Полная версия
Хазарские сны
– Что там еще за депутация? – нехотя вылез, оторвавшись от почетного места на устланном хвоей земляном полу, из парной землянки комбат. Действительно перед самым входом стояла группа стариков в мерлушковых папахах. Завидев старшого, кланяться не стали, но правые ладони, все как один, к левой стороне груди прилежно приложили.
– Слушай, сынок, – начал самый старший из них. – И вот эти мои ровесники, и все наше село, даже неразумные дети, тоже болеют поголовно за «Динамо». Поверни, пожалуйста, минометы в какую-нибудь другую сторону…
Комбат засмеялся и позвал их внутрь своей командирской землянки, хотя и были те совершенно непьющие.
Вот вам и гражданская война в России, на Кавказе, – во всей ее красе…
Не поехать с Мусой Сергей не мог и по самой главной причине: у Мусы работает Воронин.
ГЛАВА II
СОЛДАТСКОЕ ПОЛЕ
В 1973 году Сергея назначили собкором «Комсомольской правды» по Волгоградской и Астраханской областям и Калмыцкой автономной республике. Если и были в его жизни моменты карьерного счастья, то это один из них. Самый явственный – назначение в «Комсомолку». И скитаясь по районным газетам, и работая уже в Ставрополе, Сергей держал в мечтах «Комсомолку». Не «Правду», не «Известия» – именно ее. И не только в силу совершенной уже недоступности последних: эти газеты, подозревал Сергей, требовали совсем других анкетных данных, нежели те, какими располагал он. Нет. «Комсомолка» тех лет соединяла в себе литературу и публицистику, обладала особым языком, которым восхищался и к которому исподволь тяготел и Сергей, ее интонация отличалась от возвышенного единогласия всех остальных центральных изданий ровно настолько, насколько интонация в затемненном зрительном зале отличается от интонаций рампы.
Эта правда была не только комсомольской, но до известной степени и человеческой.
Возможно поэтому журналисты «Комсомольской правды» по известности побивали писателей (самые «человеческие» из которых писали, как правило, о прошлом, отдавая настоящее на растерзание, вернее, сдержанное возвеличивание своим подмастерьям, выходившим в основном из неудавшихся журналистов, по каковой причине удавшиеся и били их по всем статьям) и даже нарождавшихся тогда телевизионных звезд – самые же популярные из них и сами уже пробовали себя в магическом кристалле, в который страна начинала впериваться с завораживающим исступлением тронутости: вот-вот покажут пальчик.
И такая, скажу вам, дуля в конце концов оттуда вылезла!..
Еще до армии, в шестьдесят восьмом, Сергей побывал в «Комсомолке» на стажировке. Примерился. Недели две провел в отделе литературы, которым командовал тогда немного славянофильствующий, из рязанских-ивановских, поэт Геннадий Серебряков. Интеллигентный, застенчивый, рано, к сожалению, умерший. Поскольку параллельно Сергей сдавал сессию в университете (таким образом редакция «Молодого ленинца», командировав его из Ставрополя Москву, просто подсобила ему деньгами и вместе с тем сэкономила на гостинице, потому как жил Сергей в университетском общежитии) и выезжать никуда не мог, его приладили обрабатывать письма трудящихся. Однажды, после какого-то шума наверху и бурной планерки у главного, на которой Сергей, разумеется, не присутствовал – не по чину – велели срочно подготовить подборку против засилья западной эстрадной музыки и «Битлз» в частности в пользу отечественного, желательно хорового, вживую, без магнитофонов, оравших в каждой подворотне, пения. Задание передал на бегу – он почему-то всегда появлялся в отделе на бегу, впопыхах – Серебряков. Сергей слепил горбатого в два счета: в массе писем, приходящих в редакцию, можно было отыскать филиппики на все случаи жизни – хоть супротив Папы Римского. Но Серебрякова к тому времени в кабинете уже не было. Сергея вместе с подборкой вызвал к себе зам. главного редактора, курировавший литературу и искусство (sic!) Феликс Овчаренко. Это был уже натуральный, рафинированный славянофил. Вычесанный, выглаженный, великолепно образованный. Hе посконное, а, напротив, нечто элитарное, сибаритственное было в нем. Сергей примостился на краешек дивана и стал ждать: Феликс, как и его железный тезка, читал.
Прочитал, сведя чернявые брови, раз, полистал, прочитал еще.
– А вы сами-то верите? – взглянул на Сергея, уверенного, что сделал все в лучшем виде.
– Во что? – спросил ошеломленный практикант, уже заподозривший что-то насчет Бога: славянофил все-таки.
– Да в то, что написали.
– Это не я писал, – произнес Сергей внятно. – Это – народ.
Так что что «все» было вполне оправданно: н а р о д .
– Ну да, – согласился Феликс, смял Серегины листки и выкинул, не глядя, как баскетболист экстра-класса – сколько всего нетленного туда спровадил! – в корзину, стоявшую где-то под громадным столом, под ногами, – народ. Идите.
Народный прозаический эпос – выкинул.
Сергей встал и, задумчивый, вышел вон. Оно, конечно, в почте «Комсомольской правды» в любой момент при желании можно отыскать письма на все случаи жизни – и все они будут от народа. Но все-таки в странных взаимоотношениях находятся иногда с ним, народом, его народники. В странных.
Славянофилы, даже сдержанно предводительствуемые в одно время патриархом Василием Михайловичем Песковым, никогда не составляли в «Комсомолке» большинства. Главный редактор, случалось, бывал из славянофилов, редакция же все равно жила по своим законам. Тот же Феликс Овчаренко был прислан сюда «на укрепление» после нашумевшей (любой шум начинался, как правило, не снизу, не из читательских масс, а сверху, и в этом плане все знаменитости «Комсомолки» созданы, слеплены непосредственно в ЦК КПСС) левацкой статьи о театре, в которой усмотрели, видимо, симптомы «Пражской весны» в Москве.
И, казалось, кто мешал ему хотя бы в данном конкретном случае воспользоваться поддержкой сверху во имя собственных почвеннических идей – ведь в партизанской войне меньшинства с большинством нет запретных приемов. Не воспользовался. Кремлевская геронтократия семидесятых – первой половины восьмидесятых, возможно уже в силу своего поголовно рабоче-крестьянского происхождения, а возможно, из тайного, осторожного подражания Сталину, который на все времена и всем поколениям своих преемников оставил в Кремле едкую свою кошачью метку, и те, уже полстолетия, оглянувшись предварительно, не застукает ли кто, украдкой принюхиваются-таки, примеряются к ней – исподволь тяготели к умеренному славянофильству. Но так было далеко не всегда – и не только в новейшей истории. Тем не менее и исторически сложившееся западническое большинство в «Комсомолке» тоже никогда, даже при смене курсов, которая не случалась в одночасье, а вызревала подковерно, годами, выхлестывая иногда преждевременными указивками, не прибегало к помощи верхов, официоза, чтобы потеснить путавшихся под ногами «меньшевиков». К верхам любой ориентации и те и другие относились одинаково подозрительно.
Нигде, наверное, противоборствующие идеи не были столь идеалистичны, а спорщики, регулярно сходившиеся лоб в лоб то на летучках в «Голубом зале», то просто за стаканом вина в крошечных кабинетиках, на которые, как на соты, иссечен длиннющий редакционный коридор, столь бескорыстны, как в «Комсомольской правде» тех лет…
Этот эпизод, в котором Сергей выглядел не лучшим образом, как ни странно, только подогрел желание попасть в «Комсомолку». Реабилитироваться?
Перед Феликсом Овчаренко реабилитироваться поздно: он пробыл в «Комсомолке» недолго, перешел в журнал «Молодая гвардия», видимо, более соответствовавший его воззрениям, и вскоре тоже, к сожалению, умер от раковой опухоли.
Второй раз на знаменитом шестом этаже Сергей оказался только в семьдесят третьем, уже отслужив два года в армии и сделав неплохую карьеру в ставропольской молодежке. Выполнял разовые задания редакции, писал заметки на потребу дня, и его вызвали на смотрины.
Из предыдущего своего пребывания на этаже Сергей сделал два кардинальных вывода.
Первый. Никакого совместительства с экзаменами. Черт с ним, с университетом! – вон Песков ничего, кроме школы, не заканчивал, а знаменит как Тургенев. И, надо сказать, и впрямь едва не сравнялся и с Песковым, и с Тургеневым, ибо университет закончил лишь на девятом году обучения, в семьдесят пятом, будучи уже заведующим отделом «Комсомолки», москвичом. А малограмотную тещу свою застал однажды за странным занятием: баюкала внучку, держа перед глазами, взятыми под стражу парой допотопных пластмассовых наручников со сталинитовыми стеклами, газету, «Комсомолку», и читая в ней вслух, нараспев, заголовки – все, что мельче, даже со сталинитом, разобрать не могла.
– Жили у бабуси два веселых гуся… – это папа твой написал.
– С ы ш ы а: жизнь взаймы, – тоже папа…
В общем, все, что обозначено поддающимся сталиниту кеглем, было щедро приписано Сереге: с первой полосы по четвертую. Фамилии авторов по причине их малозаметности на полосе наручниками не воспринимались и в расчет тещей не брались. Сергей постоял-постоял на пороге, тоже не воспринятый, как и подписи, ни бабулей, ни внучкой, хотя кегль в данном случае имел вполне порядочный, да и попятился, давясь хохотом, потихонечку назад.
Согласитесь, снискать популярность у половины мира все же проще, чем у собственной тещи. И еще неизвестно, кто был популярнее в данный момент: Иван Сергеевич Тургенев или Сергей Никитович Гусев: ведь у Тургенева, как известно, тещи никогда не было.
…Вывод второй: никакого литературного отдела! Таким, как Серега, провинциалам, интеллигентам в первом поколении (а интеллектуалам – лишь в собственных детях) в «Комсомолку», если хотят задержаться, освоиться здесь, надо входить не через эту дверь. Эта – для других. Для тех, кто сызмальства не ходит по земле, не топчет ее подневольно, а безмятежно порхает, чаще всего, правда, тоже ласково ведомый шелковой невидимой ниточкой на замечательно волосатой руке, с каковой и соединяет его эта нежная пуповина, – никогда дверью не ошибутся. Впорхнут, куда надо. Два отдела есть для таких, как Сергей: рабочий и сельский, через которые можно выброситься со временем – руки крестом – в большую столичную журналистику. Тесными вратами приходят – покойные счастливчики – в рай. А эти две калиточки и есть две разборчивые дыхательные дырочки в «Комсомолке»: вдохнет и, если не выдохнет через минуту или не выплюнет через пять – глядишь, и задержишься, а там пронесет тебя с годами по всем коридорам, закоулкам и кабинетам большого организма, и выйдешь ты в надлежащем месте и в надлежащем, уже совершенно столичном виде, в большую, нередко даже политическую, жизнь, готовый к потреблению всеми, а не только сельским или рабочим, отделами на свете, вплоть до отделов большого, то есть не комсомольского, ЦК.
Масса народу в «Комсомолке» разбирается в литературе и искусстве.
Еще больше – в человеческих жалобах, письмах и стонах.
Новости – кто же не разбирается в новостях? Особенно хороших, которыми были полны под завязку газеты тех лет.
Даже в промышленности, вычислил Сергей, конкурентов у него будет больше, чем в селе: как-никак Москва, промышленный центр, вон и на машинах, на вшивеньких «москвичах», которые никуда дальше Кушки не шли, и то на багажнике заносчиво обозначено: «Moskvich». Любой «moskvich», особенно с окраины, – потенциальный соперник по части жизнеописания рабочего класса. Другое дело село, из которого он стремился в свое время удрать, вылезти, как из собственной кожи. Покажи любому, даже самому раззолоченному перу «Комсомолки» пшеничный и просяной колос – не отличит, хотя болью народа живет регулярно: по пятым и двадцатым. Сергей же колосья различал и с этим фундаментальным знанием очертя голову ринулся в сельский отдел – в единственно доступную ему прорубь «Комсомолки», многолетним привратником при которой состоял самый пафосный и великовозрастный романтик «Комсомольской правды» незабвенный Владимир Ильич Онищенко, который еще лучше, чем в злаковых, разбирался в злачных: «Пшеничную» от «коленвала» отличал с пол-оборота. Дай Бог ему здоровья: не одному поколению «nemoscvichey» дал он, пользуясь привилегированным положением редактора отдела, куратора сельской темы, в которой мало кто смыслил из еще более крупного редакционного начальства, и просто крутостью своего характера, путевку в комсомольско-московскую жизнь.
Сергей напросился в сельский и сразу же – в командировку, в Казахстан, на целину. Месяц, как запаленный, мотался по степям и передавал из райцентров по телефону заметки в стенбюро «Комсомольской правды». Как пригодилось, что когда-то на интернатских каникулах пришлось поработать и на комбайне, и на тракторе! – как только, знакомясь с механизаторами, называл соломокопнитель соломокопнителем, а шнек шнеком, а не какой-то там жестяной трубой, так собеседники его сразу были согласны, чтоб он диктовал в Москву все, что посчитает нужным – даже за их подписью.
Кожа, шкура дубленая николо-александровская выручала.
Газет он, конечно, не видал, но заметки, оказывается, печатались регулярно. Еще бы: сам Онищенко, мэтр и ветеран, честно говоря, тоже не очень обремененный знанием материальной части вверенной ему сельскохозяйственной сферы – еще и потому, что свято верил в превосходство нематериального, духа, вечного над насущным, пробивал их на полосу.
Сергея взяли, приняли и, вскоре после того, как окончательно отмылся от едкой, йодистой целинной пыли, отправили собкором в Волгоград. Именно сюда, на Волгу, по которой сейчас так респектабельно скользит, а двадцать пять лет назад, во времена собкорства, пожалуй, и не искупался ни разу как следует: не до того было – в Москву продирался.
Да, окончательный путь на Москву для него пролегал через Волгоград.
Здесь и познакомился с Ворониным.
* * *
Собственно, услыхал о нем еще в Москве.
Собкор – должность уединенная и, в общем-то, уязвимая. Живет человек в республиканском, краевом или областном центре, шлет заметки в свою центральную газету, в Москву, получая оттуда зарплату и гонорар. Но все остальное – квартиру, машину, телефон – ему выделяют местные власти. Редакция ждет от него не абы каких материалов, а в первую очередь острых, критических – ведь он, по московским понятиям, находится в гуще жизни, можно сказать, на самом ее донышке, и кто же быстрее собкора может слепить и передать в редакцию материал о каких-то ее, жизни, несовершенствах? Собкору нередко прямо из Москвы, из центра, и рекомендуют, какие именно несовершенства отразить и обличить. Газета, полоса без «острого» – не газета и не полоса, острое же московского происхождения нередко само кусается: редакционное начальство и просто редакционный служивый народ тоже ведь и квартиры, и телефоны, и машины получают, как и собкор, от местных властей.
Только местность у них другая: Москва называется. Лишний раз ее лучше не трогать, не дразнить: бо-ольшой встречный иной раз случается. Еще и хуком, самым коварным кандибобером могут зайти: через ЦК комсомола, а то и ЦК партии. А республика или, там, край, область все-таки далеко. Пока добежит ответный гнев по проводам, глядишь, и рассосется. К тому же первый объект гнева, так сказать, форпост, надёжа правды и справедливости, он там, на месте, под высокой столичной рукой. Есть кому принять – волнорезом – набежавшую волну, им же, к слову говоря, и вызванную.
Положение собкора – это положение голосистого сверчка на наковальне. Будешь петь не то (что необходимо редакции: чрезмерно хвалить место обитания, наковальню то есть) – молотом станет редакция: мол, сжился, скумился. Станешь петь не то (что необходимо наковальне: брать исключительно смелые, высокие октавы, не только с местным комсомолом, но и с местной, повсеместной партией задираться) – молотом станет наковальня. Передергивает факты, очернительством занимается, шестую статью Конституции (кто ее помнит сейчас?) нарушает: уволить по требованию местного партийного комитета.
Да что уволить? Не дать квартиру, машину, телефон. Что там еще можно не дать или лучше – отобрать? Во-он сколько полутонов во взаимоотношениях собкора и местной власти. Пой, птичка, пой, да только в строго благоразумном регистре.
Сергей еще в редакции, на стажировке наслушался об этих тонкостях собкоровской жизни, к которой так стремился. Виктор Степаненко, дородный, пожилой, спокойный и независимый, заходивший в ставропольский «Молодой ленинец» исключительно для того, чтоб еще кого-нибудь из «младоленинцев», как он их называл, надрать в шахматишки, собкор самой «Комсомолки», написавший репортаж о многокилометровых перегонах овечьих отар на Черные земли, на отгонные пастбища, репортаж, изумивший Сергея двумя моментами: почему это он сам, Серега, не додумался до этой романтической темы, хотя знал ее – подошвами – получше «Степы» (это в отместку за «младоленинцев») и заголовком: «Пешком по небу» (вот это и есть столичный литературный блеск), этот самый Стёпа многие годы был его кумиром – и в письме, и в жизни, вернее, в статусе. Свободен, свободен, свободен! Оказалось, не совсем так – его наконец просветили: Степа– то, чтоб не терять вальяжности, не признавался.
Особо отговаривали от Волгограда, потому что там – Воронин. Люсьена Овчинникова, еще одна романтичная и трогательная сивилла «Комсомолки», помнившая еще Сталинградскую битву, даже в кабинетик, где он ошивался, зашла после его утверждения:
– Будь осторожен. Это тебе не Рязань и не какой-нибудь Семипалатинск. Это – Воронин.
Как будто Воронин и был – Волгоград.
Люсьена, умная, пожилая, одинокая, знала все – и даже Воронина.
– Это новая генерация, – сказала Люсьена, обдавая чернотою всезнающих печальных глаз. – Их на мякине не проведешь. Будь умен, как Воронин.
Воронин был первым секретарем Волгоградского обкома комсомола – только что избранным.
Сергей же был новым собкором по этому региону, в который, кроме Волгоградской, входили еще и Астраханская область, и Калмыкия, в общем, если не две, то полторы Франции точно. Хазария. Только что назначенным, утвержденным ЦК комсомола. В общем, исходная позиция была вполне подходящей если и не для быка и тореро, то для двух бычков несомненно, ибо работа едва ли не каждого собкора «Комсомолки» сопряжена с борьбой – самые брутальные из них при известном потакании столичного «этажа» даже находили упоение в этом нескончаемом «бою». Бывали даже случаи, когда работа как таковая борьбой и исчерпывалась. Двух-трех таких собкоров, чье творчество было загадочно, потому что неизвестно (или известно читателям позапрошлых поколений) держали как бойцовых петухов – во имя масти. Время от времени появляясь в Москве, они и здесь, на этаже, разгуливали в хорошо усвоенных позах – грудь колесом и правая, ударная, как у Ленина, за пазухой. Удивительно: некоторые из них умудрялись собачиться с местным начальством, особенно комсомольским, за пределами газетных полос. Ни строки от него нету, а скандал идет, набирает обороты.
– Собираю факты, – важно заявлял такой собкор, если его вызывали-таки в «Голубой зал», где проходили заседания редколлегии, для отчета.
И редколлегия снисходительно склоняла коллективную главу: факты, понимаешь ли, упрямая вещь. Иной собкор, как червяк в яблоке, так и застревал в этой фазе: сбора фактов. И чувствовал себя, как и сытенький, сочный, но вполне трудолюбивый житель плодовых недр, весьма уютно. Наука показала, что плодовый червяк на девяносто процентов состоит из яблочной (или что там еще точит) мякоти. Так и собкор-лежебока: на девяносто процентов состоял из «фактов». Лень – разновидность ненависти, ибо далеко не у каждого пишущего рука тянется к перу, а перо к бумаге. Как раз у самых одаренных есть, обязательно существует этап полной, отчетливой ненависти, отвращения к самому процессу письма, особенно – к его началу. Сергей и сам регулярно испытывал эти почти физиологические приступы, но умел собраться, сгруппироваться и преодолевал их: увы, он так же отчетливо, физиологически знал, чувствовал, что это единственная профессия – водить пером по бумаге, – которой он в этой жизни владеет.
И каждый раз потихоньку, со скрипом, как малограмотный, расписывался – и изжога, астения где-то внутри, не только в мозгах, проходила. Его же друзья, и порой закадычные, взять эту невидимую планку – деятельного скрипа пером, превращенья изысканно содержательных мозгов своих в утилитарную чернильницу, в которую следует исправно макать самописку и выуживать оттуда что-то конкретное и в меру пошлое, – не могли годами.
Это посредственность пишет, как дышит: легко, обильно, испражняясь и вдыхая вновь. Попробуйте привязать облако к земле и поймете, как трудно пишется-дышится всем остальным.
Немудрено, что самые талантливые и закосневали чаще всего в тихой ненависти-лености перед авторучкой, что бывает-таки, вопреки мнению простонародья, тяжелее лома.
Едучи собкором в Волгоград, тем более после люсьеновских наставлений, Сергей тоже настраивался на борьбу. Но все сложилось иначе. Ошиблась Люсьена.
Воронин сделал его по-настоящему знаменитым – на несколько месяцев.
* * *
Воронин разгадал Сергея с первого взгляда. Понял, что в Волгограде он не жилец. Что ничем он здесь не обрастет, не укоренится. Не заживет, как шелкопряд, здешней жизнью, пропуская ее через себя, сквозь туннельную черноту, соединяющую вход и выхлоп, и перерабатывая ее в нечто полезное для человечества. Нет. Транзит. Вожделенный транзит! – прочитал насмешливо Воронин в Серегиных лихорадочных глазах. Все устремления – поверх здешней жизни и даже жизни в целом, куда-то в сторону Москвы, где по представлениям таких вот лихорадочных только и начинается та самая жизнь, что достойна не только осязания, но и воображения. И другое разглядел Воронин в Сергее с первой встречи в своем официозном, лишенном каких-либо индивидуальных примет кабинете. Тысячи подобных кирпично удлиненных кабинетов выстроились в воздушном пространстве страны, заключая в себя, запаивая и холодный воздух власти, ячейками которой они являлись, и саму ее аскетическую конструкцию: ячеистая, как Стена Плача, стенка эта во всю свою неимоверную высоту, шар за шаром, как говорят каменщики и могильщики, являла миру запеченных в ее янтарных нежных внутренностях породистых мужиков в галстуках – вплоть до главного, до Леонида Ильича, регулярно выглядывавшего, правда, уже не натурально, не вживе, а, как и положено всевышнему, из газет и телевизора, экран которого также напоминал чем-то матово отсвечивающий персональный апартамент. В кабинет этот Сергея привел Володя Поляков, гибкий, трепетный, поскольку тоже всегда между молотом и наковальней, между редакцией и собкором, заведующий корсетью «Комсомольской правды» – представить первому секретарю.
И Воронин сразу глянул Сереге в самую душу. Вроде душу и привели ему сюда на веревочке. На смотрины.
И то другое, что сразу же разглядел в Сереге Воронин, было следующее.
Перед ним сидела, скромно приткнувшись за полированным столом, не жизнь. Это даже правильнее писать через черточку: «не-жизнь».
Сергей, определил с ходу Воронин, делал биографию.
Воронин же делал карьеру и не собирался отвлекаться на Сергея. Ко времени их знакомства ему было лет тридцать пять. Он был хорошо образован – окончил с отличием строительный институт и учился заочно в Высшей партшколе – и щеголеват. Твердый, выпуклый, как шляпка у гвоздя, который все привык добывать головой, лоб, тяжелые, профессорские очки, хорошие, не провинциальные костюмы. Он был сдержан не только с Сергеем – водку в кабинете, задернув шторы, не разливал, в лесополосе с «активом» не рассиживался, не горланил спьяну казачьи песни, хотя, как позже убедился Сергей, знал их неплохо. Та самая простота, что хуже воровства, в нем напрочь отсутствовала. Таких нередко остерегаются даже в своей братии: то, что народ в массе своей воспринимает как службу, как нахабу и не стесняется такого своего восприятия и даже, самые раскованные и рисковые, кичатся им, эти, молчаливо мнящие себя чьими-то, не народа ли? – избранниками, воспринимают как служение. Путают грешное с праведным.
Воронин даже не служил – готовился к служению, что бывает еще заметнее. Проходил обязательное комсомольское послушание – перед тем, как принять партийный постриг. Не хозяйственный воротила, не высокопоставленный бонза советских органов – Воронин видел себя только в партии.
У него и вид был великовозрастного послушника: на все пуговицы застегнут, голова почтительно склоняется набок, но серые глаза, увеличенные толстыми стеклами очков, счастливой слезой не тают и голос почему-то не дрожит.