bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

В Дуксе Казанова с особенным упорством и ожесточением занялся геометрией и математикой. Чрезвычайная сложность задач обладала тем преимуществом, что занимала время. В этом занятии не было ничего удивительного, ведь Казанова всегда любил цифры и вычисления. Для начала он принялся за знаменитую античную задачу. Мы помним, что оракул острова Делос предложил афинянам, чтобы остановить эпидемию чумы, удвоить вес золотого кубического алтаря Аполлона, используя только линейку и циркуль. Эта задача не могла быть разрешена математическим путем, а следовательно, и практически. 15 октября 1789 года Казанова написал первому министру прусского короля, без всякого сомнения надеясь на награду, что после тридцати девяти лет работы решил эту сложную задачу древности, по поводу которой напишет три брошюры, чтобы объяснить, как ему это удалось. Наблюдая в Дрездене за печатанием, в мае 1790 года, «Решения делосской задачи», он затем опубликовал «Следствие к удвоению куба» и «Геометрическое доказательство удвоения куба». Неужели же он не получит значительного вознаграждения от прусского правительства, найдя наконец решение задачи, которого нетерпеливо ждали уже две тысячи лет? К несчастью, несмотря на многочисленные споры, в которые вступил ученый мир, безгранично доверяя точности расчетов Казановы, шумных восторгов не последовало. Да и Казанова в конце концов сам признал свою ошибку и повинился в ней. Хотя ему и не удалось найти числового решения, как он уверял, он все же не оконфузился в своем доказательстве, по мнению ученого Чарлза Генри, тщательно изучившего его работы: «Казанова сначала уверовал, что дал точное решение; однако он мог дать лишь решение приблизительное… Но не стоит судить его слишком строго. Большинство решений, предложенных для удвоения куба в древности и в новые времена, предполагают использование линейки и циркуля. Однако оба эти инструмента, считавшиеся точными, что необходимо для геометрических построений, таковыми не являются».

В апреле 1793 года Казанова заинтересовался исчислением времени и календарем, разродившись рукописью в пятьдесят шесть страниц под заглавием «Мечтания о средней величине нашего года, согласно грегорианской реформе». Все аспекты данной проблемы тщательно рассмотрены. Как всегда, все области знания перемешаны между собой, поскольку наблюдения астрономического, физического и арифметического плана чередуются с политическими, историческими и религиозными соображениями и даже доводами эмоционального характера. Он указывает на ошибку в двадцать минут за столетие в нашем календаре и в завершение приводит рассказ о своих беседах с Екатериной II на эту тему.

Едва покончив с этим трудом, он обращается к филологии и лексикологии, что позволяет ему одновременно размышлять об истории и сводить счеты с Французской революцией. В язвительном памфлете, написанном по-французски и озаглавленном «Леонарду Снетлагену, доктору права Геттингенского университета, от Джакомо Казановы, доктора права Падуанского университета», – его последней работе, опубликованной в Дрездене в 1797 году, – Казанова яростно нападает на то, что кажется ему одним из главных орудий революционного обмана, а именно неумеренное и безответственное использование словесных порождений: неологизм как лингвистическая форма политического террора. Для Казановы, в последние годы своей жизни бывшего прежде всего писателем, все проходит через язык. Никому не известный Леонард Снетлаген, который подвергается уничижительной критике в этом памфлете, имел несчастье опубликовать в 1795 году «Новый словарь французского языка, содержащий внове созданные выражения французского народа. Приложение к Словарю Французской академии или к любому другому лексикону», позволивший Казанове дать выход всему своему полемическому пылу. Похоже, что эта тема была тогда в моде, поскольку в 1790 году уже вышел «Национальный и анекдотический словарь для толкования слов, которыми наш язык обогатился со времен Революции, и понимания новых значений, которые получили некоторые старые слова». Так что не один венецианец сетовал на воинствующую манию неологизмов у революционеров: в один год с Казановой Лагарп, один из самых ожесточенных гонителей новояза, опубликовал работу под названием «О фанатизме в революционном языке» с подзаголовком «О гонениях со стороны варваров XVIII века на религию и ее проповедников».

Странное произведение – брошюрка «Леонарду Снетлагену». Невероятная смесь отвращения и восторга, неприятия и разочарованной любви, что особенно чувствуется, когда речь заходит о французском народе. Ибо всей душой ненавидя кровавые ужасы Революции, Казанова не может забыть, что он беззаветно влюблен во французскую цивилизацию. «На всем земном шаре нет народа, более пленительного, чем французский; и все потому, что он наделен большим умом, чем все остальные. Именно этот ум, опьяняя его, не оставляет ему времени на раздумья и заставляет попадаться во все расставленные ловушки. Он друг и раб всех, кто ему льстит, он заложил им душу, стал их жертвой и слепым проводником любой их воли. Храбрый вследствие своего легкомыслия и веселости, неутомимый, доверчивый до крайности, он, не удостаивая ничего предвидеть, распевая, насмехается над будущим. Этот народ стал обожателем своей родины, так и не узнав до революции, ни что такое родина, ни самого этого слова. Он поочередно пьян и жесток, трезв и человечен, способен на любой героический поступок, когда велеречивый льстец распалит его воображение; но легкомыслен и непостоянен до такой степени, что переходит от одного состояния к противоположному, часто ни на миг не задерживаясь посередине. То, что он неспособен на дружбу, видно по всему его поведению за последние семь лет. Если бы он читал или умел читать, то и на сутки бы не оставил статую Вольтера в так называемом Пантеоне». Какая злоба! Какая горячность! Какая ненависть! Это неистовство можно понять лишь потому, что сам Казанова не чужд народу, в безликости которого он может в любой момент увязнуть и раствориться. «Народ – его нищета, суровый труд – угрожает ему, как невыносимый образ судьбы, которая могла бы стать его собственной. Казанову ничто не отделяет от народа: ему также незнакомо привилегированное рождение и гуманистическое “сверх-я”»[17], – пишет Шанталь Тома. Он провел всю свою жизнь, пытаясь перейти на сторону могущественных и благородных, чтобы выпростаться из среды своего происхождения. И если теперь к власти придет народ – какой обман! Какая насмешка! Какое падение!

На его взгляд, новые слова не были созданы «французской нацией или народом, но ораторами и некоторыми бездарными журналистами, которые, ut faciant rem[18], всегда старались только ослепить, употребляя способы, которые могли бы только рассмешить, если бы Франция не корчилась в конвульсиях». Подавляющее большинство этих слов, порожденных журналистами, которые «пишут, лишь чтобы выплеснуть свою злобу», уже обречены. Они долго не проживут. Это мертворожденные слова, которым суждено исчезнуть вместе с драматическим событиями, при которых они появились на свет.

На самом деле выбор Казановы более субъективен, нежели строго научен. Его лексикография автобиографична. В некотором смысле, это его автопортрет. Не закрываясь от всего нового, он не отвергает с ходу все новые слова. Если недавно выдуманный термин действительно соотносится с новой реалией, Казанова его принимает. Например:

ТЕЛЕГРАФ: «Слово новое по справедливости, поскольку сама тема нова».

По определению, все слова, так или иначе относящиеся к Революции, высмеяны и осуждены безапелляционно:

ОБВИНИТЕЛЬ: «Его новизна заключается во всех видах обвинителей, которых учредили при новом режиме».

РАВЕНСТВО: «Народ, вечно веселый, несмотря на угнетающую его нищету, должен постоянно над ним потешаться. Наверное, ему любопытно узнать, что означает сие слово, поскольку перед его глазами одни лишь неравенства».

ГИЛЬОТИНА: «О счастливый и возвышенный народ, стоящий выше всех предрассудков, которому не страшно ни одно оскорбление! Он со смехом выкапывает мертвецов, ест человеческое мясо и находит его превосходным, дает прозвище “укороченного” добрейшему королю Людовику XVI, как он прозвал ранее “Возлюбленным” его предшественника».

ЯКОБИНЕЦ: «Невезучее слово, настоящее проклятие для королей».

САНКЮЛОТ: «Существительное, от комичного звучания которого можно животики надорвать. САНКЮЛОТИДА, великий праздник санкюлотов, – уж и вовсе чистая нелепица».

Словно случайно (в его возрасте уже не меняются), он не может удержаться, чтобы не позабавиться над словом САНЖЮПОН[19]. «Это слово тоже не лишено очарования, оно даже не столь неприлично, как санкюлот, ибо, в конечном счете, отсутствие нижней юбки не исключает присутствие верхней». Но тотчас злоба возобладала над шуткой: «Я не знал, что существуют именуемые сим словом инсургентки. Счастливая революция!»

Пока же Джакомо еще очень молод, Революция только впереди, и ему надо учиться почти всему. Не следует думать, что навыки к наслаждению врожденные. Это занятие требует не меньше познаний, чем другие профессиональные призвания. По счастью, в этой области у Джакомо будет лучший наставник, какого только можно вообразить, – сам Баффо, «высокий гений, поэт в самом чувственном изо всех жанров, но великий и единственный». (I, 20). Странный вообще-то человек этот Цорци Алвизе Баффо: родился в 1694 году от патриция Дзан Андреа Баффо и Кьяри Кверини, аристократ без состояния, но древнего рода. Сделал карьеру венецианского чиновника, перейдя в 1732 году от вопросов снабжения в «криминальный отдел», самый важный и самый престижный в городе: он занимался делами об убийстве, служил апелляционной палатой, а главное – осуществлял надзор за счетоводами Венецианской республики. За исключением двух кратких периодов, в 1749 и 1760 годах, когда он был инспектором по торговле шерстью и лесом, Баффо пробыл в криминальном отделе до самой своей смерти в 1768 году.

По свидетельству современника, Баффо со своей женой, Цецилией Сагредо, жил в большом унылом дворце на площади Сан-Маурицио. Имел обыкновение посещать кафе на площади Санто-Стефано, где читал свои сочинения друзьям (по его словам, даже дож Марко Фоскарини очень ими забавлялся). Сочинения эти были более чем развратными, откровенно чувственными и даже порнографическими. Какое подспорье для начинающего распутника – уроки такого мастера, прекрасно разбирающегося в назначении всех естественных отверстий! «Что до его интереса к младшему Казанове, то в те времена было совершенно нормально, чтобы благородные владельцы театров, такие как Гримани, интересовались проблемами своих актеров и оказывали им помощь, равно как и патриции вообще покровительствовали тем, кто, не принадлежа к привилегированным классам, нуждался в помощи. По поводу этого обычая, коим широко воспользуется Казанова на всем протяжении своей бурной жизни, Джованни Росси подчеркивает, что до падения Республики у каждого венецианца, как говорили, был свой “санто-ло” (покровитель) в лице какого-либо аристократа»[20].

И вот Джакомо Казанова получает новое образование, по меньшей мере странное, ведь было решено, что он станет священником. С одиннадцати лет его одевали сплошь в черное, как аббата. Тогда аббатом называли молодого человека, уготованного Церкви, который еще не принял сан и не дал обета. Ему было запрещено сражаться на дуэлях и танцевать. 22 января 1741 года, через четыре месяца после того, как приходский священник церкви Святого Самуила, Тозелло, выбрил ему тонзуру на голове, шестнадцатилетний Казанова был посвящен патриархом Венеции в младшие чины Церкви. Начало его карьеры было многообещающим. Свою первую проповедь он произнес в четвертое воскресенье декабря 1740 года перед избранной аудиторией и имел большой успех. Ему рукоплескали, и в кошелек, куда обычно клали пожертвования, посыпались цехины и любовные записочки. Казанова уже мнил себя одним из величайших проповедников своего века. Другой случай блеснуть на публике представился ему уже в следующем году: он сочинил панегирик для праздника Святого Иосифа, 19 марта. Чересчур уверовав в свои способности, он вообразил, что ему нет нужды учить текст наизусть. К несчастью, в назначенный день он слишком плотно поел и слишком много выпил. Когда он поднялся на кафедру, в голове у него помутилось. Вступление ему еще удалось, но вот то, что было дальше, он начисто позабыл. Говорил что попало, путался, заикался. Снизу поднимался глухой встревоженный ропот. Он притворился, будто потерял сознание, упал на пол. Служки отвели его под белы рученьки в ризницу. Какое унижение! Так было утрачено желание стать самым знаменитым венецианским проповедником XVIII века.

Однако на его карьере священнослужителя это происшествие никак не отразилось. В самом деле, мать писала ему, что познакомилась с одним ученым монахом и добилась его назначения епископом Марторано в Калабрии, замолвив словечко перед королевой Неаполя, дочерью польской королевы. В ответ монах пообещал позаботиться о Казанове, который уже грезил о высших церковных должностях. Тут дело не в призвании, это – «черное» Жюльена Сореля.

Оставалось только ждать прибытия епископа. И значительную часть этого ожидания заняло заключение в форте Святого Андрея, в венецианской лагуне, за темную историю с мебелью, которую Казанова продал без согласия Гримани – ее владельцев. Неуловимый Казанова сумеет на целую ночь обмануть бдительность своих сторожей, чтобы отправиться в Венецию и как следует взгреть некоего Антонио Раццетта, доверенное лицо Микеле Гримани, которого он считал виновным в своем заточении.

Будущий епископ Марторано явился наконец в Венецию и дал указания Казанове, чтобы тот приехал к нему прямо в Калабрию. Это далекое путешествие будет полно ярких красок и впечатлений. Прибыв на место, Казанова быстро понял, во что ввязался. Просто кошмар! Трудно было себе представить более бедное и жалкое епископство. Решение принято немедленно. И речи не может быть о том, чтобы остаться в Марторано еще хоть на день. Он уехал, вернее, сбежал, проведя в епископстве всего 60 часов.

Краткое пребывание в Неаполе, затем Рим – последний капитальный пункт в образовании Казановы. Он не любит Рим (это еще мягко сказано) – двуличный и лживый город, город сплетен и интриг, слухов и клеветы, где даже послушники насмехаются над правосудием Святого отца: «Нет такого христианского католического города в мире, где люди бы меньше стеснялись в отношении религии, чем в Риме» (I, 181). Но это хорошая школа жизни для молодого человека, еще не полностью выведенного из неведения. «Человек, созданный, чтобы сколотить состояние в бывшей столице Италии, должен быть хамелеоном, способным принимать любой цвет, отбрасываемый светом в окружающую его атмосферу. Он должен быть гибким, пронырливым, мастером обмана, непроницаемым, снисходительным, часто низким, ложно откровенным, всегда притворяющимся, будто знает меньше того, что знает, разговаривающим лишь в одном тоне – терпеливом, владеющим своей физиономией, холодным там, где другой на его месте бы пылал; если ему не посчастливилось иметь веру в сердце, она должна быть у него в уме, если он честный человек, то должен тихо сносить муки от того, что выдает себя за лицемера. Если ему противно это притворство, он должен оставить Рим и искать счастия в Англии. Изо всех этих необходимых качеств, уж не знаю, похваляюсь ли или исповедуюсь, у меня была лишь снисходительность, которая сама по себе есть недостаток. Я был интересным шалопаем, довольно красивым конем хорошей породы, не выезженным, или плохо объезженным, что еще хуже» (I, 179).

Впервые, находясь вне Венеции, он проникает в высшее итальянское общество своей эпохи, состоящее из аристократов и церковников, проклиная их надменный и покровительственный вид. Становится одним из секретарей могущественного кардинала Аквавива, живет в апартаментах на четвертом этаже его дворца, на площади Испании. Входит в милость у любовницы кардинала С.Ч. Ему, сыну венецианских актеров и молодому послушнику, даже представился случай дважды встретить, сначала в Квиринале, а потом на вилле Медичи, папу Бенедикта XIV Ламбертини. Это было время взросления: «1 октября 1743 года я наконец принял решение побриться. Мой пушок превратился в бороду. Я решил, что пора отказаться от некоторых привилегий отрочества» (I, 181). Решающий момент проживания в Риме: именно в это время он учится французскому языку, добросовестно получая ежедневные уроки у адвоката по имени Далаккуа. Однако именно тогда, когда Казанова, подлаживаясь идти по жизни вслед за владетелями Рима, прочит себе славную будущность, он самым глупым образом оказался замешан в неприятное дело о похищении беременной дочери адвоката Далаккуа ее воздыхателем. На самом деле он совершенно не был к нему причастен, но римские злые языки произвели такое разрушительное действие, что кардинал Аквавива был вынужден отказаться от его услуг и попросить его уехать. Куда? В Константинополь, ответил ему Казанова, который сам не знал, откуда ему пришла эта нелепая идея. «Что я стану делать в Константинополе? Я понятия не имел, но должен был туда ехать» (I, 226). Венецианцев всегда тянуло на Восток.

V. Корфу и Константинополь

Ты предполагаешь, что я богат; вовсе нет. Когда я доберусь до дна своего кошелька, у меня больше ничего не останется. Возможно, ты предполагаешь, что я высокого рождения, а я принадлежу к сословию ниже или равному твоему. У меня нет никакого таланта к добыванию денег, никакой работы, никакой основы, чтобы иметь уверенность в том, что мне будет на что прокормиться через несколько месяцев. У меня нет ни родных, ни друзей, никаких прав, на какие я мог бы претендовать, и никаких твердых планов. Все, что у меня осталось, – это молодость, здоровье, мужество, немного ума, чувство чести и порядочности и начатки хорошей литературы. Мое великое сокровище – то, что я сам себе хозяин, что я не боюсь невзгод. Характер мой склонен к расточительности. Вот я каков.

По дороге в Венецию, откуда он намеревался отплыть в столицу Османской империи, Казанова в феврале 1744 года остановился в Анконе, ставшей одним из самых важных этапов его чувственного и сексуального посвящения, поскольку там ему открылась неоднозначность полов. В самом деле, именно в этом городе он повстречал некоего Беллино, восхитительно хорошенького кастрата с глазами темными, как карбункулы, который уже играл роль примадонны в театре Анконы. Мать его была набожной и алчной сводней, готовой выставить на панель всю семью ради денег. В Папской области, к которой принадлежал этот город, женщинам не дозволялось появляться на сцене с 1686 года, и женские роли всегда играли кастраты. Только в самом конце XVIII века женщины наконец снова появятся на подмостках. Казанова пришел в крайнее смущение и воспылал желанием, не в силах избавиться от мысли, что Беллино, несмотря на свою мужскую одежду (обычный карнавальный наряд, призванный ввести в заблуждение), женского пола, и это доказывает неоспоримая выпуклость его груди, которую невозможно скрыть совершенно. Отныне он не успокоится, пока не установит истинную природу того, в ком видит девушку и кого желает все больше и больше, несмотря на его постоянную уклончивость. Эти отказы и уловки лишь еще больше распаляют. По правде сказать, положение куда сложнее. Казанова беспрестанно твердит читателю, что «ему хотелось, чтобы Беллино был девушкой, но устраивает дело так, чтобы мы сомневались в его истинном желании. Эпизод со стремлением к разоблачению трансвестита продлится некоторое время, чтобы дать расцвесть романическому умению рассказчика: он задает вопрос вопросов, лежащий в основе любопытства, и как можно дольше оттягивает ответ. И снова читатель или читательница должны исходить из своей собственной неуверенности. К какому полу он действительно принадлежал? А я?»[21] А если Казанова в любом случае желал Беллино таким (такой), как он (она) есть, вне зависимости от его пола? А если неистовость его желания на сей раз заставляла его пренебречь различием полов?

Отвергнув однополые домогательства его брата Петрона, настоящего профессионального альфонса, переспав, чтобы утишить свой пыл, с двумя юными сестрами – двенадцатилетней Сесилией и одиннадцатилетней Мариной, каждая из которых получила по три дублона и тотчас отнесла их своей матери, чрезвычайно обрадовавшейся столь щедрому дару, Казанова в отчаянии и нетерпении снова подступил к Беллино. Тот «искусно играл на состоянии уверенности без доказательств, в котором бился Казанова. Менял костюмы, разнообразил внешний облик, чередовал мужские и женские интонации. Показывал свою роскошную грудь и позволял Казанове ее ласкать, постанывая и стыдясь своего уродства. Казанова прошел через все муки сомнения и желания. Он уже почти бредил…»[22],– пишет Шанталь Тома. Дошло до того, что он предложил сто цехинов за ночь вдвоем: если он юноша, они на том и остановятся, если он девушка, они пойдут дальше, будь на то ее воля. Беллино отказался. Но неисправимый Казанова не удержался и сунул руку туда, куда не следовало, обнаружив выступ, который мог принадлежать только мужчине. Однако это не привело Казанову в отчаяние: поначалу «удивленный, рассерженный, удрученный, возмущенный», он вскоре возобновил свои авансы, говоря себе, что, возможно, это лишь чудовищных размеров клитор. Упрямый Беллино сопротивлялся еще пуще, выставляя ловкий аргумент: будучи влюблен столь сильно, Казанова в любом случае пойдет до конца, будь он девушкой или юношей. Само его мужество не оттолкнет пылкого поклонника, и его страсть обернется против природы. Однако он согласился поехать с Казановой в Римини. По дороге, в то время как Казанова намеревался взять себе отдельную комнату на постоялом дворе в Синигалии, она – ибо это женщина, и зовут ее Терезой, – привела его к себе в комнату и отдалась ему: «Беллино, первым нарушив молчание, спросила меня, почувствовал ли я ее любовь» (I, 245).

Замечательная грамматика! Чудесный переход от одного рода к другому в одной фразе! Она рассказала ему свою печальную историю: вся ее музыкальная карьера зиждилась на этом притворстве; если ее разоблачат, она потеряет работу. Чтобы сойти за мужчину, когда церковные власти проверяют ее половую принадлежность, у нее есть особое устройство: «Это небольшая вытянутая, мягкая трубочка толщиной в большой палец, белая, нежная на ощупь. Она была вставлена в очень нежную, прозрачную кожу, овальной формы, пяти-шести дюймов в длину и двух в ширину. Прикрепив эту кожу гуммитрагантом в том месте, где бывает член, она закрывала ею женский орган» (I, 248). И Казанова до крайности распален этой «штучкой», которой никак не наиграется: «Она налила воды в стаканчик, раскрыла свой сундучок, достала оттуда свое приспособление, клей, основу и прикрепила свою маску. Я увидел невероятное. Очаровательная девушка, бывшая таковой повсюду, с этим необычайным приспособлением показалась мне еще более интересной». Со своим кастратским пенисом, не мешавшим ей наслаждаться как женщине, гермафродит Тереза, принадлежавшая к обоим полам, сочетавшая в себе мужественность и женственность, неудержимо влекла к себе Казанову. «К притираниям, кремам, пудрам, мушкам, перьям и парикам, которых требовала элегантность того времени, Тереза добавила дополнительный атрибут кокетства – маску юноши между ног»[23].

Редко за всю свою долгую жизнь обольстителя Казанова был так влюблен в девушку, он даже серьезно подумывал о браке. По счастью, непредвиденные обстоятельства помешали осуществиться его матримониальным планам, причем он даже оказался не виноват в непоправимом и тягостном разрыве. Он потерял паспорт; был посажен в тюрьму в Пезаро и сбежал, не желая того: лошадь, на которой он ехал, понесла. Помехи сыпятся одна за другой. Сначала Тереза ждала его в Римини, куда он тайно приехал к ней перед отъездом в Болонью. В конце концов Тереза отправилась в Неаполь: герцог де Кастропиньяно нанял ее певицей в театр Святого Карла. Она верно ждала его, но время шло, наступило забвение. На горизонте нашего распутника забрезжили новые романы…

Поскольку «черное» не принесло Казанове состояния и блестящих успехов, он подумал о «красном». Не имея призвания к поприщу церковнослужителя, он поспешил сбросить рясу и натянуть военный мундир, решив поступить в армию. И как всегда, главным, что привлекало его в ремесле военного, был костюм: «Я спросил себе хорошего портного; ко мне привели человека по имени Морте. Я объяснил ему, как должен быть сшит нужный мне мундир и какого цвета, он снял мерку, дал мне образцы ткани, из которых я выбрал, и уже на следующий день принес мне все необходимое для слуги Марса. Я купил себе длинную шпагу и с прекрасной тростью в руке, в лихо заломленной шляпе с черной кокардой, с буклями и длинной накладной косицей вышел из дому, чтобы поразить весь город» (I, 260). Казанова красуется, щеголяет, он счастлив. Он поступил на службу Республике прапорщиком одного из полков, расквартированных на Корфу. Он надеялся сразу получить чин лейтенанта, но военный старейшина пообещал ему этот чин к концу года. После переезда, оказавшегося довольно опасным оттого, что матросы, подстрекаемые попом-фанатиком, возложили на него вину за ужасную бурю, чуть не опрокинувшую корабль, и хотели бросить его в море, он по прибытии на Корфу вытребовал себе отпуск в полтора месяца и отправился в Константинополь на корабле, на котором плыл славный сенатор Пьер Вандрамен, занимающий почетную должность посла в Блистательной Порте.

На страницу:
4 из 8