bannerbanner
Фрося
Фросяполная версия

Полная версия

Фрося

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Ну ладно, а что же делать теперь? И почему нужно что-то делать?..

Под Фросей заскрипела раскладушка.

Борис подсветил сигаретой циферблат: всего лишь третий час… а думал – ночь на исходе… и только третий час, надо бы поспать…

– Борис, вы спали? – Почему-то шепотом.

– Нет.

– И я – никак не могу…

– М-м-да… – Надо бы поспать, но как заснуть? Завтра, между прочим, репетиция, и голова должна быть свежей, – но день будет такой же, как сегодня, как завтра и послезавтра, и послепослезавтра… Странно: прошлое до отъезда… до побега… всплывало легко, протяженно, а после – одной картинкой: первый выход на сцену, в массовке, слепящий свет прожекторов и черный многоголовый провал зала – потом всё стиралось, расплывалось, мелькало неразборчиво и непривлекательно, даже лучшие, первые годы – отбрасывал, вытеснял без усилия, лень, апатия, пустота в голове. Подумал о будущем – и тоже ничего не мог увидеть, кроме тех же прожекторов – но это было вроде как прошлое… и вдруг – новое: маленькая коробочка, со сценой, залитой светом, на ней человечки – бегают, суетятся, переживают, а он – вне, смотрит со стороны, из темноты, руки в карманах куртки, нахохлился, – откуда такое?..

Услышал мерный шепот. Слов не разобрать. Подождал – продолжала шептать.

Громко спросил:

– Фрося, вы что?

Шепот оборвался.

– Что вы там шепчете?

– Так… Молитву.

Пошарив рукой, стряхнул пепел – кажется, мимо.

– Вы верующая?

– Нет… не знаю, не думала. А это – просто красиво. – Она тоже заговорила громко – но голос звучал мягко, приглушенно, слова выговаривались неторопливо. – Старушка одна научила. Говорит, если не спится – пошепчи, душу, говорит, облегчишь. Вообще-то я сплю как мертвая, устаю, а тут… не выспалась, а вот же… Правда, красиво – послушайте! – И перешла на звучный шепот: «Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей… В темноте Ты давал мне простор… Помилуй меня и услышь молитву мою… Сыны мужей, доколе слава Моя будет в поругании?.. Доколе будете любить суету и искать лжи?.. Гневаясь, не согрешайте: размыслите в сердцах ваших на ложах ваших, и утишитесь…»

Слушал Фросин шепот, замерев, вытянув руку с сигаретой над полом и не затягиваясь, а когда Фрося закончила с какой-то странной растомленной интонацией, пробившейся сквозь мерный шелест шепота: "Спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, один даешь мне жить в безопасности", – с минуту молчал, уткнув глаза туда, где чернота скрыла потолок.

Очнувшись, сказал тихо:

– Это не молитва, что-то другое. Кажется, из псалмов.

Фрося не ответила. Дышала ровно – похоже, уснула, наконец. Утишилась… А ему как утишиться? Фросин шепот еще звучал в ушах, слова, зачаровывающие и проникающие, как музыка, словно плавали, светясь, в черной тишине – и расслабились внутри неведомые мышцы, уставшие от многочасового (многолетнего?) напряжения. "Гневаясь, не согрешайте: размыслите в сердцах ваших на ложах ваших" – а он, разве не согрешал он в гневе, всё это время: полночи, вечер, двадцать пять лет – четверть века – всю сознательную жизнь?..

Попытался стряхнуть внезапное неуютное замешательство… Ни к чему эта расслабленность, так можно далеко зайти, потерять последнюю кочку под ногами, не ему каяться… Но уже отдернулась завеса, растаяла, исчезла, обратно не накинуть, и всплыли картины, которые – не забыл, нет – старательно обходила ожесточенная память, долгие годы, и в них – неясное, непостижимое, что не укладывалось в привычный ход мыслей. А сейчас – уже не мог не взглянуть, не попытаться понять – спокойно, не гневаясь сердцем, – и пытался – заглянуть в душу матери, куда не впускала никого, только его – и только однажды… а он отвернулся… …когда сбивчиво рассказывала историю свою, похороненную вместе с пожелтевшим письмом в ящичке, под голубой клеенкой: осквернил могилу – вытащил прах на свет божий. "Крест он мой, Боренька, крест мой… и до могилы нести его буду… а ты пойми… Пойми – и прости" – сказала без слёз, устало – но с такой твердостью, какой не слышал в её голосе ни разу. И смотрела не на него – в себя, спокойно и глубоко. И что он? – "Поеду я, мать". Повернулась к нему, глаза уже совсем сухие: "Жестокий ты… жестокий – как он"…

Нет, жалел он мать. Жалел. – Но понимал ли? И рядом с жалостью – брезгливость, не к матери – к самой этой жалости, к себе: бесплодная то была жалость. Бесплотная… А Полковник? – сидел во дворе разбитый параличом старик с трясущейся головой, голоса его не слышал двенадцать лет, даже когда тот еще здоровым был, – уезжал, чтобы не возвращаться (знал ведь, знал, что вернется – врал себе), шел с чемоданом, и вдруг услышал хриплое: "Борис!" – как выстрел в спину. Обернулся – старик смотрел на него, подавшись вперед, уперев подбородок в набалдашник палки – "Подойди!" Был не готов, растерян – помедлив, шагнул к Полковнику… Почуял тот, проснувшись сердцем: не будет больше такой минуты, отнимется речь, не за горами уже… Будто прежняя воля вернулась к Полковнику – выпрямился, голова не трясется (почти) и глаза – прежние, но не бешеные: потемнели, смотрят пристально, серьезно, – хрипло, тяжело и раздельно произнес: "Не был я вохровцем – на стройке работал". Растерянность уже прошла, мелькнуло: "На костях строил" – но смолчал. Не уходил. Состязался с Полковником, сверлил взглядом – а тот и не думал состязаться: лишь вглядывался в его глаза, долго вглядывался, наконец, тихо – себе – сказал: "Щербина", – откинул голову к яблоне, затрясся, словно в припадке, мать поспешила с крыльца, стояла там всё это время – (слышала, не слышала?) – а он повернулся и пошел, не оглядываясь… Почему не пожелал Полковник в отставке – строитель – работать? Нет, сидел дома: мрачно листал газеты, комкал, швырял в мусорное ведро, – и никуда, за калитку не выходил, и к нему – никто, никогда… «Щербина»… В первый приезд – после побега – в первую ночь, проснулся, как от толчка, открыл глаза: Полковник стоял в ногах, вплотную к диванчику, одна рука – большим пальцем за командирский ремень, другая прикрыла глаза, пол-лица, пальцы шевелятся, медленно потирая лоб… Поспешил опустить веки, оставил маленькую щелочку, устроился поудобнее, вздохнув "во сне", задышал глубоко, ровно, тело притворилось спящим, рука свободно свесилась почти до полу (сам Семен Савич остался бы доволен) – сквозь ресницы разглядывал Полковника, стараясь, чтоб не вздрагивали веки. Светало. Долго стоял так Полковник – в галифе, но в нижней сорочке, – ложился, не ложился? – волосы растрепаны, торчат жидкими перьями, – смешон и непонятен был застывший мелодраматический жест: рука, прикрывающая глаза. Потом убрал, наконец, руку с лица, и вторую освободил – обе повисли вдоль тела, безвольно, как неживые – и чуть подался вперед, к нему. В бледном свете низкого окошка увидел лицо Полковника: помятое, темное от щетины, густые тени скрыли глаза, но взгляд – пристальный, испытующий – угадывался в позе, в бровях – сдвинутых и чуть приподнятых, в губах – искривленных, но не сжатых плотно, как обычно, а расслабленно полуоткрытых. Не хотел смотреть на это лицо – на такое лицо: непривычно, – плотно смежил веки, повернулся на другой бок, слушал – как продолжал Полковник стоять, придерживая дыхание, как ушел на цыпочках, чтоб не скрипнула ни одна половица… О чем думал Полковник – в ту ночь у его постели?..

Назад не вернуться, прожитого не вернуть…


Борис заерзал, меняя положение – отлежал спину. В глазах сухая резь, свинцовые брови давят на них. Курить уже невмоготу, о сигарете и думать тошно.

Нет, не утишиться ему. Расслабленность не прошла – но не обрел и покоя: то был не покой, а тупое равнодушие, безразличие, отвращение ко всему, к самому себе. Заснуть бы, заснуть, ничего больше не надо. Фрося, Фрося, колдунья, ведьма… А сама спит…

И услышал беззвучный шепот:

– Борис, – одними губами. Затаил дыхание – и тем себя выдал. Повторила громче: – Борис! Ведь не спите?..

– Что, не помогла молитва?

– А вы меня так и не вспомнили? – Хотел сказать – "вспомнил" (красное, зеленое, голубое). Снова напряглись неведомые мышцы – не телесные… духовные, должны ведь быть и такие: ушло безразличие… – Ну конечно, я тогда девчонкой была… когда вы уехали… – Тщетно прорывался сквозь туман, в прошлое, к этим цветным пятнам… – Но я… пухлая была… куда толще, чем сейчас… на вид – все двадцать, парни приставали… А вы меня не замечали… – вот и не помните… – (Что ты паузишь – говори, говори!) – С Лилей я часто бывала…


И раньше, чем она продолжила, цветные пятна оформились – в рыжую глину бухточки, заросли сочной травы по крутому берегу – и небо, небо, над головой – и еще одно в глубине прозрачной реки… и замутняя это небо, сажёнками плывет к берегу упитанная деваха старшего школьного возраста – вечно Лилька таскала за собой какую-нибудь простушку, чтоб оттенять своё кукольное совершенство…


– Я и в Сухановку с вами ездила…


…ну да, Сухановка, – уехали туда на весь день, заманил Лильку в эту бухточку, уплыли от всех – недалеко, голоса слышны, но берегом сюда не добраться: глинистый обрыв прямо в воду, а приплыть не приплывет никто, понимают все – что к чему, решил он припереть Лильку, сегодня или никогда – в который раз, но всё уворачивалась (пожениться даже предлагал, кретин), а после снова липла – и чего хотела? – вот и заело, знал: мужики у нее были уже, – в этой бухточке он ее и припер, да снова закапризничала, отпихнула – и в воду, уплыла обратно, туда, где остальные плескались, а он остался – злой и с дрожью в коленках, тошно было смех ее идиотский слушать, долетал оттуда, и вдруг – эта плывет, «фрейлина» её новая, – сразу понял, кто её сюда командировал, и от этого тотчас запрезирал, раньше просто не замечал, – а та на сухое вылезла, села и смотрит, улыбается, волосы выкручивает, и не купальник на ней, а трусы голубые и лифчик розовый, – понял Лилькину издевку, а девахе этой даже посочувствовал вдруг, что-то ей сказал насчет Лильки, типа «ты от нее беги, она тебя еще и не так подставит», и не разглядывая, – в воду и к своим, – и не подумал тогда: зачем приплыла?..


А ведь она что-то шепчет.

– …и всегда надо мной насмехалась… Объясняла, что некрасивая… никто в меня не влюбится по-настоящему… а я и без нее знала. И рассказывала мне, как вы её… добиваетесь… И про меня знала всё… что я… что вы… нравились мне очень… Я ей не говорила, сама она догадалась… Я видела – вы вместе уплыли, завидовала ей. Дура я тогда была… Хотя и сейчас… Она вернулась – сказала, чтоб я плыла. "Он такой там сидит, ему сейчас всё равно – кого" – вот как она сказала. Вы ей совсем не нужны были, смеялась она над вами. Теперь-то уж что – можно сказать… Я не хотела плыть. А она говорит: тогда не буду тебя с собой брать – кому ты нужна. Ну, я и поплыла. Только вы не думайте, что я лишь бы… Я ребеночка хотела… тогда уж всё понимала… думала, что понимаю… И вам ничего не говорить. Думала – мой он будет, вдвоем будем. А вы чтобы ничего не узнали. А как сделать – не знала. Несмелая была… Но – поплыла… А вы на меня и не посмотрели. Больше вас и не видела, и к Лиле не ходила. Я и потом всё ребенка хотела, просто бредила. Ждала, когда вы вернетесь. Да не пошла бы я к вам. И знала, что вы нигде не бываете. А когда последний раз приезжали, я маму хоронила. А потом к Полине Ефимовне ходить стала, я ведь в той же школе работаю. И как одна я осталась, решила все-таки заиметь ребенка. Сына хотела. Да все не сходилось… никого не хотела… Были кое-кто, жениться даже один предлагал. Да мне все как-то не по сердцу… Однажды понравился один… не смейтесь только: на вас был похож, внешностью. А внутри-то никудышный оказался, не везло мне… Мучалась очень, жалела… ребеночка жалела – но пошла и аборт сделала… Нет, думаю… а вдруг и сын такой же вырастет? Потом бросила эти мысли вовсе. Всегда я дурой была… Да и сейчас – глупая…

Умолкла. Борис лежал неподвижно, внутри все свернулось, присмирело. Что-то непонятное, неясное, но странно знакомое прозвучало в этой шепотом выговоренной исповеди. Сопротивлялся чему-то, старался не понимать, не думать… "и сейчас глупая" – да ведь ты и сейчас за тем же приехала… только сама не знаешь…

Нет, не думать… не тревожить нависшую лавину, чтоб не обрушилась.

Да уже обрушилась – ничего он не понимает… отчего такое сотрясение… тупик и беспомощность…

Но не думать невозможно, топтался мыслью в глухом тупике, и возникало нечто бредовое, что и в мысль не оформить… Решил убежать в спасительное (теперь) прошлое…


…и сразу же очутился в бухте, рядом Фрося выкручивала мокрые волосы… её, в каплях воды, на солнце, тело… а что же он – ничего и не подумал такого? – сейчас это трудно представить, когда он уже знает – а если бы знал тогда? – может, и не пропустил бы случай?.. нет, пожалел он её тогда… но и пожалел как-то… брезгливо… Хотя всё у него тогда просто было, и с этим делом – тоже без особых сложностей… а вот на Лильке задержался – любил он её, что ли, дуру эту смазливую? Да знал ли он тогда это слово… книжное? – Хотел – так и говори… и умеет ли он любить?.. А мать он любит?… одно слово про всё… бедность какая… Может это от Полковника у него… разве тот умел?… урод и урода родил… Таким и уехал, с цепи сорвался, мстил направо-налево… кому?.. лечил раненное самолюбие… но быстро надоело… и Лилька из головы напрочь выветрилась… а как надоело – так сразу же сложнее с этим стало, задумываться начал… вредное занятие – задумываться… а сейчас – что? – Наталье он нужен только для этого, знает прекрасно, – должен же кто-то быть, не лезть же ей на стену, – как-то сказал ей, шутя, конечно, шутя: "Забрала б ты меня в свою хату шикарную – насовсем", – засмеялась, но так, будто всерьез сказал, отчужденно засмеялась, со стороны: конечно – артист, бродяга… для такого дома – не годится: полуинтеллигент-полуработяга, – да уж, аристократка липовая, но всё ж таки… Да не только Наталье – и другой, и третьей, в конечном счете нужно от него лишь одно, скучно это, унизительно даже (а ему что нужно – от нее… от них?), не заметил, не заметил, как импотентом духовным стал: яблоня высохшая, ствол уж пуст, прогнил (там хоть Полковника подпирала), а тут – не только яблок, и листьев-то на ней давно не видно… пустой, пустой внутри, никого там, и не впустит никого, ни за что – ни к чему! – но незачем себя распинать, – послать бы ее, Наталью, подальше, да только станет еще скучнее, раньше и не думал, а последнее время приходят такие мысли… но гонит их: чтó от них толку… А как испугалась недавно, что задержка, истерику закатила, разозлился даже: "Не маленькая – пойдешь аборт сделаешь, трагедия…" – это её не утешило, но успокоило как-то, проворчала только: "Тебя бы туда разок", – да и другие все пуще смерти этого боялись, выбирает он их, таких, что ли (похоже на то), бесплодных: чует родную душу, ему ведь это и самому – не дай Бог, ему это, конечно, ни к чему, ребенок и всякие там сложности… И в конце концов – уедет завтра Фрося, и всё будет по-прежнему, кончится, сотрется кошмарный, идиотский вечер, эта ночь… Завтра, завтра – а что такое «завтра»? – пустота, черная дыра, как ночной зрительный зал после спектакля, а на сцене – бутафория с облупившейся краской, – и вся его жизнь за последние годы такая же бутафорская, как эта горбатая тахта – крашеные тряпки на сцене, и все вокруг в гриме – кто есть кто? – и сам он в гриме, произносит чьи-то чужие слова, и что там под них ни подкладывай, все равно – чужие, и вот беда, чаще всего – глупые, пустые, ненужные, всё – подделка, жухлые краски, мертвый искусственный свет… А там цвета настоящие, всё – подлинное, – туда, туда, в детство, и пусть будет снова то жемчужное утро, когда плыли стареньким теплоходом по просторной реке, вокруг – туман не туман, серебристая дымка, плотная в вышине, так что низкое солнце не пробивает ее, а здесь, на воде, – прозрачная: накидывает тончайшую серебристую вуаль на зелень невысоких (издали) берегов, на красноватую полосу глины у воды (и сама вода серебристая), смягчает все очертания, ни одной четкой линии, всё застыло в неподвижности и тишине безветрия, былинный пейзаж, вот только бы не теплоход, а струг многовесельный, или что-нибудь такое, и он – на носу, под брызгами, а рядом – Фрося, в его рубахе и брюках, с мокрыми волосами…

Почему – Фрося, откуда – Фрося? – она ведь не оттуда, не из прошлого, в прошлом ее не было, – и не из настоящего… черт знает, откуда она (из будущего?), но ведь в прошлое не вернуться, и уж ее-то не втащить туда никак, а будущее – это сплошное, неизменное настоящее, – будущего нет, не бывает, – то самое настоящее, которое началось шестнадцать лет тому… если только…

Запутался ты в своих извилинах… в мыслях своих извилистых…

Нет, не запутался. Перестал ощущать себя, свое тело, словно избавился, наконец, от земного тяготения – дух невесом – от проклятой тяжести, наступила вдруг та ночная легкая минута, когда всё кажется просто, всё будто бы проясняется, приходит решение, видишь – как должно быть, как будет, в мельчайших деталях, и веришь, веришь, глубоко и искренно… хочется свершить, воплотить немедленно, а это невозможно, и энергия уходит в видения, потом, облегченный, засыпаешь – узел разрублен, – не знает, как это у других, но у него – так, не раз повторялось: мучался над ролью – и приходила бессонная ночь, ночь-избавительница, и всё становилось просто, ясно, до осязаемости, и он уже все знал про другого, как знал про себя, и видел – как будет завтра на репетиции ходить, двигаться, говорить, – видел и слышал, и всё в ночи освещалось откуда-то изнутри, и виделось неоспоримым, единственно возможным, корни шли из глубин – и наступала разрядка, и засыпал, – но утром, хмурым или солнечным, всё освещалось посторонним – со стороны, сбоку – светом, становилось неузнаваемым, чужим, теряло смысл, яркость красок, – расплывалось, ускользало, – только на репетициях нащупывал утраченное – деваться некуда: обязательные слова, заданные поступки – канва выручала, и в работе, уже при свете – искусственном – возвращалась уверенность, те же ощущения, корни… ведь на то и репетиции. Вот и сейчас… всё представилось таким ясным, простым, легким и четким, что странными показались блуждания и тягость секундной давности, знал неоспоримо, чтó нужно сделать, – и сделает: сломать всё, разрушить – подвести черту: пусть станет прошлым это проклятое настоящее – вторым прошлым, чем угодно! – и начать новое, совсем новое, – нет, слить прошлое с будущим, или будущее – с прошлым (да было ли оно таким уж… его прошлое? – воображение подпитывает память – и уже не знаешь, где кончается память и начинается воображение, чего больше, – и еще: память – избирательна… Нет – начать, начать это будущее, неизвестное и уже привлекательное, обещающее, ясно теперь различимое: он снова на теплоходе… к черту теплоход – лодка, будет своя лодка, жемчужным утром он гребёт по серебристой реке, на корме – Фрося, в рубахе и брюках, с мокрыми волосами, и рядом с ней – маленький Борька – сын, вылитый он – с закатанными штанами, босые ноги пенят воду за бортом, журчит, стекая с весла, хрустальная струя, а они с Фросей – теперешние, сегодняшние… (как же так, ведь Борьке уже лет шесть? – без малого сорок, а он всё как мальчишка, бред сплошной…) – нет, не сбивать настроение, к черту дневные трезвые мысли… – во дворе, в его старом дворе, у обновленного крыльца, плещется в корыте Борька, совсем маленький Борька… ну да, а какое же еще имя может она сочинить? – а через двор идет с ведром Фрося, роняя на босые ноги сверкающие брызги, ворот без двух пуговиц широко распахнут, – она окатывает теплой водой Борьку, оглядывается счастливо, – сам он стоит у калитки, грязный после рабочего дня в цеху (или квартиры ремонтирует, один хрен), – Борька ревет, и он подходит, берет его, подбрасывает высоко, тот визжит от восторга, а Фрося испуганно говорит "ой! ой!" и чтобы отнять ребенка – он понимает ее хитрость! – ворчит: "Ты бы умылся сперва" – и он сажает Борьку обратно, в корыто, стаскивает спецовку, Фрося поливает ему из ведра тут же, над травой, а потом предательски выливает остаток на спину, струйки щекотно стекают под пояс, Фрося бежит со смехом, гремя ведром, – а на крыльце – мать, маленькая, седая (давно уж седая, давно), шепчет: "Боренька, Боренька" – внуку? – сыну? – и слезы катятся по щекам, запутываясь в паутине морщин, – и еще этот – под высохшей яблоней, опираясь на палку, зажатую в коленях (нет, он же теперь в доме сидит – а может лежит? – ну, где бы он… и что бы он… пусть… и не вечно же… не будем жестокими…) – а яблоню – спиливает, давно пора, оставляет пенёк, для памяти, и у пенька возится чумазый Борька, что-то выжигает там линзой… – Он вгоняет лопату в рыхлую землю – окапывает новые, молодые яблони – подходит, разгоняя легкую ломоту в пояснице, наклоняется, сизый дымок вьется из-под линзы, вкусно пахнет паленым деревом – "Что это будет?" – "Не видишь, что ли: пэ" – "А мэ?" – "И мэ будет, ты иди, копай" – в калитку проходит Фрося, черный старенький портфель (материнский!) тяжело набит тетрадками, она улыбается устало, опускает портфель прямо на землю и спешит к Борьке, но тот отпихивает сердито – "Потом покажу" – и Фрося, чмокнув Борьку в затылок, уступает, отходит – они садятся рядышком на траву, и она о чем-то рассказывает (или просто молчат), он курит, оглядывает двор: давно уж преображен – золотится свежий тес крыльца, полыхают цветочные грядки, – и вот уже мчится к ним с индейским воплем Борька, мигом взбирается ему на плечи, басит: "Мать, мать, оладьев сегодня напечешь?" – Борис щекочет маленькие пыльные пятки, Борька хохочет, валится навзничь, вдвоем катаются по траве, Фрося смотрит на них, усталость сошла с ее лица, – а вечером втроем – он, мать, Борька – сидят за столом (а где же тот? – Бог с ним), еще не совсем стемнело, но он включает свет, особый уют разливается по комнате от старенького мягкого абажура, и вся мебель – та же, на бессмертном потертом диванчике спит теперь Борька, – но сейчас спать еще рано, сидят за столом, синий чад из кухни пощипывает глаза, от запаха текут слюнки, два Бориса – большой и малый – в нетерпении гремят вилками по тарелкам, мать испуганно шепчет: "Боренька, Боренька" – кому из двоих? – а из кухни кричит Фрося: "Щас, щас!" – и вот она плывет, с горой золотистых оладьев на блюде, горячих оладьев с черно-коричневыми прожарками…

Невозможно оторваться от этих видений, хлынувших из неведомого, из «будущего», – и счастливое чувство уверенности, что это – неотвратимо, нужно, желанно, что это и есть… не выход – а вход, снова – рождение, так легко достижимое, – и покой, и гармония, ощущает их, и листает, листает запоем страницы еще не прожитой жизни, и верит: так оно и будет – ну пусть не совсем так, но важно, что – будет…

…И вот шагают на лыжах… он с уже подросшим Борькой, оба в домовязанных коричневых свитерах, в черных спортивных брюках, – как когда-то, много лет назад шагал отец, один, – но теперь по той же тропе рядом шагает сын, и у отца внутри не гаснет восторг от ставшей былью мечты – как быстро он вымахал! – гордость и радость переполняют отца – «как вылитый, как вылитый!», и еще два слова непрерывно звучат как марш: «я говорил! я говорил!»… – Уже они перед обрывом на дальнем краю Глинянки… на мгновение возникает темный силуэт Малыша, тут же растворяется в небытии – и тревога тает… – перед ними провал, белая пропасть, он говорит с подначкой: "Слабо?" – и тотчас, метнувшись, проваливается Борька в белое… Зачем он ему сказал? Подначил! Вот так же когда-то и его привели – но не отец, не Полковник, – старшие парни, и так же метнулся он вниз, не раздумывая. И это было здорово!.. Борька уже барахтается внизу, закапывается глубже, глубже, почти скрывается под снегом – он яростно толкает лыжи вперед, скользит… но почему так медленно скользит он туда, вниз, в белую мглу… скорей же, скорей! – но ватные, чужие ноги не слушаются, не двигаются, и весь он скован – неужели он так постарел?… медленно сползает по крутому склону… а на обрыве, наверху – уже Фрося, в его брюках и в рубахе без двух пуговиц, ее лицо с широко раскрытыми, немигающими глазами удаляется, тает – ужас в её глазах передается ему: что, что она увидела там, впереди, внизу?.. – не может двинуть ногой, не может пошевелиться – он уже внизу, но без лыж, проваливается в снег – снег черный… уже ночь? – силы вернулись, разгребает снег руками – где же Борька?! – сейчас, сейчас, он найдет его, откопает… но зарывается в снег, глубже, глубже, черная вата забивает уши, нос, рот… всюду снег, снег – он ползет и ползёт, бесконечно долго, ноги коченеют, нечем дышать, сейчас задохнется – а как же Борька?! – крикнуть изо всех сил, позвать, но голоса нет, тяжелый снег раздавил грудь…

Борис дернулся – и пробудился. Бешено колотилось сердце, голова сползла со скатанного одеяла, задыхался под простыней, одна нога свесилась к полу и озябла. Сбросил простыню с лица… а как же там Борька, в снегу?.. а… да… то ведь сон… когда же он заснул? Еще живо было отчаяние бессильных поисков… тяжесть снега на груди… И наконец – блаженство пробуждения. Вспомнил, о чем думал до сна… Может, уже во сне?..

На страницу:
5 из 6