Полная версия
Казанова
«Я принимаю это имя, вернее, принял его, потому что оно мое. Оно принадлежит мне на столь законных основаниях, что если бы кто-нибудь посмел его носить, я бы отспорил его всеми путями и всеми способами.
– Каким же образом это имя принадлежит вам?
– Я его создал; но это не помеха тому, что я также и Казанова» (II, 728).
Бургомистра это не убедило. Он полагал, что носить одновременно два имени невозможно и, разумеется, запрещено. Он не понимал, как это можно самому создать свое имя:
«Это проще простого (…). Алфавит принадлежит всем; сие неоспоримо. Я взял семь букв, соединил их таким образом, что получилось слово “Сенгаль”. Это слово пришлось мне по душе, и я принял его в качестве своего наименования, будучи твердо убежден, что поскольку никто не носил его прежде меня, никто и не имеет права оспаривать его у меня, а тем более носить без моего согласия».
Когда сбитый с толку градоначальник напомнил ему, что фамилией человека может быть только фамилия его отца, Казанова ему заметил, что его собственное имя, которое он носит по праву наследования, не существовало веки вечные. Однажды его пришлось-таки сочинить кому-то из его предков, не унаследовавшему фамилии от отца, пусть бы тот звался хоть Адам!
Если Казанова так настаивает на относительности фамилий, в которых нет ничего вечного и неизменного, то лишь потому, что расширяет поле своей суверенной свободы, присваивая право быть творцом собственного имени, а еще потому, что теперь становится совершенно невозможно с уверенностью определить, кто он и где он. Вам кажется, что вы настигли и назвали его по имени в том или ином месте, а он уже уехал под другой фамилией. Книга, претендующая на рассказ о Казанове, должна увлечь читателя в головокружительный вихрь географических названий и имен.
Кроме того, прежде чем приняться за подобный труд, необходимо ответить на важный вопрос, от которого нельзя отмахнуться. Зачем нужна биография Казановы, раз его автобиография уже представляет собой рассказ о его жизни? «Достойная или недостойная, моя жизнь – моя материя, моя материя – моя жизнь. Я прожил ее, не думая, что когда-нибудь мне придет охота писать, и она может показаться интересной, какой, возможно, не была бы, если бы я прожил ее с намерением описать на старости лет и более того – опубликовать» (I, 4). Это нужно понимать буквально. Все работы бесчисленных казановистов-любителей, проводивших частное расследование, окончательно подтвердили: в «Истории моей жизни» все или почти все – правда. Даже если ему случается не раз путаться в датах (весьма вероятно, что без всякого умысла), факты подтверждаются всякий раз, когда их возможно проверить. Нет, в целом он не притворяется, не сочиняет, ему даже нет нужды романизировать, настолько его жизнь похожа на роман, хотя он замечательный рассказчик, умеющий преподнести свои удивительные приключения. Долгое время в Казанове хотели видеть лгуна, сочинителя, выдумщика, вероятно, чтобы оградить себя от него. Ничего подобного. Каждый раз, когда его утверждения возможно сопоставить с документами того времени, приходится признать, что в большинстве случаев он говорит правду. Разумеется, ему случается приукрашивать, прибавлять или, наоборот, кое о чем умалчивать. Как можно хоть на минуту поверить в полную объективность рассказа о себе самом? Тем не менее, с некоторыми поправками, его биография уже написана и со всех точек зрения несравненна и превосходна. Вот почему почти все биографии Казановы похожи на дурные вытяжки, на неловкие и натужные резюме «Истории моей жизни». Даже некоторым из самых свежих эссе, написанных лучшими писателями, не удалось избегнуть опасности парафразы, производя впечатление, что их задача – всего лишь избавить наших современников от необходимости читать сам оригинал, который довольно-таки длинен и порой, надо признать, скучен и не лишен повторений. Теперь понимаешь, почему множество авторов предпочли оттолкнуться от написанного Казановой, чтобы закрутить новые романы: Герман Гессе в «Обращении Казановы», Артур Шницлер в «Возвращении Казановы», Шандор Мараи в «Разговоре в Больцано», Эндрю Миллер во «Влюбленном Казанове» используют «Историю моей жизни» как дрожжи, на которых произрастает новый вымысел. Чтобы не повторять Казанову, остается лишь выдумать для него новые приключения, которым, как ни крути, с большим трудом удается сравниться с «настоящими» перипетиями из его мемуаров.
Таким образом, и речи не может быть о пересказе событий, столь замечательно изложенных самим Джакомо Казановой. Этим объясняется структура моей биографии, в которой, в целом придерживаясь хронологии более чем бурной жизни самого знаменитого венецианца после Марко Поло, будут чередоваться места и поступки, путешествия и положения, перемещения и действия, такие, как: учиться, желать, заражаться, влюбляться, соблазнять, любить, казаться, изменять, играть, беседовать, подкрепляться, шпионить, писать, умирать. «История моей жизни» построена одновременно на развитии и повторе. Приключения, партнеры, ситуации, места действия постоянно меняются, но манера действовать и вести себя остается прежней. На самом деле нет ничего более цикличного, чем «История моей жизни».
II. Венеция в 1725 году
Госпожа де Помпадур (…) спросила меня, действительно ли я из того края.
– Какого?
– Из Венеции.
– Венеция, мадам, не с края, она в центре.
Граф Пьер Дарю в своей монументальной «Истории Венецианской республики» в девяти томах, вышедшей в 1821 году, заканчивает рассказ о борьбе Светлейшей республики[9] с турками (конец которой положил договор, заключенный в Пассаровице 21 июня 1718 года), отмечая: «На этом заканчивается история Венеции», – хотя ему оставалось написать еще три тома. Весь XVIII век для Венеции будет лишь долгой агонией, апатичной и патетичной, и Бонапарту, в общем-то, придется лишь прикончить полумертвого: «Сведенная к пассивному опыту, она больше не поддерживает войн, не заключает перемирий, не выражает своей воли. Наблюдая за событиями со стороны, во избежание того, чтобы принимать в них участие, она делает вид, будто они ее не интересуют. Прочие страны, видя, что она твердо придерживается системы бесстрастия, не удостаивают спросить ее мнения о том, что происходит у ее ворот (…). Одинокая посреди государств, невозмутимая в своем безразличии, слепая в отношении своих интересов, бесчувственная к оскорблениям, она жертвовала всем своему единственному желанию – ничем не досаждать другим государствам и сохранять вечный покой».
Если верить большинству историков и критиков, Венеция XVIII века уже не была Венецией. Она превратилась в тень самой себя, ностальгическое обтрепавшееся воспоминание о былой военной и торговой мощи. Блестящая победа над турками при Лепанто, в 1571 году, уже далеко. Полное вырождение аристократических добродетелей и тенденция ссылаться на мрачную когорту нравоучителей: «Ослабление дисциплины и уравновешенности нравов; отказ от начальствующих и ответственных постов; безразличие и политический скепсис или же преувеличенно непоколебимые консервативные настроения и жадность к привилегиям; продажность и торговля должностями; склонность к мотовству, волокитству, гульбе; нездоровая страсть к безумной пышности и слепящей роскоши; ложная риторика в манерах, церемониале, языке; утомление боевых инстинктов и стремление к миру любой ценой»[10]. И как полагается, за забвением обычаев и упадком политического строя должен был последовать упадок искусства.
На самом деле XVIII век во многих отношениях – настоящий ренессанс, просто благодать после ужасающих несчастий века XVII: крупного экономического кризиса с 1620 года, страшной чумы 1630 года, унесшей за полгода 80 тысяч человек, падения Кандии 5 сентября 1669 года и потери Крита, самого последнего уголка чудесной торговой империи, которую основала Венеция на левантийском побережье Средиземного моря, землетрясения 4 марта 1678 года, нанесшего значительный ущерб. После стольких страданий, проигранных войн, общего обеднения, эпидемий мрачного и зловещего XVII века век XVIII был пережит венецианцами как возрождение. Доказательство: на XVIII век в Светлейшей приходится расцвет архитектуры. Джорджо Массари, построивший также палаццо Грасси, завершил строительство дворца Реццонико, а Антонио Гаспари – палаццо Пезаро, оба начатые в конце XVII века Балдассаре Лонгеной. Со своей стороны, Доменико Росси создал чертежи внушительного дворца Корнер делла Регина, выходящего на Большой канал. После суровых испытаний XVII века нужно наслаждаться жизнью, развлекаться, забавляться, смеяться, «карнавалить». Если венецианцы считают, что имеют право вести веселую и легкую жизнь, то не потому ли, что сознают: их история уже позади? «Расслабленные миром; более не вмешиваясь в интересы и споры вокруг себя; сохраняя перед лицом спорящих или дерущихся держав позицию вооруженного, а больше безоружного мира; проводя внешнюю политику любезности и учтивости; следуя внутренней политике снисходительности и попустительства; беседуя с послами, проживающими в ее дворцах, лишь о вздоре приятного ничегонеделания; и как будто приобретя за весь свой долгий опыт лишь бесконечную недоверчивость и дипломатическую проницательность старика, Республика более не имеет другой истории, кроме истории счастливых народов»[11]. Венецианцы наконец-то свободны от своих вековых и тягостных исторических обязанностей. Какое облегчение! Какое отдохновение! История свершилась, остаются только праздность и наслаждение. «В XVIII веке Венеция – зачарованный остров, аббатство Телема, розовый песок неведомой страны; светлый и безумный город маскарадов, серенад, переодеваний, развлечений, путешествий на остров Киферы в золотой мишуре и с бумажными фонариками; “европейский Сибарис”, по выражению Фосколо; “свободное и блаженное обиталище граций”, как сказал Альгаротти; “самое восхитительное состояние для свободного и праздного человека”, как писала графиня Винн женевцу Губеру»[12]. Не впадая в наивную и идиллическую идеализацию, тем не менее нельзя спорить с тем, что эта Венеция пренебрегла влиянием на обширных просторах Средиземного моря ради передышки и отдыха, твердо решившись как можно приятнее потратить свои сказочные богатства, накопленные за века завоеваний и торговли.
Так пусть же начинается праздник! А в области празднеств венецианцы – непревзойденные специалисты. Любой повод хорош, церковный или мирской. Однажды я отыскал у букиниста необычный путеводитель по Венеции, датированный концом XVIII века, – именно путеводитель, а не путевые заметки. С программой посещений на каждые полдня, списком и подробным описанием памятников, дворцов, церквей и картин. Вот доказательство, если в нем была нужда, что уже в XVIII веке Венеция являлась туристическим центром в современном смысле этого слова, посещаемым всею состоятельной Европой во время больших турне. Хотя главным направлением оставался Рим, Венеция представляла собой обязательное дополнение, глоток вольности после суровых и строгих уроков прошлого. Разумеется, в этом путеводителе очень длинная глава отводится перечислению всех праздников в Светлейшей республике. Только в январе отмечается не менее пяти важных праздников. Первого января – торжественное богослужение в соборе Святого Марка, с трехдневным выставлением святого причастия. Третьего – на площади Святого Марка устраивается большой крестный ход с участием всей венецианской знати. 6-го – специальный праздник, чтобы составить программу празднеств на весь год: дьякон собора Святого Марка оглашает расписание переходящих праздников. 14-го – праздник святого Пьетро Орсеоло, который был дожем. 17-го – вручение премии в два дуката каждому из аристократов, отправляющихся в Совет на выборы. 31-го – праздник в честь переноса тела святого Марка в Венецию, состоявшегося в 828 году. И так из месяца в месяц. Не забывая, естественно, о ежегодном карнавале – великом времени развлечений и наслаждений. Между прочим, этот карнавал очень долгий, поскольку он начинался в первых числах октября с открытия театров, прерывался на период Рождественского поста, возобновлялся 26 декабря на праздник Святого Стефана и продолжался до «жирного вторника», последнего дня перед началом Великого поста, который Сенат сделал праздничным с 1296 года. «Нарушения, беспутство, роскошь и развлечения царили тогда безраздельно… Все пользовались неограниченной свободой, ибо маска, связанная с неповиновением, означала в Венеции равенство между общественными классами. Вне карнавала ее использование не только “допускалось”, но и, при различных обстоятельствах, навязывалось правительством. Таким образом, венецианцы и чужестранцы носили маски в период, составлявший не менее шести месяцев»[13]. Венеция покинула историческую сцену ради театральной. Она больше не вмешивается, не действует, она выставляет себя напоказ, лицедействует. Не случайно, что XVIII век породил великих мастеров городских пейзажей, с безумной скоростью плодивших свои полотна, те самые «ведуты», как для богатых патрициев, так и для иноземных, в основном английских туристов, хотевших сохранить памятку о своей поездке.
Вот какой образ Венеции XVIII века рисует поэт-вольнодумец Алвизе Баффо, который (мы еще к этому вернемся) сыграет основную роль в формировании и посвящении юного Казановы:
«В Венеции царит такая веселость, там ведут столь приятную жизнь, что я думаю, во всем мире нет ничего подобного. / Столько изнеженности в привычках, столько грации в манерах, в городе столько красавиц, что он как будто посвящен Венере. / Здесь уже не встретишь былой суровости; все женщины сегодня принимают вас радушно, куда бы вы ни явились. / Замужние женщины более не живут в удалении от мира, ночью и днем они разъезжают по городу / Наедине с милым другом, и за ними не следует, как прежде, муж-колпак. / Можно свободно нырнуть к ним в постель, и муж ничего не узнает, а если узнает, то не встревожится. / (…) Здесь множество дворян, сплошь одетых по французской моде и проедающих все, что у них есть. / (…) Они проводят целые ночи в пирах, за игрой и пением; и в это время их жены предаются блуду с любовниками. / Игорные дома в моде. Роскошь и наслаждения, которые в них можно найти, привлекают толпы людей, оставляющих там свои цехины. / Деньги текут ручьем; город становится от этого красивее; но порок истощает все кошельки. / Не будь этих пороков, об артистах бы совсем позабыли, и они бы исчезли. / Не будь честолюбия, чревоугодия и любви, огромные сокровища так и были бы схоронены в кубышке. / Жаль, что в городе не осталось шлюх, но замужние женщины взялись их заменить. / Профессиональная шлюха – вещь, которой каждый может располагать, тогда как замужняя женщина отдастся не каждому. /(…) Есть еще толпа виртуозов, певиц и танцовщиц, проказливых кобылок, на которых так приятно ездить верхом.(…) / Танцовщицы и певицы живут на широкую ногу, сегодня они королевы, водящие мужчин за концы. (…) /Да здравствует же этот город, средоточие наслаждений, равно приятный для чужестранцев, как и для местных уроженцев»[14]. Тратить дукаты, чтобы поражать нарочитой роскошью построек, коллекций, пиров и празднеств, спускать безумные деньги на игру, соблазнять и любить женщин всех сословий – вот основные занятия богатых венецианцев в XVIII веке. Джакомо Казанова в этом смысле – «продукт» своего города и своего века, с тем только (весьма значительным) отличием, что он ни благороден по рождению, ни богат. Его жизнь столь исключительна потому, что он играл роль богатого венецианца-космополита, никогда не обладая настоящим личным состоянием.
III. Родиться дважды
Вот так от меня и избавились.
Для автора «Истории моей жизни» все началось по-настоящему в августе 1733 года, когда юному Джакомо было восемь лет и четыре месяца: «Я стоял в углу комнаты, нагнувшись к стене, поддерживая голову руками и не сводя глаз с крови, обильно струившейся на землю из моего носа» (I, 17). Очередное кровотечение: бедный Джакомо постоянно теряет кровь. Ту долго не удается унять, так что в общем представлении он – не жилец. На земле долго не задержится, считают близкие, уже свыкшиеся с мыслью о его скорой смерти. По счастью, добрая и чуткая бабушка с материнской стороны, Марция Фарусси, начеку: она отвезла внука в гондоле к одной колдунье с Мурано, которая, получив дукат серебром, устроила целый магический обряд, способный впечатлить ребенка, уже и так напуганного постоянной кровопотерей. Заперла его в ящик, откуда он слышал весь поднятый вокруг шум – смех, плач, крики, пение и удары по ящику. Затем его выпустили, обласкали, раздели, положили в кровать и завернули в простыню, пропитанную дымом снадобий, которые сожгла колдунья. На следующую ночь, как и предупреждала колдунья, приказавшая никому ничего не рассказывать, «я проснулся и увидел, или подумал, что увидел, что из камина вышла ослепительная женщина в большом кринолине, в платье з роскошной ткани, а на голове ее была корона, усыпанная драгоценными камнями, которые, как мне показалось, горели огнем. Она медленными шагами, величественно и спокойно подошла и присела на мою постель. Достала из кармана коробочки и высыпала их содержимое мне на голову, что-то бормоча. После долгой речи, обращенной ко мне, из которой я ничего не понял, она поцеловала меня и ушла так же, как появилась; я же снова заснул» (I, 17–18). Какое прекрасное начало для неисправимого обольстителя – вот так вступить в жизнь и обрести здоровье благодаря ночному посещению прекрасной дамы, которое он должен хранить в тайне, если не хочет лишить себя счастья в будущем!
Это возрождение (поскольку кровотечения отныне станут все реже и слабее и надежда вернется) – его настоящее рождение. До шума и жестикуляции колдуньи, до этого фееричного явления женщины не было ничего, абсолютно ничего. Ни малейшего детского воспоминания, о каком можно было бы рассказать. Угрюмый, слабенький, лишенный аппетита, не способный ни к чему приложить старание, с глуповатым видом, с вечно раскрытым ртом, как у дурачка с рождения, маленький Джакомо не жил, а прозябал: «густота моей крови была причиной моей глупости, которая читалась на моей физиономии» (I, 20). Почти идиот, в общем, умственно отсталый. И вдруг – чудо! Начало исцеления, которое нужно закрепить и довести до конца, сменив обстановку. Он отправится в пансион в Падую, к некой госпоже Мида, жене полковника ополчения Венецианской республики. На самом деле, условия там были очень суровыми. В доме грязно, постель отвратительная, пища плохая. Неважно. Джакомо старается и учится у молодого священника, доктора Гоцци, которому поручено его образование. В рекордное время он наверстывает упущенное. Через месяц он уже так хорошо читает, что с ним переходят к грамматике. Быстрые, даже поразительные успехи, так что вскоре учитель поручает ему следить за тем, как другие ученики готовят уроки.
И все же, если верить Казанове, он не был вундеркиндом. Ничего общего с Моцартом или Руссо, который, рассудив в том же возрасте, что прочел уже слишком много романов, перешел непосредственно к изучению Плутарха. Слишком долго длился латентный период перед его истинным рождением, эмоциональным и интеллектуальным. Огромный пробел перед пробуждением сознания. В его памяти не сохранилось ничего от первых восьми лет, проведенных в Венеции в доме бабушки Марции Фарусси, на улице Монахинь, рядом с Большим каналом и церковью Святого Самуила со старой колокольней XII века в венецианско-византийском стиле, увенчанной пирамидальным шпилем, покрытым позеленевшими от времени свинцовыми листами. Именно в этой церкви Святого Самуила 5 мая 1725 года был крещен Джакомо Джироламо Казанова, родившийся 2 апреля на улице Комедии, ставшей потом улицей Ка’Малиперо, в двух шагах от театра Сан-Самуэле. Если захотеть действительно понять Джакомо Казанову, нужно обязательно погулять подольше по этому невзрачному кварталу со скромными узкими переулками, темными и переплетенными друг с другом, над которыми отныне восстало во всем своем эстетско-коммерческом великолепии отреставрированное палаццо Грасси. Нужно пройти по улице Комедии, выходящей на площадь Святого Самуила, на которой мраморная доска, установленная заботами городского турбюро, напоминает прохожим (которые, кстати, никогда здесь не ходят) о рождении знаменитого венецианца: «В одном из домов на этой улице 2 апреля 1725 года родился Джакомо Казанова». Нужно было родиться в темном и тесном переулке этого бедного квартала, чтобы до такой степени вожделеть яркой пышности европейского космополитизма и роскошного великолепия королевских дворов.
В «Кратком очерке моей жизни», написанном под конец его существования, чтобы ответить на наивные вопросы из писем двадцатидвухлетней девушки, влюбившейся в старого обольстителя, некой Сесиль фон Роггендорф, он привел некоторые дополнительные подробности относительно своего рождения: «Мать произвела меня на свет в Венеции 2 апреля, на Пасху 1725 года. Накануне ей сильно хотелось раков. Я их очень люблю». Не будем задерживаться на том факте, что 2 апреля 1725 года не приходилось на Пасху, выпав на понедельник, и что Казанова слегка подтасовал листы календаря, чтобы облачиться в одежды Спасителя и обеспечить себе с самого рождения славное воскрешение путем написания мемуаров. Запомним только, что он останется верен своей матери (к которой не питал нежных чувств), по меньшей мере, через насмешку, своей любовью к ракам, грязного зеленовато-серого цвета, когда они сырые, но изящно красным, когда сварены. Очевидно, что под лукавым пером Казановы они являются едва прикрытым метафорическим изображением красавиц, которых от желания бросает в жар и которые розовеют, даже более, в пылу наслаждений. Даже если вы не передали мне ничего другого, дражайшая матушка, по меньшей мере я обязан вам этим выраженным вкусом к самой нежной краснеющей плоти. Да, он всегда будет сильно ее хотеть, он будет любить ее безумно.
За тринадцать месяцев до того, 27 февраля 1724 года, его родители, Гаэтано Джузеппе Джакомо Казанова и Джованна Мария Фарусси, сочетались браком в церкви Святого Самуила в присутствии епископа Пьетро Барбариго. Брак по любви, в этом нет сомнений, поскольку Гаэтано решился похитить свою милую, чтобы жениться на ней, шестнадцатилетней красавице, родившейся в августе 1708 года на Бурано и потому получившей красивое прозвище Буранелла. В самом деле, занимаясь отвратительным ремеслом актера, отвергаемым и презираемым венецианцами в той же мере, в какой они обожали театр, он не имел никакой надежды получить благословение ее отца, сапожника Джироламо Фарусси, и ее матери Марции. Если последняя, поставленная перед свершившимся фактом, покричала-покричала, да и простила, отец в буквальном смысле слова умер от горя, как сказал Казанова, хоть ему и противоречит церковная книга прихода Святого Самуила, запись о браке Гаэтано в которой свидетельствует, что отец невесты к тому времени уже скончался.
По правде говоря, Гаэтано Казанова в этом квартале знала каждая собака: он не пользовался хорошей репутацией и считался субъектом сомнительных нравственных устоев. Родившись в Парме в 1697 году и прибыв в Венецию году в 1723-м, он поступил актером в театр Сан-Самуэле, принадлежавший богатому патрицианскому семейству Гримани. По всей видимости, всем в приходе была известна (возможно, он сам неосторожно и бестактно этим хвалился) история его шумного романа с актрисой Джо-ванной Беноцци, побывавшей замужем за Франческо Баллетти и Франческо Кальдерони. Следуя за этой артисткой по прозвищу Фраголетта (Клубничка), Гаэтано и оставил в 1715 году Парму и свою семью и стал танцовщиком, потом актером. Не будем ставить под сомнение соблазнительность и талант Фраголетты, которая, по словам самого Гольдони, была неподражаема в амплуа субретки, но все же она, родившись в 1662 году, была на 35 лет старше своего молодого любовника. Встретив в 1748 году в Мантуе бывшую актрису, которая двадцатью пятью годами раньше была любовницей его отца, Казанова создал ужасный, убийственный ее портрет: «Ее убор не поразил меня так, как она сама. Несмотря на морщины, она белилась и румянилась; сурьмила брови. Открывала взгляду половину своей дряблой груди, которая вызывала отвращение именно потому, что показывала, чем была когда-то, и две вставные челюсти. Ее прическа была всего-навсего париком, плохо прилегавшим на лбу и висках; руки ее дрожали так, что и мои затряслись, когда я их пожал. Я с ужасом видел следы уродливой старости на лице, которое некогда привлекало любовников, прежде чем увянуть от времени. Выводило же меня из себя детское бесстыдство, с каким отрицалось время и выставлялись мнимые прелести» (I, 451).
Страшное обвинение! Однако, если верить Карло Гольдони, также видевшему ее в Мантуе в апреле того же 1748 года, Фраголетта «в свои восемьдесят пять лет еще сохранила следы красоты и довольно живые и острые проблески ума». Если Казанова присочиняет, то, несомненно, потому, что сводит старые счеты со своим детством, со своими родителями, с первой подругой своего отца. Он уже отмечал, что во времена своей любви к театральной субретке его отец выделялся «своими нравами еще в большей степени, чем своим талантом». Надо думать, что положение молодого титулованного любовника стареющей актрисы, которой уже далеко за пятьдесят, вызывало пересуды у публики, более позабавленной, чем действительно возмущенной. То ли из непостоянства, то ли от ревности, скорее же всего просто-напросто от отвращения, он бросил ее и уехал в Венецию, хотя с театром не расстался. Несмотря на все свои торжественные обещания теще никогда не заставлять супругу выходить на подмостки, он вскоре и ее увлек на это поприще. Едва ли год прошел после рождения Джакомо, как его мать передала ребенка бабушке, отправившись с мужем в Лондон, где состоялся ее дебют. Вернувшись в Венецию, она играла в театре Сан-Самуэле.