшного суда, северную – вселенских соборов. На огромных столпах – фигуры мучеников христианских, ибо они служат опорой и утверждением Божественной Истины.
Иконостас был грандиозен, возвышаясь во всю высоту собора на пять ярусов. Иконы на верхнем, пятом, были почти неразличимы, там вокруг Бога Саваофа помещались образы древних праотцев и патриархов, на четвёртом – пророков ветхозаветной церкви, с иконой Знамения Божией Матери посредине. На третьем иконы церковных праздников и евангельских событий. На втором – в человеческий рост изображения Спасителя в образе Великого Архиерея с предстоящими перед ним Богоматерью, Иоанном Предтечей и апостолами. Нижний ярус, как и в любой Церкви, посвящался местным иконам, но среди них была одна – святыня всероссийская.
– Владимирская икона Божией Матери, написанная ещё при жизни Пресвятой Девы евангелистом Лукой, была вывезена из Царьграда в Киев в шестом веке, – сказал подошедший дедушка Александр. – Князь Андрей Боголюбский привёз её во Владимир на Клязьме – отсюда и название образа, – а в Москву впервые привёз её великий князь Василий Первый, дабы оборонить город от жестокого нашествия. Сколько чудесных избавлений и исцелений случилось благодаря этому дивному образу, едва ли кто скажет… Пойди приложись.
С благоговейным трепетом юноша прикоснулся губами к холодному серебряному окладу, укрывавшему образ, перекрестился и совсем близко увидел дивный лик, в котором и умиление, и печаль, и утешение, и упование твёрдое… Никто не ведал, что было тогда в сердце его.
Дедушка рассказывал такие интересные вещи, что не только Василий, но и отец слушал с увлечением о царском и патриаршем месте, о троне Владимира Мономаха и упокоившихся здесь первосвятителях российской церкви, начиная с митрополита Петра до митрополитов Ионы[5], Филиппа[6], Гермогена[7].
Людей в храме не было видно, лишь возле дверей какой-то служка не спеша тёр веником каменные плиты пола. Отец и дедушка свернули за толстый столп, и Василий не удержался – уселся на патриаршее место под невысоким сводом, опирающимся на витые столбики тёмного дерева.
– Зря примериваешься, вьюноша, – с улыбкою и совсем не строго сказал вдруг вышедший из-за столпа Александр Афанасьевич. – Государь Пётр Алексеевич патриаршество на Руси отменил[8]. Теперь у нас Синод.
Василий мгновенно покраснел от стыда, но отец был задумчив и не сделал ему выговора за глупую шалость.
В алтаре они увидели величайшие святыни: Ризу Господню, привезённую в Москву послами персидского шаха, Гвоздь Господень, доставленный из Грузии, часть Ризы Пресвятыя Богородицы. Только крестились благоговейно Дроздовы и радовались, что сподобились такого счастия.
– …Сия дарохранительница из червоннаго золота – дар светлейшего князя Потёмкина-Таврического[9]… В сём ларце покоятся государственные акты о престолонаследии… – Дедушка Александр неожиданно весело посмотрел на своих спутников. – А вот вам, говоря латинской поговоркою, nonmulta, sed multum, что означает: не много, но многое!
Таким знатокам латыни, как Дроздовы, перевод не был нужен. Они вопрошающе взирали на небольшой сосуд из тёмного камня, который бережно держал старый соборный ключарь.
– Сосуд сей из яшмы с финифтяной змейкой, символом вечности, по меркам земной жизни почти вечен, ибо служил ещё Августу Кесарю, от которого перешёл к византийским императорам, а от них попал к Владимиру Мономаху[10]. Подлинно пыль деков впитала эта чаша… Подержи, Васенька, подержи.
Август, Рим, ещё Господь не сошёл на землю, и он, Василий Дроздов, держит в руках это немое свидетельство протёкших веков. Значит, и сам он также часть не только огромного Божиего мира, но и пёстрой всемирной истории… Собор преподал ему ошеломляющие открытия, которые предстояло обдумывать и постигать во всей полноте.
Подойдя к патриаршей ризнице, все трое почувствовали усталость и решили отложить её осмотр на потом.
Отошли от ризницы и невольно подняли глаза на стройную громаду колокольни Ивана Великого. Будто рослый богатырь в золотом шеломе стоял посреди древнего городища, зорко оглядывая, не идёт ли откуда враг.
– Красота-то какая, Господи! – выдохнул отец.
– Батюшка, пойдёмте колокольню посмотрим! – И устал, и голова гудела, и ледяной ветер с реки разгулялся, но невозможно было отойти просто так от очередного чуда.
– Ты, Васенька, иди-ко сам, скажешь там, что я позволил, – решил дело дедушка Александр. – А мы с твоим батюшкою отправимся перекусить. Наморозишься – беги скорей в дом.
Квартира соборного ключаря располагалась в покоях старого Патриаршего двора позади Успенского собора.
Сам не понимал, отчего вдруг ушла усталость. Нош несли его всё выше, всё дальше по высоким потёртым белым ступеням внутренней лестницы, шедшей внутри пятиметровой толщи стены. Так же ходил царь Иоанн Васильевич Грозный, едва не задевая скуфейкой чернеца за своды.
Торопясь и поскальзываясь, он обошёл первый ярус, протискиваясь мимо громадных колоколов, каждый из которых был больше их самого большого соборного. На второй ярус вела уже витая металлическая лестница. Тут оказалось попросторнее, но тянуло дальше. Третий ярус ошеломил тем, что огромный город отсюда виделся сжавшимся вдвое.
Далеко внизу медленно тащилось множество саней, редкие кареты на полозьях. Хорошо было видно пёструю толпу на Красной площади, где снега будто и не было, а вдали на самом краю горизонта пустыри, рощи, укрытые снегом, какой-то дворец красного камня, поближе – невиданная сизая громада с остроугольной башней. Да это Сухарева башня!
За несколько минут он продрог до костей и с сожалением должен был уйти, не разглядев всего. Но, проходя мимо первого яруса, не выдержал, вышел на обзорную площадку с балюстрадой и, протаптывая тропинку в нанесённых сугробах, смотрел и смотрел на дома, церкви и дворянские особняки Замоскворечья, близкие Ильинку и Варварку внутри стен Китай-города, совсем близкие Охотный ряд и сказочный белокаменный дворец против самого Кремля, на удивительный собор Василия Блаженного, десятки церквей и соборов Кремля…
«Летом бы сюда приехать», – думал Василий, стуча зубами от холода.
В квартире дедушки, состоявшей из нескольких маленьких, квадратных и вытянутых, комнаток с низкими сводчатыми потолками и крохотными окнами, его заждались. Бабушка, тётки и дядья, которых ещё недавно он не знал, наперебой потчевали всем, что стояло на столе, а потом вернулись к своим разговорам.
– Преосвященный Платон строг, верно. Когда служит в Чудовом или в Большом соборе, никто не отважится разговаривать. Уж на что знатные дворянки есть, а ни одна не принимает благословение владыки или антидор в перчатках. Ежели увидал какого духовного на улице пьяным, никогда не спустит, – рассказывал старшему Дроздову второй сын дедушки Александра, диакон Фома.
– Что ж, в монастырь отсылает?
– Редко. Он хоть строг, а сердцем мягок. Иному выговор сделает, иного пошлёт поклоны земные класть или пеню наложит немалую, до пяти рублей, иного низведёт на низшие должности… Недавно кум из лавры приехал, рассказал, как к владыке после службы подошёл какой-то приезжий монах из дальнего монастыря с жалобою, что кормят их чёрствым и заплесневелым хлебом, и показал кусок. Владыка взял кусок и стал есть. «А где ты родился? – спрашивает монаха. – А кто родители?.. Отчего в монастырь постригся?..» Тот всё рассказывает. «Да с чем же ты, отец, пришёл ко мне?» – наконец спрашивает Платон. «Жаловаться на дурной хлеб». – «Где же он?» – «Да вы скушали его!» – «Ну и ты иди, твори такожде».
Посмеялись невольно духовные за столом, покрутили головами.
– А с чего ж пошло упразднение епархии нашей? – полюбопытствовал отец Михаил. – Едва ли владыка Платон тому причиною.
– Синод мудрит, – нехотя отвечал зять Сергей Матвеевич, единственный ад столом бывший бритым и не в рясе, а в коричневом сюртуке. – Хотя дела так поворачиваются, что скоро и Синод по-московски говорить начнёт.
Про Василия никто не вспоминал. Он сидел в углу на твёрдой лавке в полудрёме от тепла, сытной еды и силился ничего не пропустить из таких интересных разговоров. Дома в Коломне дед и отец обсуждали церковные дела наедине, выставив его за дверь. А здесь он сидит со всеми за столом, как большой. Да он и есть большой!..