Полная версия
Фрося
– Борис Иваныч! Борис Иваныч!
Чего ей надо? Вернул фарфоровую крышку на чайник, вышел в коридор:
– Что там у вас? Чай готов!
– Да-да… я тут порошок нашла… постирать хочу… Можно?
– Мое – не трогать! – рявкнул Борис. Молчание. – Ясно?
– Ну ладно, только свое… порошок-то можно?
– Можно, можно! – Ясно, постирушечка, дурацкое чаепитие откладывается.
Закурил новую сигарету, сел на тахту, уставился в грязный пол…
…вернувшись в первый день из больницы, ночью, достал из ящичка фотографию, в пожелтевшую газетку аккуратно завернутую – долго пролежала она там: с пятьдесят третьего… Да, четырнадцать ему стукнуло, когда появилась в доме эта фотография – четырнадцать лет и четырнадцать зим от Полковника ни слова, и вдруг – письмо, короткое, ни о чем, будто писал каждый день, исписался, – мать ответила – долго сидела, зачеркивала, рвала листочки, – и пошли письма, зачастил, даже деньги стал присылать, но только первое письмо показала мать, а после – прятать начала, в ящичек, никогда ничего не запирала, знала – не полезет, он и не лазил, хоть и жгло любопытство, потом привык, забыл… Через много лет добрался-таки до ящичка, – не первые оказались те письма, не первые… А фото мать на столике в рамочке поставила: бравый, плечистый полковник, в темном кителе, лихой зачес над командирским лбом, – Борис тогда и не знал еще ничего, не понимал – а вскоре и узнал, недолго она у вазочки простояла: вернулся после того разговорчика с Иваном, схватил – озябшие пальцы не слушались, часа три на Круче просидели – хотел изорвать да в мусор, – удержался: "Убери, мать, чтоб я ее не видел". Мать, мать… Может, и сама толком не знала – и узнала ли когда? – такая она… Но без слов убрала в тот же ящичек… а уж после, видно, поглубже засунула, под голубую бумагу, что дно устилала… Вот, пока фотку искал, и обнаружил то письмо, оно-то и оказалось первым, вот его-то прочитал… прятала, перепрятала да не упрятала… только не скоро это случилось, в последний приезд…
А через три года после фотографии – и сам появился, но уже притупилось, улеглось: встретил его «спокойненько», – хорошо, что матери не было, при ней бы не стал… Вернулся из школы, а во дворе Полковник стоит, у крыльца, дорогу загородил – "Ну, здравствуй, Борис Иванович Щербина", – мрачный, без погон, грузней, чем казался на фото. Ответил, стараясь смотреть прямо в притухшие уже глаза: "Здравствуйте, только я – Мартынов", – и увидел, как вспыхнули они… не силой – бешенством. А через неделю – пришел поздно, как обычно, темно уже, мать ему ужин на стол собрала, Полковник стоял, смотрел, шея налилась кровью, смахнул огромной ручищей все на пол: "Ресторан ему тут! Дармоед! Ублюдок!" Почему "ублюдок" – не понял тогда, ему и дармоеда хватило – на другой день школу бросил, хотел опять в штукатуры, да мать уговорила, в училище подался. Но по-настоящему возненавидел Полковника потом: застал как-то мать над тетрадками в слезах, не успела утаить – дома бывал мало, старался придти, когда заснут, завтракал, ужинал и спал, в тот день пораньше явился – и понял, откуда у нее синяк под глазом…
…в пятьдесят третьем всматривался впервые в глянцевую карточку девять на двенадцать, и хоть давно уж потускнел для него ореол "героического воина" – когда узнал: не на фронте Иван Никитич Щербина пропадает, а на "секретной работе", – все же нравилось втайне, что этот, в ремнях, с тремя звездами на погонах, с удалым поворотом головы – его отец…
…а вернувшись из больницы, смотрел на фото – и не видел бравого командира: только властные, свирепые глаза и мясистое лицо с туго натянутой кожей на скулах. Бугай, бешеный бык, убийца. И на другой день, у больничной койки, глядел на Полковника, потерявшего половину мяса и весь дух, всё силился, силился представить его прежним, здоровым – и не мог, всплывала перед глазами лишь фотка… И после, через много лет, вспоминалась ясно лишь с потертым глянцем фотография – либо печеное яблоко на больничной подушке в застиранной наволочке, либо подросток-старичок на табурете в саду, под старой одичавшей яблоней, с палкой между колен. И только сегодня… Почему?.. Борис закрыл глаза… снова увидел Полковника на крыльце, его большую голову, редеющие волосы, жидкий чуб прилип к потному лбу, мясистое, тронутое рыхлостью лицо, только глаза бешеные, как на фото – смотрят сыну вслед, – а вот и он сам, у калитки – стоит, вытаскивает из кармана, как в замедленной съемке, пачку "Беломора", щелчком выбивает папиросу, закуривает, не спуская с Полковника глаз. "Мать не бережешь!" – прорычал тот. "Я поберегу! – голос сорвался – Через месяц иду в цех!" – опять не то, глупость, не знал, что сказать, злоба и ненависть пульсировала в разбитой губе, и вдруг четко произнес: "Вохровец!" – успел заметить, как дрогнула у того, словно от удара, чугунная голова, – хлопнул калиткой и ушел…
– Борис Иваныч! Борис Иваныч!
Холера. Что опять? Закончит она когда-нибудь? Может, пол теперь моет или побелку затеяла…
– Ну как? Чай остынет!
– Да я уже всё… Только…
Кажется, плакать собралась. Вышел в коридор:
– Что там еще?..
– Не сообразила я – надеть-то мне нечего…
Не сразу понял.
– Вы что ж – и юбку постирали?
– А как же? Конечно!
Борис сдержал язвительный хохот, вздохнул погромче, сел на ящик: ну – персонаж…
– Что ж делать, идите так – не замерзнете.
– Да ведь мокрое – всё-всё!
– Нет – просто так. – За дверью тишина. – Шутка! Я сейчас.
Приподнял крышку, вытащил из ящика мятые брюки и рубаху.
Подумал – вернулся в комнату, выволок из-под тахты чемодан, извлек черные сатиновые трусы.
– Получайте! Если налезет: я не из богатырей.
– Ничего, у меня сорок шестой.
Кто это ей сказал? Он видел – пятьдесят второй. По крайней мере в бедрах.
Дверь приоткрылась, в щель просунулась распаренная розовая рука, он сунул в нее сверток:
– Не пролезет, откройте пошире!
Сверток с шелестом ушел в щель, дверь захлопнулась.
– А это зачем?
– Что – «это»? А – трусы? Соблюдай гигиену.
– Ну, ладно… Я мигом.
Прошел в кухню, зажег под остывшим чайником газ…
…"мать не бережешь!" Буйвол! Сморщенный старикашка под гнилой яблоней… Через месяц мчался с работы домой, в кармане – кулак с зажатой в нем получкой…
Борис улыбнулся и стал нарезать хлеб, потом колбасу. Радость – первая получка. В первый раз – все радость. Тем более в девятнадцать… Нет, не первая то была зарплата, первая – задолго до того…
…после отъезда Ивана взбунтовался – против матери, против школы, нанялся к малярам, подсобником, – не против матери бунтовал, не против школы – против целого мира, сам не знал – что хотел доказать, рвался из слепого детства, а ударился в детскую игру: хоть и получил за год, мимоходом, профессию (и пригодилось потом, через годы), да много было от игры, и мало радости…
…а теперь у него – диплом токаря, и в пачке трёшниц – освобождение от Полковника, мнилось: отодвинет бычью тушу, вставшую между ним и матерью с того дня, как объявился – письмами, фотографией, деньгами, а потом и сам. (И до сих пор маячит между ними – иссохшей мумией на табурете под яблоней плодов неприносящей…) Бежал домой– и верилось: уже взрослый, свободный, сильный, повторял на ходу – чтó сейчас скажет матери… Пришел раньше обычного – и в самый раз: не успели приготовиться… мать не успела приготовиться, – кинулась к тетрадкам, утирая поспешно слезы, левая щека – та, что к нему – горела красным пятном пощечины, различал ясно три широкие полосы от пальцев, разделенные тоненькими белыми. Полковник стоял отвернувшись, загородив низкое окно, подпирая головой потолок, большие пальцы – за офицерским ремнём. Посмотрел в широкую мощную спину – до скрипа сжал зубы, судорожно сунул кулак с деньгами глубже в карман, жестко уткнулся в свинец – не для этого мастерил, не для этого, не для этого… И все же – теперь знал, что надо говорить, что надо делать. Но сначала скажет, что собирался, – матери. Вынул из кармана деньги, положил на столик, прямо на тетради – "Вот, мать, моя зарплата". Четко добавил: "И не бери из его сволочной пенсии ни рубля! Проживем! Ни рубля!" Полковник круто повернулся – "Мозгляк! Из-за тебя ссоримся! Шляешься по ночам! Сегодня прибежал – трешками боговать! Воспитала – ублюдка!" – слово обожгло, не прозвучи оно, может, и не решился бы, – понял (и не поверил, как не поверил, прочитав через много лет то письмо), это было как озарение, секунда озарения – и утроенной ненависти, дикого бешенства, до черных кругов перед глазами, – пошевелил рукой в кармане, ловко вдел пальцы и, выдернув кастет, шагнул к Полковнику, тот замолчал – заткнулся! – подошел вплотную, прошипел: "Мать еще тронешь – череп проломлю, убью, поверь – убью, не этим – так ломом, спать будешь – убью!" Мать вскочила, дрожа – "Боренька, что ты, Боренька, что ты" – но подойти боялась. Полковник стоял недвижно, смотрел исподлобья, застыл. Долго стояли так – минуту, вечность?.. Повторил – очень тихо: "Убью – понял ты?" Полковник что-то пробормотал и прошел мимо, в свою каморку… Бориса трясло, из глаз потекли слезы, зубы стучали мелко-мелко, мать кинулась – "Боренька, Боренька" – вывернулся, резко повертел головой, стряхивая оцепенение. И громко – чтоб слышал тот, в каморке – "Если тронет, мать, не скрывай – все равно узнаю"…
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.