
Полная версия
Рассказы
Минуты через две волнение сразу улеглось, и мы попали в пояс пены. Судно круто повернуло налево и помчалось в этом направлении с быстротой молнии. В ту же минуту оглушительный рев превратился в пронзительный свист, – точно несколько тысяч пароходов вздумали разом выпустить пар. Теперь судно мчалось в поясе пены, которая всегда окаймляет устье водоворота, и я ждал, что мы, вот-вот, ринемся в бездну. Мы различали ее очень неясно, так как судно неслось с чудовищною быстротой. Казалось, оно совсем не погружается в воду, а скользит по поверхности пены подобно мыльному пузырю. Правой стороной оно было обращено к водовороту, а левой к океану, который мы только что оставили. Он стоял стеной, заслоняя от нас горизонт.
Как это ни странно, но теперь, когда мы находились на краю бездны, я был гораздо спокойнее, чем раньше, когда мы приближались к ней. Утратив всякую надежду, я не испытывал ужаса, который так придавил меня вначале. Вероятно, отчаяние придало мне силы.
Вы примете мои слова за похвальбу, но, уверяю вас, в эту минуту я думал, как прекрасна подобная смерть и как нелепо беспокоиться о своей ничтожной особе при виде такого чудесного проявления могущества божия. Кажется даже, я покраснел от стыда, подумав это. Немного погодя, я не на шутку заинтересовался самим водоворотом. Мне положительно хотелось исследовать его пучины, хотя бы ценою жизни; и я жалел только, что нельзя будет поведать старым товарищам о тайнах, которые мне доведется увидеть. Без сомнения, это странные мысли для человека, находящегося в таком положении. Я часто думал с тех пор, что быстрое вращение судна привело меня в такое возбужденное состояние.
Было и другое обстоятельство, подействовавшее на меня успокоительно, именно то, что мы находились под защитой от ветра. Как вы сами видите, полоса пены находится значительно ниже уровня океана, который возвышался налево от нас, в виде громадной черной стены. Если вы никогда не бывали на море при сильном волнении, то не можете представить себе, до чего томительна действуют ветер и пена. Они ослепляют, оглушают, душат вас, отнимают у вас всякую способность к мысли и к действию. Но теперь мы были избавлены от этой муки, как приговоренные к смерти преступники, которым разрешают пользоваться маленькими удобствами, не дозволявшимися, пока участь подсудимых еще не была решена.
Невозможно сказать, сколько кругов мы сделали в поясе пены. Мы вертелись в нем около часа, постепенно приближаясь к окраине. Все время я держался за рым– болт. Мой брат ухватился за пустой бочонок от воды, привязанный на корме, единственный предмет, оставшийся на палубе, когда ураган налетел на нас. А когда мы приблизились к краю воронки, брат оставил бочонок, подполз ко мне и тоже ухватился за рым-болт, стараясь в припадке ужаса, оттолкнуть мои руки, так как для нас обоих он был слишком мал. Не могу выразить, как я был огорчен этим поступком, хотя и видел, что брат себя не помнит, что он помешался от ужаса. Я не стал с ним бороться. Я знал, что, все равно, будем ли мы держаться или нет. Итак, я предоставил ему рым-болт, а сам перебрался на корму. Это было не особенно трудно, так кал шхуна неслась ровно и держалась прямо на киле, покачиваясь только из стороны в сторону. Не успел я ухватиться за бочонок, как судно разом накренилось на левый борт и ринулось в пучину. Я прошептал молитву и приготовился к смерти.
Чувствуя сильное головокружение, я бессознательно прижался к бочонку и закрыл глаза. В течение нескольких секунд я не решался открыть их, ожидая смерти о минуты на минуту, и, удивляясь, что еще не задыхаюсь в воде в предсмертном борении. Но минута проходила за минутой. Я все еще был жив. Чувство падения исчезло; по-видимому, судно неслось так же, как раньше, в поясе пены. Я собрался с духом и открыл глаза.
Никогда не забуду охвативших меня чувств ужаса, благоговения и удивления. Шкуна точно волшебством висела на внутренней поверхности воронки громадных размеров, чудовищной глубины, с совершенно гладкими стенами. Можно было подумать, что они выстроены из черного дерева, если б они не вертелись с неистовой быстротой, отсвечивая странным сказочным блеском в лучах полной луны, струившей потоки золотого света далеко вглубь бездны.
В первую минуту я был слишком ошеломлен, чтобы различать подробности. У меня было только общее впечатление величия и ужаса. Но, оправившись немного, я начал вглядываться. Положение шхуны на наклонной плоскости водоворота давало мне возможность заглянуть глубоко в пучину. Судно держалось совершенно прямо на киле, иными словами, падуба его находилась в плоскости, параллельной плоскости воды, но так как последняя была, наклонена под углом, градусов в сорок пять с лишним, то казалось, будто мы лежим на бимсе. Тем не менее, мне было так же легко вставать и ходить, как если бы мы стояли совершенно прямо: я об'ясняю это быстрым вращением шхуны.
Лунный свет, казалось, стремился проникнуть как можно глубже в пропасть, но я не мог ничего разглядеть в ней по причине густого тумана, над которым перекинулась радуга в виде узкого зыбкого мостика, в роде того, который, по словам мусульман, служит единственной тропинкой между Временем и Вечностью. Этот туман или пена происходил, без сомнения, вследствие столкновения исполинских стен водоворота на дне. Но вопль, поднимавшийся к небесам из этого тумана, не передаваем словами.
Ринувшись из пояса пены в пропасть, мы разом опустились довольно глубоко вниз, но затем движение изменилось. Мы описывали круги, двигаясь с изумительной быстротой, чудовищными скачками или прыжками, но опускаясь сравнительно медленно.
Вглядевшись попристальнее, я заметил, что не мы одни были увлечены водоворотом. Над нами и под нами виднелись обломки кораблей, бревна, стволы деревьев, и менее крупные предметы: бочки, изломанные ящики, домашние вещи, доски. Я уже говорил, что чувство ужаса сменилось во мне любопытством почти неестественным. Оно возрастало но мере того, как мы приближались к страшной развязке. Я с удивительным вниманием рассматривал предметы, вертевшиеся вместе с нами. Очевидно, я находился в горячечном состоянии, так как мне доставляло наслаждение вычислять относительную скорость движения различных предметов. Например, я поймал себя на таком расчете: «Эта ель, без сомнения, первая исчезнет в пучине», и был неприятно поражен, когда расчет не оправдался: обломок голландского корабля обогнал ель и скрылся в бездне. То же повторилось несколько раз, и этот факт, эти постоянные ошибки в расчете – натолкнули меня на мысль, от которой члены мои снова задрожали, и сердце заколотилось в груди.
Но это было волнение надежды, а не ужаса. Надежда возникла частью из воспоминаний, частью из теперешних наблюдений. Я вспомнил о бесчисленных обломках, поглощенных Моское-штремом и выброшенных на берега Лофодена. Большая часть их разбита, изломана, расщеплена, исковеркана жесточайшим образом, но я отчетливо помнил, что некоторые были совершенно целы и невредимы. Мне казалось возможным лишь одно об'яснение: исковерканы только те предметы, которые были поглощены вполне. Те же, которые попали в водоворот слишком поздно, или, почему бы то ни было, опускались так медленно, что не успели попасть на дно воронки до начала обратного движения, могли быть выброшены без повреждений. Я заметил также три важных обстоятельства. Во-первых, чем больше были предметы, тем быстрее они спускались. Во-вторых, из тел, одинаковых по об'ему, сферические спускались быстрее, цилиндрические медленнее всех остальных. Позднее я не раз беседовал об этом с нашим школьным учителем, от которого и заимствовал выражения «сферические» и «цилиндрические». Он говорил, что замеченная мною разница – естественное следствие формы тел и об'яснил – только я забыл это об'яснение, – почему цилиндр, захваченный водоворотом, оказывает большее сопротивлени1е всасывающей силе, чем такое же тело другой формы [18].
Одно замечательное обстоятельство подтверждало мои наблюдения и даже навело меня на мысль воспользоваться ими для моего избавления. Именно, чуть не при каждом круге, мы обгоняли то бочонок, то рею или мачту, и многие из этих предметов, бывшие на одном уровне с нами в ту минуту, когда я решился открыть глаза, оказались теперь гораздо выше нас и, по-видимому, почти не подвинулись вниз.
Я живо сообразил, что делать. Я решил привязать себя к бочонку, за который держался, и броситься вместе с ним в пучину. Желая спасти брата, я пытался привлечь его внимание знаками, указывал на встречные бочки и, всячески, старался об'яснить ему своей план. Кажется, он понял его, но не знаю, почему с отчаянием покачал головой и не захотел бросить рым-болт. Видя, что тут ничего не поделаешь и что времени терять нельзя, я, как ни горько мне было, предоставил его судьбе и, привязав себя к бочонку веревками, прикреплявшими его к корме, кинулся в море.
Произошло именно то, чего я ожидал. Так как я сам рассказываю вам об этом происшествии, так как вы видите, что я действительно спасся от гибели, знаете каким образом спасся и можете сами представить себе остальное, то я могу сократить рассказ. Спустя около часа после того, как я кинулся в пучину, шхуна, опустившаяся за это время глубоко вниз, завертелась с неимоверной быстротой и, увлекая за собой моего милого брата, исчезла в хаосе пены. Когда бочонок, к которому я был привязан, спустился приблизительно на половину расстояния между дном воронки и тем местом, где я бросился за борт, общий вид пучины вдруг изменился. Крутизна стен исполинской воронки сразу уменьшилась, быстрота вращения ослабевала с каждой минутой, пена и радуга исчезли, дно пучины начало подниматься. Небо было ясно, ветер упал, полная луна сияла во всем своем великолепии, когда я очутился на поверхности океана, в виду берегов Лофодена, несколько выше того места, где был водоворот Моское-штрема. Наступило затишье, но волнение еще не улеглось. Меня помчало по главному рукаву и, через несколько минут, выбросило на берег в той части моря, куда наши рыбаки собираются на ловлю. Тут меня подобрали в лодку, – изнеможенного и без языка, от пережитого мною ужаса (он сказался теперь, когда опасность миновала). Рыбаки, подобравшие меня, были мои старые знакомые и товарищи, тем не менее они не узнали меня, точно я был выходец, с того света. Волосы мои, черные, как вороново крыло, стали седыми; да и вся наружность изменилась. Я рассказал им о моем приключении – они не поверили. Теперь я рассказываю его вам, но не надеюсь, что вы окажетесь более доверчивым, чем простые лофоденские рыбаки.
Маска Красной смерти
«Красная смерть» давно уже опустошала страну. Не бывало еще моровой язвы, столь отвратительной и роковой. Кровь была ее знаменем, и печатью – ужасный багрянец крови. Острая боль, внезапное головокружение, – затем кровавый пот изо всех пор, и разложение тела. Багровые пятна на теле, а в особенности на лице, были печатью отвержения, которая лишала жертву всякой помощи и участия со стороны ближних; болезнь наступала, развивалась и заканчивалась в какие-нибудь полчаса.
Но принц Просперо был счастлив, отважен и изобретателен. Когда язва наполовину опустошила его владения, он собрал вокруг себя тысячу храбрых и беспечных друзей, придворных кавалеров и дам и вместе с ними затворился от мира в одном из своих укрепленных аббатств. Это было огромное и великолепное здание, выстроенное по странному, но величественному плану самого принца. Высокая крепкая стена с железными воротами окружала его. Вступив в замок, придворные тотчас же взялись за паяльники и крепкие молотки, и наглухо запаяли все засовы. Они решились уничтожить всякую возможность отчаянного вторжения извне или безумной попытки к выходу из замка. Аббатство было в изобилии снабжено припасами. Благодаря этим предосторожностям, придворные могли смеяться над чумой. Пусть внешний мир сам о себе заботится. В такое время было бы безумием размышлять и горевать. Принц запасся всеми средствами к увеселениям. Не было недостатка в шутах, импровизаторах, танцовщицах, музыкантах, красавицах, вине. Все это и безопасность соединились в замке. Снаружи свирепствовала «красная смерть».
В конце пятого или шестого месяца этой замкнутой жизни, когда чума свирепствовала с небывалым бешенством, принц Просперо устроил для своих друзей маскарад, обставленный с неслыханным великолепием.
Роскошную сцену представлял маскарад. Но сначала позвольте мне описать залы, в которых он происходил. Их было семь, – царственная амфилада! Во многих дворцах подобные амфилады устраиваются в один ряд, так что, когда распахнутся двери, весь ряд можно окинуть одним взглядом. Здесь было совершенно иное, как и следовало ожидать от принца с его пристрастием к необычайному. Комнаты расположены были так неправильно, что нельзя было окинуть взглядом более одной зараз. Через каждые двадцать или тридцать ярдов – крутой поворот, и при каждом повороте – новое зрелище. Направо и налево, в середине каждой стены, высокое и узкое готическое окно выходило в крытый коридор, окаймлявший анфиладу по всей длине ее. Разноцветные стекла этих окон согласовались с преобладающей окраской убранства каждой залы. Например, зала на восточном конце здания была обита голубым, и стекла были ярко голубого цвета. Во второй зале, с пурпурными коврами и завесами, стекла были тоже пурпурные. В третьей, зеленой, – зеленые. Четвертая, оранжевая, освещалась желтыми окнами, пятая – белыми, шестая – фиолетовыми. Седьмая зала убрана была черными бархатными завесами, одевавшими потолок, стены и ниспадавшими тяжелыми складками на такой же черный ковер. Но здесь цвет стекол не соответствовал убранству. Он был ярко-красный, – цвета крови. Ни в одной из семи зал нельзя было заметить люстры или канделябра среди множества золотых украшений, рассеянных повсюду, свешивавшихся с потолков. Во всей амфиладе не было ни одной лампы или свечи; но в окаймлявшем ее коридоре против каждого окна возвышался тяжелый треножник, на котором пылал огонь, ярко озарявший залы сквозь цветные стекла. Это производило поразительный фантастический эффект. Но в западной черной комнате, костер, струивший потоки света сквозь кроваво-красные окна, производил такое зловещее впечатление и придавал лицам присутствовавших такое дикое выражение, что лишь немногие решались входить в эту комнату.
В этой же зале стояли у западной стены огромные часы из черного дерева. Маятник качался взад и вперед с глухим, унылым, однообразным звуком, а, когда минутная стрелка делала полный круг, и часы начинали бить, из медных легких машины вылетал чистый, громкий звук, необыкновенно певучий, но такой странный и сильный, что музыканты в оркестре останавливались, танцоры прекращали танец; смущение овладевало веселой компанией и, пока раздавался бой, самые беспечные бледнели, а старейшие и благоразумнейшие проводили рукой по лбу, точно отгоняя смутную мысль, или грезу. Но бой замолкал, и веселье снова охватывало всех. Музыканты переглядывались с улыбкой, как бы сами смеясь над своей глупою тревогою и шепотом обещали друг другу, что следующий бой не произведет на них такого впечатления. И снова, по прошествии шестидесяти минут (что составляет три тысячи шестьсот секунд быстролетного времени), раздавался бой часов, и снова смущение, дрожь и задумчивость овладевали собранием.
При всем том праздник казался веселым и великолепным. Вкусы герцога отличались странностью. Он был тонким знатоком красок и эффектов. Но презирал условные decora. Планы его были смелы и дерзки, замыслы полны великолепием варварским. Иные сочли бы его сумасшедшим, но его приближенные чувствовали, что это не так. Необходимо было видеть, слышать и знать его лично, чтобы быть уверену в этом.
Он сам распоряжался убранством семи зал для этой величественной fete; по его же указаниям были сшиты костюмы. Понятно, что они отличались причудливостью. Много тут было блеска, пышности, оригинального и фантастического, – что впоследствии можно было видеть в «Эрнани». Были причудливые фигуры, в роде арабесок, с нелепо вывороченными членами и придатками. Были безумные фантастические привидения, подобные грезам сумасшедшего. Было много прекрасного, много щегольского, много bizarre; было кое-что страшное и немало отвратительного. Толпы призраков сновали по залам, мелькали и корчились, меняя оттенок, смотря но зале, и дикая музыка оркестра казалась отголоском их шагов. Время от времени раздается бой часов в бархатной зале, и на мгновение все стихает, и воцаряется безмолвие. Призраки застывают в оцепенении. Но замирают отголоски последнего удара, – и легкий смех напутствует их; и снова гремит музыка, привидения оживают и реют туда и сюда, озаренные пламенем костров, льющих потоки света сквозь разноцветные стекла. Но в самую западную из семи зал никто из ряженых не смеет войти, потому что ночь надвигается, и багровый свет льется сквозь кроваво-красные окна на зловещие траурные стены, и глухой голос часов слишком торжественно отдается в ушах того, кто ступает по черному ковру.
Зато в остальных залах кипела жизнь. Праздник был в полном разгаре, когда часы начали бить полночь. Опять, как и раньше, музыка смолкла, танцоры остановились, и наступила тишина зловещая. Теперь часы били двенадцать, и, может быть, потому, что бой продолжался дольше, чем прежде, – сильнее задумались наиболее серьезные из присутствовавших. Быть может, по той же причине, прежде чем замер в безмолвии последний отголосок последнего удара, многие в толпе успели заметить присутствие маски, которая раньше не привлекала ничьего внимания. Слух о появлении нового лица быстро распространился, сначала шепотом; потом послышался гул и ропот удивления, негодования, – наконец, страха, ужаса и отвращения.
В таком фантастическом сборище появление обыкновенной маски не могло бы возбудить удивления. В эту ночь маскарадная свобода была почти неограничена; но вновь появившаяся маска переступала границы того снисходительного приличия, которую признавал даже принц. В сердце самых беспечных таятся струны, до которых нельзя дотрагиваться. Самые отчаянные головы, для которых нет ничего святого, не решатся шутить над иными вещами. По-видимому, все общество почувствовало, что наряд и поведение незнакомца не остроумны и неуместны. Это была высокая тощая фигура, с ног до головы одетая в саван. Маска, скрывавшая лицо, до того походила на окоченевшее лицо трупа, что самый пристальный взор затруднился бы обнаружить подделку. Все бы это ничего; обезумевшее от разгула общество, быть может, одобрило бы даже такую выходку. Но ряженый зашел дальше, олицетворив образ «красной смерти». Одежда его была испачкана кровью, на широком лбу и по всему лицу выступали ужасные багровые пятна.
Когда принц Просперо увидел привидение, которое прогуливалось взад и вперед среди танцующих медленным и торжественным шагом, точно желая лучше выдержать роль свою, – он содрогнулся от ужаса и отвращения, но тотчас затем лицо его побагровело от гнева.
– Кто смеет, – спросил он хриплым голосом у окружающих, – кто смеет оскорблять нас такой богохульной насмешкой? Схватите его и сорвите маску, чтобы мы знали, кого повесить на восходе солнца на стене замка.
В эту минуту принц Просперо находился в восточной или голубой зале. Слова громко и звучно отдались по всем семи залам, потому что принц был высокий и сильный мужчина, а музыка умолкла по мановению руки его.
Принц Просперо стоял в голубой зале, окруженный толпой побледневших придворных. Слова его вызвали легкое движение, казалось, толпа хотела броситься на неизвестного, который в эту минуту находился в двух шагах от нее и спокойными твердыми шагами приближался к принцу. Но под влиянием неизъяснимой робости, внушенной безумным поведением ряженого, никто не осмелился наложить на него руку, так что он свободно прошел мимо принца и тем же мерным торжественным шагом продолжал свой путь среди расступавшейся толпы из голубой залы в пурпурную, из пурпурной в зеленую, из зеленой в оранжевую, потом в белую, наконец, в фиолетовую. До сих пор никто не решился остановить его, но тут принц Просперо, обезумев от бешенства и стыдясь своей минутной трусости, бросился за ним через все шесть зал, один, потому что все остальные были окованы смертельным ужасом. Он потрясал обнаженной шпагой и находился уже в трех или четырех шагах от незнакомца, когда тот, достигнув конца фиолетовой залы, внезапно обернулся и встретил лицом к лицу своего врага. Раздался пронзительный крик, и шпага, блеснув в воздухе, упала на траурный ковер, на котором мгновение спустя лежал бездыханный принц Просперо. Тогда, с диким мужеством отчаяния, толпа гуляк ринулась в черную залу, и схватив незнакомца, высокая фигура которого стояла прямо и неподвижно в тени огромных часов, – замерла от невыразимого ужаса, не найдя под могильной одеждой и маской трупа никакой осязаемой формы.
Тогда-то для всех стало очевидно присутствие «Красной Смерти». Она подкралась, как вор, ночью; и гуляки падали один за другим в залитых кровью палатах, где кипела их оргия; и жизнь эбеновых часов иссякла с жизнью последнего из веселых собутыльников; и тьма, разрушение и «Красная Смерть» воцарились здесь невозбранно и безгранично.
Колодезь и маятник
Impia tortorum longas hie turba furores Sanguinis innocui, nou saita, aliut Sospite nunc patria, fracto nunc funeris antro, Mors ubi dura fuit, vita salusque patent.
(Надпись к воротам рынка, который предполагалось устроить на месте Якобинского клуба в Париже)
Перевод М. А. Энгельгардта
Я изнемог – изнемог до смерти – от этой долгой агонии, и когда, наконец, меня развязали и позволили мне сесть, я был почти в беспамятстве. Приговор, страшный смертный приговор, – вот последняя фраза, долетевшая до моего слуха. Затем голоса инквизиторов слились в сонное неясное жужжание. Оно вызывало в душе моей мысль вращения, – быть может, вследствие сходства с шумом мельничного колеса. Но вскоре и оно замолкло – больше я ничего не слышал. Зато я видел – и с какой преувеличенной ясностью! Я различай губы судей. Они казались мне белыми – белее бумаги, та которой я пишу – и неестественно тонкими, тонкими до уродливости, вследствие выражения твердости, непреклонной решимости, угрюмого презрения к человеческим мукам. Я видел, что губы эти еще решают судьбу мою, искривляются, произнося мой смертный приговор. Я различил в их движении слоги моего имени и содрогнулся, не уловив никакого звука. И еще заметил я с судорожным ужасом легкое, почти неуловимое колебание черных занавесей по стенам комнаты; а потом мой взгляд упал на семь высоких свечей стоявших на столе. Сначала они явились передо мною, как символ милосердия, – показались мне светлыми ангелами, готовыми спасти меня; но в ту же минуту смертная истома охватила душу мою, каждый нерв моего тела затрепетал, точно прикоснувшись к вольтовой дуге, ангелы превратились в пустые призраки с огненными головами, и я увидел, что от них нечего ждать помощи. Но тогда в душе моей зазвучала, как могучая музыка, мысль о сладком покое могилы. Она явилась украдкой, неясная, и долго я не мог понять ее значения; когда же наконец, мой ум освоился с нею, – лица судей исчезли точно по волшебству, высокие свечи пропали, пламя их угасло, настала тьма кромешная; все чувства слились в одном головокружительном ощущении, – как будто душа моя стремглав упала в преисподнюю. Затем вселенная превратилась в недвижность, немоту и мрак.
Я лишился чувств; однако, не вполне утратил сознание. Не пытаюсь определить, ни даже описать, что именно уцелело от него; знаю только, что не все исчезло. Этого не бывает. В глубочайшем сне – нет! В горячке – нет! В обмороке – нет! В смерти – нет! Даже в могиле не все исчезает. Иначе не было бы бессмертия. Пробуждаясь от глубочайшего сна, мы разрываем воздушную ткань какой-нибудь грезы. Но секунду спустя (так тонка эта ткань) мы уже не помним о ней. Возврат к жизни после обморока проходит две ступени: во-первых, чувство духовного существования, во-вторых, чувство существования телесного. Очень вероятно, что если бы мы, достигнув второй ступени, могли сохранить впечатления первой, – они оказались бы красноречивыми воспоминаниями о жизни бестелесной. Что же такое эта бестелесная жизнь? Как отличить ее от жизни гробной? Но, если нам не дано по произволу вызывать в памяти впечатления первой ступени, то не могут ли они являться, непрошенные, сами собою, через большие промежутки времени, так что мы удивляемся, откуда они? Тот, кому не случалось падать в обморок, – не видит сказочных замков и странно-знакомых лиц над тлеющими углями камина; перед ним не всплывают в воздухе мрачные видения, недоступные взору других; он не вдыхает благовония неведомых цветов; ум его не поражался значением какой-нибудь музыкальной строфы, никогда раньше не привлекавшей его внимания.
Среди постоянных и часто повторяемых попыток вспомнить, среди напряженных усилий восстановить впечатления, относящиеся к состоянию кажущегося небытия, в которое погрузилась моя душа, – были минуты, когда мне чудилось, что я успеваю в этом; короткие, очень короткие промежутки, когда передо мной вставали воспоминания, которые прояснившийся рассудок мог отнести только ко времени кажущейся потери сознания. В этих тенях воспоминаний мне смутно рисовались какие-то высокие человеческие образы, которые подняли меня и понесли вниз – вниз – все вниз и вниз, – так что наконец жестокое головокружение овладело мною при одной мысли об этом бесконечном спуске. Припоминаю также смутный ужас на сердце, порожденный ощущением неестественного спокойствия этого сердца. Далее возникает ощущение всеобщей недвижности; как будто мои носильщики (зловещее шествие!) перешли в своем спуске границы безграничного и остановились, утомленные своей скучной работой. Затем вспоминается ощущение затхлой сырости; а там – полное безумие памяти, которая не в силах овладеть недоступными сознанию предметами.