Полная версия
Флибустьеры
Хосе Рисаль
Флибустьеры
© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2009
© ООО «РИЦ Литература», 2009
* * *Можно подумать, будто некий флибустьер тайными чарами понуждал клику святош и ретроградов, чтобы они, невольно выполняя его замысел, проводили и поощряли политику, устремленную к одной цели: распространить дух флибустьерства по всей стране и убедить всех филиппинцев до единого, что нет для них иного спасения, как отделиться от матери-родины.
Фердинанд Блюментритт[1]Посвящается памяти священников дона Мариано Гомеса (85 лет), дона Хосе Бургоса (30 лет) и дона Хасинго Самары (35 лет), казненных на Багумбаянском поле[2] 28 февраля 1872 года.
Церковь, отказавшись лишить вас сана, выразила сомнение в вашей преступности; правительство, окружив ваше дело тайной и глухими намеками, посеяло подозрения, что в тяжкую минуту им была совершена роковая ошибка; а Филиппины, свято чтя вашу память и называя вас мучениками, не признают вас виновными.
И пока не будет доказано ваше участие в кавитском восстании, пока не выяснится, были вы или не были патриотами, поборниками справедливости и свободы, я вправе посвятить мой труд вам, павшим жертвами того зла, с которым я пытаюсь бороться. В ожидании дня, когда Испания оправдает вас и объявит себя непричастной к вашей гибели, да послужат эти страницы запоздалым венком из увядших листьев, который я возлагаю на безвестные ваши могилы! И всякий, кто бездоказательно чернит вашу память, да прослывет убийцей, запятнанным вашей кровью!
X. РисальI
На верхней палубе
Sic itur ad astra[3].
Декабрьским утром по извилистому руслу реки Пасиг[4], пыхтя, поднимался пароход «Табо», везший многочисленных пассажиров в провинцию Лагуна[5]. Его неуклюжий, бочковатый корпус напоминал табу[6], откуда и произошло название; он был грязноват, но с претензией казаться белым, и, благодаря своей медлительности, двигался торжественно и важно. И все же в округе относились к нему с нежностью, – не то из-за тагальского названия, не то из-за его сугубо филиппинского характера, главное свойство коего – неприятие прогресса. Казалось, это был вовсе не пароход, а некое неподвластное переменам, пусть несовершенное, но не подлежащее критике существо, которое кичится своей прогрессивностью только потому, что покрыто снаружи слоем краски. И в самом деле, этот благословенный пароход был истинно филиппинским! При некотором воображении его можно было даже принять за наш государственный корабль, сооруженный попечением преподобных и сиятельных особ.
В лучах утреннего солнца, серебрящих речную зыбь, под протяжный свист ветра в прибрежных зарослях гибкого тростника плывет вдаль его белый силуэт, увенчанный султаном черного дыма. Что ж, говорят, государственный корабль тоже изрядно дымит!.. «Табо» ежеминутно гудит, хрипло и властно, как деспот, призывающий окриками к повиновению, и столь оглушительно, что пассажиры не слышат один другого. Он угрожает всему на своем пути. Вот-вот он сокрушит саламбао – хрупкие рыболовные снасти, которые качаются над водой, точно скелеты великанов, приветствующих допотопную черепаху; очертя голову грозно устремляется он то на тростниковые заросли, то на ящериц карихан, притаившихся среди гумамелей[7] и других цветов, подобно нерешительным купальщикам, которые, уже войдя в воду, никак не отважатся нырнуть. Следуя по фарватеру, отмеченному в реке тростниковыми стеблями, «Табо» преисполнен самодовольства. Но вдруг сильный толчок едва не валит с ног пассажиров: наскочили на перекат, которого здесь раньше не было.
Если сравнение с государственным кораблем кажется еще не совсем убедительным, взгляните, как разместились пассажиры. На нижней палубе – смуглые лица, черные шевелюры; здесь, среди тюков и ящиков с товарами, теснятся индейцы, китайцы, метисы, тогда как на верхней палубе, под сенью тента, расположились в удобных креслах несколько монахов и одетых по-европейски чиновников; они курят сигары, любуются пейзажем и словно не замечают, с каким трудом капитан и матросы преодолевают речные препятствия.
Капитан, пожилой человек с добродушным лицом, – бывалый моряк, который в молодости плавал на более быстроходных судах по более обширным водным просторам, а теперь, на склоне лет, вынужден сосредоточивать все свое внимание на том, чтобы осторожно обходить ничтожные помехи. Каждый день одно и то же: те же илистые перекаты, та же махина парохода, застревающего на тех же поворотах, как тучная дама в толпе; и почтенному капитану то и дело приходится стопорить, пятиться, убавлять пары и посылать полдесятка матросов, вооруженных длинными шестами, то на бакборт, то на штирборт, чтобы помогли рулевому одолеть поворот. Ни дать ни взять ветеран, водивший некогда отряды в смелые атаки, а в старости приставленный гувернером к капризному, строптивому увальню!
А о том, похож ли «Табо» на капризного увальня, может кое-что сказать донья Викторина, единственная дама, сидящая в кружке одетых по-европейски мужчин, донья Викторина, которая, как всегда, раздражительна и осыпает проклятьями все эти барки, челноки, плоты с кокосовыми орехами, индейцев-лодочников, даже прачек и купающихся, – они действуют ей на нервы своей веселой возней! О да, «Табо» мог бы идти превосходно, не будь индейцев на реке, не будь индейцев в стране, да-да, не будь ни одного индейца на свете! Она забыла, что рулевые на пароходе – индейцы, что из ста пассажиров девяносто девять – индейцы и что сама она – индианка, в чем легко убедиться, если соскрести с ее лица белила и снять с нее щегольской капот. В это утро донья Викторина особенно несносна, ей кажется, что господа на верхней палубе уделяют ей мало внимания, а права ли она, посудите сами. Ведь здесь сидят три монаха, убежденные в том, что в тот день, когда они сделают шаг вперед, весь мир перевернется; здесь изобретательный дон Кустодио, который сейчас мирно дремлет, упоенный своими прожектами; и плодовитый писатель Бен-Саиб (он же Ибаньес), полагающий, что в Маниле мыслят лишь потому, что мыслит он, Бен-Саиб; и краса духовенства отец Ирене, в отлично сшитой шелковой сутане с мелкими пуговками, – на его чисто выбритом, румяном лице красуется великолепный иудейский нос; и богач ювелир Симон, который слывет советчиком самого генерал-губернатора и вдохновителем всех его действий. Судите же сами, каково находиться среди таких столпов общества, sine quibus non[8], и видеть, что они, увлекшись приятной беседой, забыли о существовании филиппинки-отступницы, которая красит волосы в белокурый цвет! Да, тут есть от чего потерять терпение «многострадальной Иове», как называет себя донья Викторина, когда на кого-нибудь злится.
Дурное расположение этой дамы усугубляется всякий раз, когда по команде капитана «бакборт!», «штирборт!» матросы проворно вытаскивают из воды бамбуковые шесты и, напрягая изо всех сил ноги и спины, упираются то в один, то в другой берег, чтобы пароход не наскочил на мель. В такие минуты кажется, будто государственный корабль, чуя приближение опасности, превращается из медлительной черепахи в рака.
– Но послушайте, капитан, почему ваши болваны рулевые правят в эту сторону? – негодующе вопрошает донья Викторина.
– Потому, что здесь глубже, сударыня, – очень спокойно отвечает капитан, подмигивая одним глазом.
Этим подмигиваньем, вошедшим в привычку, капитан как бы командует сам себе: «Тихий ход, самый тихий!»
– Все средний ход да средний! – возмущается донья Викторина. – Зачем же не полный?
– Тогда, сударыня, мы заплыли бы на эти рисовые поля, – невозмутимо возражает капитан, выпячивая губы в направлении полей и все так же легонько подмигивая.
Донью Викторину хорошо знали в этих краях из-за ее чудачеств и капризов. Она много бывала в обществе, где ее терпели ради ее племянницы, прелестной Паулиты Гомес, богатой невесты и круглой сироты, при которой донья Викторина была как бы опекуншей. Почтенная сеньора уже немолодой вышла замуж за неудачника дона Тибурсио де Эспаданья и ко времени нашего рассказа состояла в браке пятнадцать лет, носила накладные букли и полуевропейский наряд. Больше всего ей хотелось прослыть европейской дамой, и со злополучного дня своего замужества она, прибегая к дозволенным и недозволенным средствам, настолько преуспела в этом, что ныне ни Катрефаж, ни Вирхов[9] не сумели бы отнести ее к какой-либо из уже известных рас. Супруг долгие годы сносил ее тиранию с кротостью йога, но в некий роковой день поддался на пятнадцать минут пагубному гневу и знатно отколотил благоверную своим костылем. Пораженная такой внезапной переменой в его характере, сеньора «Иова» сперва даже не почувствовала боли; лишь оправившись от испуга, она заохала и слегла на несколько дней, к великой радости хохотушки и насмешницы Паулиты. Тем временем супруг, ужаснувшись собственному кощунству, которое граничило в его глазах с омерзительным грехом матереубийства, и преследуемый фуриями – хранительницами брака (двумя комнатными собачками и ручным попугаем), обратился в бегство со всей прытью, на какую способен хромой. Он вскочил в первый попавшийся экипаж, затем, добравшись до реки, пересел в первую встречную лодку и – новоявленный филиппинский Улисс – пустился странствовать из города в город, из провинции в провинцию, с острова на остров; а за ним вслед устремилась его Калипсо в пенсне, докучая всем своим спутникам. Недавно она прослышала, что супруг ее скрывается в одном из городов провинции Лагуна, и отправилась туда прельщать беглеца своими крашеными буклями.
Ее спутники на борту «Табо» прибегли к оборонительному маневру: они оживленно беседовали между собой обо всем, что только приходило на ум. Излучины и повороты реки оказались благодарной темой, и речь зашла о выпрямлении русла, а также, само собой, о работах по сооружению порта.
Бен-Саиб, писатель с лицом монаха, вступил в спор с молодым священником, похожим на артиллериста. Оба кричали и сильно жестикулировали; разводя руками, воздевая их к небу, хлопая друг друга по плечу, они говорили об уровне воды, о рыболовных топях, о реке Сан-Матео, о челноках, об индейцах и т. д., к большому удовольствию почти всех своих слушателей, за исключением двоих – изможденного пожилого францисканца и представительного доминиканца, на губах которого блуждала ироническая улыбка.
Худощавый францисканец, понимая, что означает улыбка доминиканца, решил вмешаться и прекратить спор. По-видимому, он пользовался авторитетом – стоило ему сделать знак рукой, как спорящие вмиг умолкли. Монах-артиллерист как раз говорил о практическом опыте, а писатель-монах – об ученых.
– А знаете ли вы, Бен-Саиб, чего стоят ваши ученые? – сказал глухим голосом францисканец, чуть повернувшись в кресле и приподняв иссохшую руку. – Вот здесь, в этой провинции, есть мост Капризов. Строил его один из наших братьев, но не закончил, ибо эти ваши ученые, на основе своих теорий, решили, что мост будет недостаточно прочен. А поглядите-ка, мост до сих пор держится, назло всем наводнениям и землетрясениям!
– Вот-вот, провалиться мне, именно это я и хотел сказать! – воскликнул монах-артиллерист, ударяя кулаком по ручке плетеного кресла, – Об ученых и об этом самом сооружении я и хотел сказать, отец Сальви, провалиться мне!
Бен-Саиб, еле заметно улыбаясь, молчал, то ли из почтения, то ли и впрямь не знал, что ответить, а ведь он был единственный мыслящий человек на Филиппинах! Отец Ирене одобрительно кивал головой, потирая свой длинный нос.
Худощавый, изможденный монах – это был отец Сальви, – удовлетворенный таким смирением, продолжал:
– Но это отнюдь не значит, что вы менее правы, нежели отец Каморра (так звали монаха-артиллериста). Все зло в лагуне…
– Даже порядочной лагуны нет в этой стране! – с неподдельным возмущением снова устремилась в атаку донья Викторина, желая во что бы то ни стало прорваться в крепость противника.
Осажденные в ужасе переглянулись, но тут ювелир Симон с находчивостью полководца пришел им на помощь.
– Я знаю очень простой способ улучшить водные пути, – сказал он, выговаривая слова с каким-то странным, не то английским, не то южноамериканским акцентом. – Удивляюсь, как это никто еще до него не додумался.
Все обернулись к нему с живейшим любопытством, даже доминиканец. Ювелир был высокий, сухопарый, жилистый, очень смуглый человек в тинсинском шлеме, одетый на английский манер. Его длинные, совершенно седые волосы и черная, редкая бородка указывали на смешанное происхождение. Для защиты от солнечных лучей он носил огромные синие очки с козырьком, которые закрывали глаза и часть лица. Стоял он, засунув руки в карманы куртки и широко расставив ноги, как бы для равновесия.
– Способ очень простой, – повторил он, – и это не стоило бы ни одного куарто.
Слова ювелира разожгли любопытство. В Маниле поговаривали, что Симон имеет большое влияние на генерал-губернатора; все прониклись уверенностью, что его идея близка к осуществлению. Дон Кустодио и тот обернулся.
– Надо прорыть прямой канал от устья реки до ее истоков, проведя его через Манилу, то есть надо создать новую реку и засыпать старое русло Пасига. Это высвободит большие участки земли, сократит путь. Ну и, само собой разумеется, в новой реке уже не будет мелей!
Проект поразил слушателей, привыкших к полумерам.
– Истинно американский размах! – заметил Бен-Саиб, желая польстить Симону: ювелир долгое время провел в Северной Америке.
Все находили проект грандиозным и одобрительно кивали. Лишь дон Кустодио, либерал дон Кустодио, как человек независимый и занимающий высокие посты, счел своим долгом раскритиковать проект, автором которого был не он, – ведь это покушение на его права! Кашлянув, он пригладил усы и внушительным тоном, словно выступая на заседании аюнтамьенто[10], сказал:
– Простите, сеньор Симон, достойный мой друг, но я должен признаться, что не разделяю вашего мнения. Ваш проект потребовал бы огромных затрат. Возможно, пришлось бы снести целые деревни.
– И снесем! – холодно возразил Симон.
– А деньги, чтобы платить рабочим?
– Платить не надо. У нас есть арестанты и каторжники…
– Гм, но их недостаточно, сеньор Симон!
– Если их недостаточно, пусть все жители деревень – старики, молодые, дети, – отработают для государства не двухнедельную повинность, а три, четыре, наконец, пять месяцев, к тому же их надо обязать явиться со своим продовольствием и лопатами.
Дон Кустодио испуганно оглянулся, не слышит ли этих слов какой-нибудь индеец. К счастью, из посторонних на палубе находились лишь несколько крестьян да двое рулевых, внимание которых было поглощено коварным фарватером.
– Но, сеньор Симон…
– Поверьте, дон Кустодио, – сухо продолжал Симон, – когда мало денег, только так и осуществляются великие замыслы. Так были сооружены пирамиды, озеро Мерида[11] и римский Колизей. Целые провинции стекались в пустыню, принося с собой запасы лука для пропитания; старики, юноши, дети, подгоняемые плетью надсмотрщика, перетаскивали на своих плечах камни, обтесывали их и укладывали на место. Кое-кто выживал и возвращался в свое селение, остальные погибали в песках пустыни. На смену им шли люди из других провинций, и так все годы, пока длились постройки. А теперь мы ими восхищаемся, ездим в Египет и в Рим, восхваляем фараонов, династию Антонинов…[12] Поверьте, о погибших не помнят, только сильные личности получают признание потомства. А мертвым так или иначе суждено гнить в земле.
– Но, сеньор Симон, подобные меры могут вызвать беспорядки, – заметил дон Кустодио, встревоженный таким оборотом беседы.
– Беспорядки? Ха-ха! Разве египетский народ хоть раз восставал? Разве восставали пленные иудеи против милосердного Тита? Право, я считал вас более сведущим в истории!
Бесспорно, этот Симон слишком мнил о себе или попросту был невежей! Сказать в лицо самому дону Кустодио, что он несведущ в истории, – да это хоть кого выведет из себя! И дон Кустодио вспылил:
– Не забывайте, здесь вас окружают не египтяне или иудеи!
– К тому же филиппинцы бунтовали неоднократно, – не очень уверенно прибавил доминиканец. – Вспомните времена, когда их принуждали доставлять лес для постройки судов. Если бы не монахи…
– Те времена отошли в прошлое, – сухо засмеявшись, возразил Симон. – Жители этих островов больше не восстанут, сколько бы их ни обременяли повинностями и налогами… Не вы ли, отец Сальви, – обратился он к худощавому францисканцу, – расхваливали мне дворец в Лос-Баньос[13], где нынче отдыхает его превосходительство, и тамошнюю больницу?
Отец Сальви, озадаченный вопросом, поднял голову и взглянул на ювелира.
– Разве не говорили вы, что оба эти здания строили жители деревень, которых согнали туда и заставили работать под плетью надсмотрщика. Вероятно, мост Капризов строился таким же образом! И что ж, разве в этих деревнях были восстания?
– Но они там бывали… прежде, – вставил доминиканец, – a ab actu ad posse valet illatio![14]
– Вздор, вздор! – перебил его Симон, направляясь к трапу, чтобы спуститься в свою каюту. – Отец Сальви верно говорил. И ни к чему тут, отец Сибила, ваша латынь и прочие глупости. А вы, монахи, зачем, если народ может восстать?
И, не слушая протестов и возражений, Симон стал спускаться по узенькой лестнице, презрительно повторяя:
– Вздор, вздор!
Отец Сибила был бледен: впервые ему, вице-ректору университета, довелось услышать, что он говорит глупости. Дон Кустодио позеленел: ни на одном диспуте он не встречался со столь дерзким противником. Это было уж слишком!
– Американский мулат! – гневно фыркнул он.
– Английский индеец! – подхватил Бен-Саиб.
– Нет, американский, говорю вам, я-то знаю, – с досадой возразил дон Кустодио. – Мне его превосходительство сам рассказывал. Он познакомился с этим ювелиром в Гаване и, как я подозреваю, получил от него взаймы некую сумму, с помощью которой сделал карьеру. Желая отплатить за услугу, он пригласил этого ювелира сюда, чтобы тот набил себе карманы, продавая бриллианты… возможно, фальшивые. А этот неблагодарный, обобрав наших индейцев, еще хочет… Уф!
И он заключил фразу многозначительным жестом.
Никто не решился поддержать столь крамольные речи. Конечно, дон Кустодио, если ему так угодно, может ссориться с его превосходительством, другое дело Бен-Саиб, отец Ирене, отец Сальви или оскорбленный отец Сибила. Никто из них не мог положиться на скромность своих собеседников.
– Видите ли, этот господин американец, вероятно, думает, что имеет дело с краснокожими… Заставлять людей работать из-под палки! И еще говорить об этом на пароходе! Кстати, это ведь он посоветовал послать войска на Каролинские острова и начать поход на Минданао, который принесет нам только позор и разорение… И он еще предложил свои услуги для постройки крейсера! Но скажите на милость, что может смыслить в морских судах ювелир, как бы он ни был богат и образован?
Все это говорил патетическим тоном дон Кустодио своему соседу Бен-Саибу, оживленно жестикулируя и взглядом ища одобрения у остальных, которые неопределенно покачивали головами. Отец Ирене двусмысленно улыбался, поглаживая свой нос и прикрывая рот рукой.
– Говорю вам, Бен-Саиб, – продолжал дон Кустодио, тряся писателя за локоть, – все наши беды оттого, что не советуются со старожилами. Услышат о таком вот проекте, где много громких слов и для которого требуется много денег, да-да, весьма кругленькая сумма, и как завороженные сразу его принимают… А все из-за вот этого! – Дон Кустодио сложил пальцы в щепотку и потер ими.
– Есть и такое, есть, – почел своим долгом ответить Бен-Саиб, которому как журналисту полагалось быть осведомленным обо всем.
– Только подумайте, еще до проекта о сооружении порта я представил один оригинальный, простой, удобный, недорогой и вполне осуществимый проект об очистке лагуны от ила, но его не приняли, потому что он не сулил вот этого! – Дон Кустодио снова потер пальцами и, пожимая плечами, обвел присутствующих взглядом, словно спрашивал: «Видана ли такая несправедливость?»
– А можно узнать, в чем суть вашего проекта?
– Просим! Расскажите! – посыпались восклицания, и все подошли ближе, чтобы послушать. Проекты дона Кустодио пользовались такой же славой, как снадобья иных знахарей.
Дон Кустодио, обиженный, что не нашел поддержки в своих выпадах против Симона, сперва хотел замкнуться в гордом молчании. «Когда нет опасности, вы требуете, чтобы я говорил, да? А когда дело рискованное, помалкиваете?» – чуть не сорвалось у него с языка. Но ему жалко было упускать такой случай: раз уж его проект все равно не осуществляется, пусть хотя бы о нем узнают и воздадут ему должное.
Он выпустил несколько клубов дыма, откашлялся, сплюнул в сторону и спросил у Бен-Саиба, хлопая того по ляжке:
– Видели вы когда-нибудь уток?
– Кажется, да… Мы ведь на них охотились на озере, – ответил удивленный Бен-Саиб.
– Я говорю не о диких утках, а о домашних, которых разводят в Патеросе[15] и в Пасиге. А знаете ли, чем они питаются?
Бен-Саиб, единственная мыслящая личность в Маниле, не знал: этим вопросом он не занимался.
– Ракушками, друг мой, ракушками! – подсказал отец Каморра. – Чтобы знать, чем питаются утки, не надо быть индейцем, достаточно иметь глаза!
– Вот именно, ракушками! – повторил дон Кустодио, подняв указательный палец. – А знаете, откуда они их достают?
Мыслитель Бен-Саиб и об этом не имел понятия.
– А вот поживете с мое в этой стране, так будете знать, что утки выуживают ракушки прямо из ила, там их тьма-тьмущая.
– Ну а ваш проект?
– Да я к тому и веду. Я заставил бы всех жителей прибрежных деревень разводить уток. Тогда бы эти утки, добывая ракушки, углубили русло реки… Вот и все, очень просто. – И дон Кустодио развел руками, наслаждаясь изумлением слушателей: такая необычная идея еще никому не приходила в голову.
– Вы позволите написать об этом статью? – спросил Бен-Саиб. – В наших краях так мало мыслящих людей!
– Но послушайте, дон Кустодио, – сказала донья Викторина, жеманно надувая губы, – если все начнут разводить уток, тогда нам будут продавать только утиные яйца! Фи, какая гадость! Пусть лучше всю лагуну затянет илом!
II
На нижней палубе
На нижней палубе шли другие разговоры.
Здесь пассажиры сидели на скамьях и деревянных табуретках среди баулов, ящиков, корзин и тюков; из машинного отделения несло жаром от котлов, крепко пахло потом и вонючей нефтью.
Одни молча созерцали проплывавшие мимо берега, другие играли в карты или беседовали под мерный стук лопастей, под громыханье машины, шипенье пара, плеск воды, пронзительные свистки парохода. В углу вповалку, точно трупы, лежали спавшие или пытавшиеся уснуть китайцы – разносчики товаров; они были бледны от качки, из полуоткрытых ртов текла слюна, одежда взмокла от пота. Лишь несколько юношей – студентов, судя по их белоснежным костюмам и учтивым манерам, – отважно прогуливались от кормы к носу и обратно, перескакивая через корзины и ящики. Радуясь предстоящим каникулам, они то вспоминали забытые законы физики и обсуждали работу машины, то увивались за юной воспитанницей колледжа и за продавщицей буйо с накрашенными губами и гирляндой жасмина на шее, нашептывая им на ухо словечки, от которых девушки краснели и прикрывали лица пестрыми веерами.
Два студента, не принимая участия в этих беспечных шалостях, стояли на носу и беседовали с пожилым господином, державшимся очень прямо и горделиво. Этих юношей, по-видимому, все знали и уважали, о чем говорило почтительное отношение к ним других пассажиров. Тот, что постарше, одетый в черное, был студент-медик Басилио, завоевавший известность добротой к больным и искусным врачеванием. Его товарищ, помоложе годами, но выше ростом и более крепкого сложения, звался Исагани; он был «поэт», то есть выпускник Атенео[16], удостоенный награды за стихи. Это был юноша особого склада, почти всегда молчаливый и необщительный. Беседовал же с ними богач капитан Басилио, возвращавшийся из Манилы, где он делал кое-какие закупки.
– У капитана Тьяго все по-прежнему, сударь, – говорил ему, покачивая головой, студент-медик. – Никак не желает лечиться… Кое-кто посоветовал ему послать меня в Сан-Диего[17] под предлогом, что надо присмотреть за домом. На самом же деле он просто хочет, чтобы никто не мешал ему курить опиум.
Под «кое-кем» студент разумел отца Ирене, большого приятеля и главного советчика капитана Тьяго, доживавшего последние дни.
– Опиум – одна из язв нашего времени, – наставительно заметил капитан Басилио с пафосом римского сенатора. – Его знали и древние, но они им не злоупотребляли. Пока у нас были в почете классические науки, – заметьте это, юноши, – опиум применялся только как лекарство, не так ли? Ну скажите на милость, кто больше всех курит опиум? Китайцы! Китайцы, которые словечка не знают по-латыни! Ах, если бы капитан Тьяго посвятил себя изучению Цицерона!..