![Дашуары](/covers_330/38270367.jpg)
Полная версия
Дашуары
Ирочка, утратив Виталика в качестве жилетки, стала выходить замуж, но всегда несчастливо. Карие глаза выцвели, стрелки, наведенные неверной утренней рукой, потеряли симметричность, а голос приобрел хрипотцу от дешевых сигарет. Как-то Виталик, возвращаясь со съемок, нашел у своей двери спящую Ирочку, пьяную, с синяками на запястьях. Втащил домой, стараясь не вдыхать ее перегар, уложил на кухне. Долго стоял на балконе, отрывая головки маргариток, сидевших в цветочном ящике. Резко развернувшись, вошел на кухню, стараясь не дышать и не шуметь, и, преодолевая отвращение, сделал то, о чем мечтал столько лет.
Утром она ушла, пока он еще спал. Больше они не виделись
ТАНЦОВЩИЦА
я бы назвала ее девицей манерной, из тех, у кого губки сложены умилительным бантиком, а глазки опущены долу, говоря о неприступности и неприкосновенности. Танцовщицей она была небольшой – в смысле хрупкости, но танцевала в мимансе и была замечена. По жизни двигалась – как на сцене – на цыпочках, будто стояла на пуантах. Хотела замуж, но так – чтобы удачно, а не как в первый раз – от того брака осталась дочь – такая же, с губками бантиком и кудряшками под заколочками со стразами и цветочками. Эльф такой. Но злой эльф. Замуж пойти у танцовщицы не складывалось – и чем дальше, тем хуже. Любил ее крепко-накрепко – «из простых» – хорист, не солист, а так. Плотный, лысоватый, хотя и моложе ее. Любил сильно – будто и жениться был готов. Танцовщица же его не любила, терпела. Она розы любила, и непременно белые, так он осыпал ее буквально – встретит за кулисами, на колени встанет – и букетище огромный – к ногам. Она принимала – что ж, пусть видят – как любит. Может быть, и кто покрупнее заметит. Нет. Так годы и прошли. Хорист женился на угрюмой женщине, случайно привезенной с гастролей из Нижневартовска, родил троих детей и стал по школам уроки вокала давать. А танцовщица вышла на пенсию, проводила дочь замуж заграницу и осталась одна, в крошечной квартирке – смотреть на чужих детей в песочнице да стену многоэтажного гаража.
БЭЛЛОЧКА
Бэллочку всегда звали – Белкой. За нежную рыжину волос, за привычку грызть – орешки, конфетки, даже кончик косы или тетрадку. Белочка, с бледной, как у всех рыжих кожей, легко краснела, отчего сильнее бледнели веснушки. Белка была любимицей бабушки. Дедушки. Второй бабушки. Тетушек. Родителей. Нет, положительно – Белку любили все. Она так хорошо смеялась – запрокидывая голову, будто полоскала горло – смехом. И надо же ей было непременно пойти искать актерского счастья. А все – родственники, все – ах! Бэллочка, почитай нам из Маяковского! Спой нам! Сыграй нам! Ах, покажи, как бабушка ищет очки! А как мама встречает папу? Нет-нет, наша Бэллочка – талант! Из Одессы в Москву тогда был прямой путь, а уж если у вас папа что-то да значит в Одессе, он будет значить и в Москве!
Бэллочка поступила в театральное училище, сменила белые школьные гольфы на настоящие колготки, отрезала шикарную, в мелкий каракулевый виток, косу и стала обычной столичной студенткой. Она быстро научилась пить, не закусывая, отказывать, не обижая, и уже ко второму курсу шла на первые роли. Снялась в той же Одессе (благо, и мама кое-что значила!) на киностудии, и уже к ней присматривались, и уже на нее даже рассчитывали, и впереди светило – да, не Оскар, но постепенно! постепенно – к заслуженной, а там… Белка, не прыгай! говорила бабушка Соня, которая держала всю семью в маленьком, сухоньком кулачке, будет тебе и орех, и таки золотая к нему скорлупка! Все так бы и случилось, но… на третьем курсе Белка смертельно влюбилась в педагога, народного не просто артиста – любимца! кумира! отягощенного женой и любовницами, детьми от брака и без, маститого, с шикарной, вальяжной фигурой – от него еще млела Белкина мамочка, и к нему ревновал Белкин папа. Кумир, играя бархатным голосом, учил тайнам актерского мастерства, которое было не столько в правильном прочтении трудов Станиславского, а в верном подходе к главному режиссеру. Белка записывала за кумиром в тетрадочку, кумир про себя отметил нежный рисунок безвольного рта и огромные, бархатные, как южная ночь, глаза (ну, и так далее – по списку. Все комплименты были сделаны кумиром именно в таком порядке).
К началу второго семестра Белка поняла, что беременна, забегала в поисках врача, и уже было сговорено на пятницу, как ночью ей приснилась бабушка Соня, которая грозила ей кулачком и топала маленькими ножками, обутыми в ортопедические ботиночки. Только попробуй! кричала ей бабушка, даже думать за это забудь! Какой грех… какой грех… Белка проснулась от ужаса и поняла, что проспала. Мишеньку она родила знойным августом в Одессе, и, утопая в душном аромате роз, заполнивших палату, подносила к окну младенца, орущего красивым баритоном.
Театральное училище она все-таки окончила, тут уж подняли всех родственников по линии тетушки, и прилично себе устроилась в Одесскую филармонию, и концертировала, и даже сошлась с аккомпаниатором, правда, ненадолго. Мишенька вырос в настоящего красавца и, едва ему сровнялось 17, поехал покорять Москву. В театральное училище. Сильно сдавший кумир, подслеповато глядя на молодого красавца, читавшего на 2 туре Пастернака, несколько дней не мог вспомнить, где он видел это лицо…
ПОЛИНА
Полина была лучшей на курсе. Бесспорно – лучшей. Она даже на показы в театры не ходила – её взял к себе в труппу руководитель курса. В «Артель». Туда даже по блату не брали. Первые дни она просиживала на репетициях, как полноправная. Вечерами смотрела спектакли из директорской ложи. Она вместе со всеми посещала танцкласс и профсоюзные собрания. У нее даже завязался роман с ведущим актером, аристократом и народным любимцем. Актер до нее снисходил, заезжал редкими вечерами в театральное общежитие, долго просматривал коридор – не выйдет ли кто из соседей, после чего быстро любил Полину и так же, крадучись, уезжал. Не пользуясь лифтом. Полина шла на общую кухню, где пили вино, играли в преферанс и пели песни, и улыбалась, и пила, и пела. Играла она плохо, разве что в подкидного дурака.
Прошел год. Зарплата шла. Занимали Полину в утренниках и в массовке. От съемок она отказывалась, ожидая главной роли, и постепенно ей стали звонить все реже и реже. Роман с ведущим закончился, начались скучные отношения с очередным режиссером, у которого семьи случались во всех городах по пути следования в Москву. Режиссер громко хохотал за соседней стенкой общежития, когда к нему приезжала внезапная жена, и делал вид, что незнаком с Полиной.
На третий год, отчаявшись, наглотавшись успокоительного после очередного распределения ролей, Полина без стука вошла в кабинет главного. Режиссер писал статью о театре крупным, почти квадратным почерком, и был удивлен не меньше Полины.
– в чем дело, Полина Николаевна? Я могу Вам чем-то помочь?
Полина молча закрыла дверь и ушла из театра. В тот же вечер, сев на ночной поезд до Петербурга, она оставила Москву и свои иллюзии. В городе на Неве она удачно вышла замуж, родила двоих детей, после чего уехала с мужем в Америку, где и основала косметическую компанию.
ТАЯ
такая она была – Тая. Тихая, медлительная, незаметная. Не красавица, а так – приглядеться, чтобы полюбить. Но в театре нет времени разглядывать реквизиторш, да еще таких – невзрачных. Полно было молодых, ярких, они оттирали друг дружку локотками, блестели алыми губками, хлопали черными ресницами, хохотали и носили обтягивающее снизу и открытое – сверху. Они порхали веселыми стайками, курили, спрашивая сигаретку, и щурили глаза, втягивая дым. Они не имели профессий – так, поклонницы, любительницы театра – точнее, актеров. Устраивались на какие-то должности, просматривали репертуар из-за кулис, и потом так же исчезали. Бабочки. Однодневки. Тая же все выходила на сцену, шаркая домашними туфлями, расставляла по тетрадке реквизит – «заряжала» сцену. Во время действия тихо стояла или с подносом, готовясь принять недопитый стакан чая, или, наоборот – подать бутылку вина. Валерий Андреевич Заварзин, народный артист СССР, Лауреат, дипломант, и тому подобное, вальяжный, избалованный любовью, деньгами и режиссерами, замечал на сцене только себя. В образ входил, как в новый костюм, переставая быть собой, Заварзиным, а становясь – становясь кем угодно. Мастер был великий. А на том спектакле, как назло, подушку ему не ту зарядили. Не плоскую, как любил, а мягкую. И сбили его с роли. Уж как он кричал, как топал ногами… мягкая Тая моргала виновато – старая износилась, в ремонте… не проследила… От ужаса содеянного она вдруг зарделась, а не побледнела и похорошела удивительно. Заварзин ее – увидел. Она вдруг приняла очертания, материализовалась – из ничего, из кулисной пыли да бутафорских бокалов.
Заварзин, обремененный одной и той же женой, шага не ступал без вельможного одобрения. Супруга позволяла ему влюбляться в партнерш, строго отслеживала течение романа, лично подбирала галстуки мужу и цветы для очередной музы. В случае угрозы семье лично же и вмешивалась и прекращала «интрижку» с помощью профкома, худрука и валидола. С Таей вышла промашка. Не увидев в ней соперницы, супруга допустила Заварзина до чаепитий в Медведково, где народный возлежал на разложенном Таечкой диванчике, пока она пекла ему запрещенные врачом оладушки. Тая не нуждалась в выходах в свет, она любила Заварзина трепетно и благоговейно – на дому. Провожала его до машины, следила, чтобы он не забыл шарф, шляпу или ключи. На гастролях их селили вместе, учитывая весомость Заварзина, и эти недели были написаны для нее золотыми чернилами.
Заварзин, будучи скуп, не дарил ей ничего, кроме афиш, подписанных достаточно безлико – " с благодарностью…» – и витиеватая подпись с хвостиком.
Когда он слег с сердцем, Тая, не смевшая посещать его в больнице, передавала оладушки, которые супруга брезгливо выбрасывала в ведро.
На похоронах Заварзина Тая положила белые розы к его увеличенной фотографии, висевшей в фойе театра, и, уйдя к себе в каморку, сидела и гладила рукой подушечку – с которой все началось.
БРОНЬ
Афанасий Альбертович Лисицкий, заместитель директора театра Юнком, грузный, лысеющий мужчина 40 лет, двигался по кабинету с удивительной легкостью, обтекая всем телом сидящего на краю полу- кресла зеленого плюша мужчину.
Был тот ненавистный администрации любого театра день, когда приходили «списочники», имеющие право на билеты на самый популярный спектакль. Популярной была «Ундина…". Мужчина смотрел на зам. дира умоляюще, плохо скрывая растущую изнутри горячую ненависть. Задачи у них были разные – у Лисицкого – не дать 2 билета, у мужчины – взять. Диалог бурлил.
– Голуба моя! – поправляя подтяжки и расстегивая верхнюю пуговку рубашки, говорил Лисицкий, – ангел Вы мой! Ну, подумайте сами? Ну? Подумали? Вот и ладушки… К чему? Вам? Эта «Ундина» сдалась? Я Вам, голуба моя, как себе скажу – я не люблю этот спектакль! И не хожу! да! Громко, невнятно, дым, знаете ли… Вы как слышите?
– хорошо, – твердо отвечал мужчина, впиваясь в край кресла, – слышу хорошо. И зрение хорошее.
– Вот видите! – замдир обтек кресло с тылу и хлопнул в ладоши, – а сходите на спектакль, оглохните! Ни-че-го больше не услышите… – вспотев, Лисицкий расстегнул пуговицы на жилетке, – будете глухой и меня еще ругать будете! Скажете – не предупредил меня Афанасий Альбертович! Не досмотрел! нет-нет, голуба моя, не посмею! Моя забота о ветеранах, о престарелых – Лисицкий скрестил пальцы в кармане объемных брюк, – всем известна. Да я стольких в санатории отправил… да..
– мне положены билеты! – уже с тихой ненавистью сказал мужчина, – положены, понимаете?
– конечно! Разве я билетов Вам не дам? Ну что же Вы так… – Лисицкий добежал до стола, танцуя, придвинул к себе черный от замет еженедельник, – Вот! Сергей Сергеевич мой дорогой человек! я уже пишу! В кассу! Вот! На два лица! Партер! Середина! Чудно-чудно, – пел Лисицкий, вкладывая бумажку в руку мужчины и
нежно выпроваживая его из кабинета, – вот! чудненько! прекрасненько!
Когда за просителем закрылась дверь. Лисицкий пал в кресло, нажал кнопку селектора, спросил себе минералки и кофе, взяв из напольного сейфа бутылку, капнул себе коньяку… – ну народ… все на «Ундину и Небось»!! А кто остальное-то смотреть будет?
Мужчина, протянув в кассу счастливый листочек, получил два билета. На спектакль «Чехов»…
АСЯ
Ася не умела петь. Но – любила! Не умела танцевать – но любила же! Она любила все, что двигалось, пело, блестело, кружилось, – она любила праздник! Девчонкой, она впивалась глазенками в цирковые праздники на манеже, прилипала – не оторвать! к афишам детского театра, а уж кукольный, кукольный. Образцовский, с «би-ба-бо» на афише!
Жизнь же была сурова. Бабушка, мама и две бабушкины сестры, живущие с ними в огромной ленинградской квартире на 3 линии Васильевского острова, были тверды. «Никаких театров!» – сказала старшая, Ольга, подняв к потолку сухонький палец. Над ними жила балерина. Она прыгала под музыку, и хрустальная люстра, потерявшая половину подвесок, ласково пела – «дзынь! Дзынь – дзынь-дзынь!» К балерине ходили поклонники с цветами, и это было неприлично.
«Никаких опереток!» – сказала средняя, Ирина – и показала таким же пальчиком – вбок. Там, за стеной, жила опереточная дива, которая весело напевала арии из «Сильвы» и «Марицы» и прыгала в зажигательном канкане – с дивана, на пол. «Тум-тум-тум -буум! – отзывался бронзовый бюст ученого Асиного прадедушки, стоявший вплотную к стене.
«Никаких цирков! – сказала младшая из сестер, мама, – голову сломает или лев ее съест!»
«Нет, нет и еще раз – нет» – это уже сказала сама бабушка, Нина.
И маленькую Асю отдали в кружок судомоделирования с прицелом на Корабелку. Ася честно клеила парусники, рисовала флажки и стучала Азбукой Морзе своему соседу Ваньке. По батарее центрального отопления.
В институт Ася поступила сразу. Потому, что прадедушка был знаменитым кораблестроителем. Его именем даже назвали сухогруз. Имя оказалось длинным, и сухогруз поплыл в усеченном варианте – СППВ-44 бис.
На беду, в Корабелке была сильная самодеятельность. Настолько сильная, что флот СССР постоянно не мог досчитаться инженеров-корабелов. Тут наша Ася и развернулась. Среди красивых, хорошеньких или просто внимательных мальчиков она расцвела, перестала зажиматься, распелась, расплясалась и разыгралась до того, что поступила в ЛГИТМИК и вышла оттуда с дипломом актрисы театра и кино. Глядя сейчас на работы этой миловидной, искрящейся, улыбчатой девушки, трудно поверить, что она могла бы затеряться в угрюмых доках, среди ржавых корабельных днищ и грубых докеров.
Вот ведь – от судьбы не уйдешь, ага?
ВЕРА АРКАДЬЕВНА КОЛЬЦОВА
Вера Аркадьевна Кольцова – актриса. Она буквально взлетела в восьмидесятые, снявшись в мелодраме, в успех которой никто не верил. Обычная киношная история – героиня любила женатого, ее полюбил молодой и успешный, она женатого бросила, а потом передумала и опять вернулась в свое одиночество с чужим мужем. Женщины рыдали, думая, надо же! Есть еще любовь на свете, правда, непонятно, к кому. В девяностые стало скучнее, работа была из дешевых, но Вера Аркадьевна пыталась выбирать, до рекламы не снисходила – продержалась. Пока перебивалась, даже курс взяла в театральном, даже в Америку съездила – соотечественников порадовать. Те уже успели устроиться, на актрису смотрели снисходительно – вот, мол, дура, уехала бы десять лет назад, уже была бы – как мы. Ну, не в шоколаде, так хоть в фольге. Там же встретила свою старую любовь, Васечку Кисляева. Васечка приятно располнел, загорел, хвастал фотками жены-мулатки, дорогой тачки, стриженого газона, карточкой гольф-клуба, пил виски, пытался ущипнуть Веру Аркадьевну по старой памяти, но, протрезвев, от дальнейшего сближения отказался. Вера была разочарована, вернулась в Москву, где все ей показалось тусклым и будничным после американского многоцветья и многоголосья, стала искать старые связи – сниматься, сниматься! Время уходило стремительно, а поджимали уже не двадцатилетние, как раньше, а чуть не старшеклассницы. Их снимали охотно, считая не актрисами даже, а «исходящим» материалом. Вера Аркадьевна уже привыкла слышать в трубке «Ну, Верунчик, ты знаешь, детка, сейчас такое время… ты пойми… ты лицо на классику, а мы же гоним – что? Ну, разве на маму второй героини? Или соседку? Нет? Ну, как знаешь…» Привыкнув к отказам, она внутренне постарела, зажалась и была готова на любую работу. Но больше не было клубов, дворцов культуры – были только частные школы да репетиторство.
Мало кто узнавал ее – да и кто помнил? Одиночество давило, и она все больше замыкалась в себе. Прибилась к ней как-то на улице собачонка, беленькая, невзрачная, несчастная. Кольцова пригрела её, выводила гулять, так и познакомилась с Сергеем, который восхищался Верой по старым её фильмам. Сергей был много моложе, женат, но Вера Аркадьевна полюбила его искренне. Сергей оказывал ей мелкие услуги, выслушивал воспоминания о знаменитостях, закатывал глаза от восторга, приносил недорогие розочки и даже возил на дачу. Впрочем, жена Сергея к Вере Аркадьевне не ревновала. Вера Аркадьевна, поймав себя на том, что она опять если не любима, то хотя бы желанна, вдруг согласилась на эпизодическую роль в скучнейшем сериале, да сыграла с таким блеском и юмором, что снова вышла в звезды. Полетели приглашения на ток-шоу, вышла пара глянцевых дамских журналов, да еще кулинарный поединок, на котором Кольцова блистательно испекла настоящий пирог с визигой. Слава вернулась, появились деньги, и уже можно было себе позволить многое, и поменять «лицо», и позволить себе – быть узнанной на улице… Сергей отошел в тень – на него просто не хватало времени, но он приходил, как прежде, по пятницам, и приносил розы. На длинных колючих стеблях. Из Америки приехал Васечка, и Кольцова закрутила роман, да какой! Со сплетнями, фотографиями, да так, что дело чуть не кончилось разводом с красавицей-мулаткой…
На вечере, посвященном памяти Кольцовой, Сергей ощущал себя скованно, но, представленный немногочисленной публике, как дальний родственник некогда известной актрисы, даже рассказал пару вполне уместных забавных случаев из жизни Веры Аркадьевны и сорвал аплодисменты.
КОСТЮМЕРШИ
в гримуборной маленького театра тихо. Потушены лампы, на столиках открытые коробки с гримом, мятый лигнин, дешевые духи, английские булавки, начатый кроссворд, фотография любимого мужа в пластиковом веселом футляре – словом, все то, без чего нельзя жить. У окна сидят две костюмерши, пожилые, усталые тетки в синих форменных халатах. Одна вшивает крючки во французскую застежку, вторая чинит кружевное жабо, аккуратно поддевая крючком тончайшие нити.
– Ниночка, – первая откусывает нитку, – а ты помнишь, у нас был такой актер, красавец мужчина? Жен-премьер? Такой утонченный… как же его?
– ммм… – Ниночка трет переносицу, – смешная фамилия… Парнасов-Нильский?
– да-да!
– а как же! Ты помнишь, что было на премьере «Гамлета»?
– да! Его несли на руках до Набережной… а сколько было цветов, ты помнишь? – Зиночка смотрит во двор театра, где рабочие носят в сарай декорации, – в него были влюблены абсолютно все! Даже – помнишь, ту актрису из Москвы?
– Леночку Венскую? Еще бы! Она же бросила столичную сцену
ради него. Интересно, где она сейчас… Какая была милая девочка, такие надежды… к ней же сватался сам …?
– у нее ведь была дочь от него, ты знаешь? – Зиночка грустно сморкается в марлечку. – Наверное, уж и в живых-то нет…
– ой, Зиночка, Парнасов же поступил с ней, как совершенный мерзавец! Она пришла к нему за кулисы, а он…
И тянется, тянется, клубочек воспоминаний двух милых старушек, заставших пору расцвета их кумиров. И сами они давно стали частью жизни тех, знаменитых, гремевших тогда на весь Союз актеров и актрис. Хранительницами чужой славы.
ОСВЕТИТЕЛЬ
она была актрисой. Ну – актриса, и актриса. Сколько их. Талантливая, говорили, в студии была. Надежды подавала, даже в кино снялась. В театре потерялась – задвинули, затерли. Она и бороться не умела. Поставят во второй состав – играет. Поставят на замену – играет. На гастроли в Урюпинск – пожалуйста. Даже концертную ставку себе не просила поднять. Сцену любила. Муж ушел сразу после свадьбы, дочь в кулисах росла.
Он был осветителем. Простой такой осветитель. Партитура, линзы, штекера-провода. Обычное дело. Но он был просто волшебником – светописцем прям. А свет на сцене – это больше, чем декорации. Больше, чем костюм, грим. Светом можно было вообще иную реальность создать. Он и создавал.
Он актрису эту любил. Все об этом знали. И тоже его отправляли – в Урюпинск, на шефские в колхоз. А чего жалеть? Если любовь…
Когда на гастролях пили от скуки паленый коньяк в унылом номере, ему друзья и сказали – да поди ты к ней, скажи. Чего уж, не женщина она? Нет, – отвечал, – не женщина. АКТРИСА. Это вы, – говорил, – просто не видите, какая она! Они все пальцем у виска крутили – ну, дурак, и есть дурак, Давно художником по свету стал бы – а он всё из театра не уходил, чтобы с ней рядом быть. Пьёт кофе в буфете, или яйцо разминает вилкой, – а сам все в ее сторону косится. Она грустная такая была, все больше одна и сидела. Курит, в окно смотрит, и пепел на блюдечко стряхивает.
А потом ее машина сбила. Прямо у театра. Народ набежал, ахает. А кто она – и не знают. В сумочку полезли, за паспортом. А там, в обложке – фото того осветителя. С профсоюзного билета. Вот так.
А уж когда она после сотрясения пошла на поправку, они и объяснились. Прямо там, в палате. Среди бабушек, уток и гипса.
Так и живут вместе. Говорят, счастливы…
АЛЛА И СВЕКРОВЬ
Алла ненавидела свекровь. Благодарность за то, что свекровь родила сына Мишу, меркла из-за того, что она родила его для себя, а не для Аллы. Алла слышала голос свекрови всегда и везде – от раннего утра, когда Эвелина Михайловна докладывала сестре, Энгелине Михайловне в каком месте, и на сколько посетили ее тело боли сжимающего, колющего, ноющего и прочего характеров. Нужно сказать, что Эвелина Михайловна, преподававшая до конца 90-х музыку в средней школе, была чрезвычайно изобретательна. Боли были музыкальные. «Моя лодыжка сегодня в миноре», или «меня пучило так, что можно было сыграть увертюру к опере!» «Ах, в голове играли литавры и треугольник»… От музыки свекровь переходила к ней, к Аллочке. Невестка была обозначена словом «эта», – «эта вчера насыпала Мишуньке приправу! Искусственную! С глютаматом! Мишенька, с его диабЭтом, с его камнями в пузыре! И эта приправа! Она хочет извести его! Отравить его. А потом – меня. Мне снилось (свекровь переходила на громкий шепот), что она отравила всю мою гречу!
Алла, менявшая в это время наполнитель в кошачьих лотках, сопровождаемая четырьмя свекровиными кошками, оглядывала кухонные полки и понимала, куда исчезла гречневая крупа. Рис. Подсолнечное масло. Удивительно одно – свекровь предполагала наличие яда только в просроченных продуктах, и никогда – в растворимом кофе или клубничном джеме…
Миша все время отсутствовал. Он как бы жил и как бы – не жил. Он звонил мамочке, докладывал о том, что запломбировал зуб, прополоскал горло и сделал прививку от гриппа. Он говорил о том, что ел, сколько и когда. Иногда он появлялся дома, в куцей курточке и теплых ботинках, терся об аллочкину щеку, тщательно мыл руки антибактериальным мылом, ел постные жиденькие супчики и расхваливал мамины паровые котлетки из манки. Котлетами брезговали даже коты.
Брак был загадочным. Алла чувствовала себя приговоренной к свекрови, считая, что она и ее кошки посланы ей в усмирение нрава. Конца испытаниям не предвиделось. Какую роль в этом пятнадцать лет длящемся браке играл Миша, так никто и не понял. Впрочем, к пятидесяти годам Миша, наконец-то полюбил, и, не решаясь беспокоить мамочку, сразу уехал в Германию. Впрочем, открытку с видом Дрезденской галереи мама все-таки получила. Инсульт, случившийся с ней, не изменил Аллочкиной жизни, только теперь ей приходилось докладывать Энгелине Михайловне о состоянии здоровья сестры. Сухо и скучно. Не музыкально. Аллочка выходила свекровь, и теперь та сидит на венском стуле у подъезда, пока Аллочка перестилает кровать и меняет наполнитель в кошачьих лотках.
ЧИСТАЯ ДЕВОЧКА
такая она девочка была – чистая. Папа офицер, мама – дома. До 16 лет – по гарнизонам. Балованная. Единственная. Голубые глаза, нос пуговкой. Концерты в Доме офицеров, кружок в Доме пионеров. На катке – только у нее – голубая шубка в талию, шапочка с блестками. Домой идет – на коньках чехлы – цок-цок. Мальчики в школе с ума сходили. Но – дома мама да бабушка. На день рождения – только девочки из класса и один-два мальчика. Чтобы в очках и из музыкальной школы. Как же – кругом ТАКОЕ! Про ТАКОЕ – шёпотом, да и не при отце. Отец то на учениях, то на стрельбищах, а то у любовницы – когда ему воспитанием заниматься? Он строгостью держал. По выходным, если случалось. С ремнем. Убедительно всё выходило. Девочка так и росла – чистая, хорошая девочка. Даже книжки читала, и на ночь косу заплетала и тапочки у кровати аккуратно так ставила – в 6 позицию.