Полная версия
Абраша
Здесь надо сказать, что Ира ко всему прочему быстрее всех бегала стометровку, была коротко – «под мальчика» стрижена, плавала в бассейне – это была огромная редкость – и занималась музыкой. С пяти лет к ней ходила старенькая учительница музыки – добрая тихая женщина, не утомлявшая свою способную ученицу гаммами, этюдами и скучными сонатинами Клементи или Кулау. Они играли в четыре руки легкие переложения популярной оперной или балетной музыки, иногда старинные русские романсы – вместе пели, и Ира аккомпанировала. Ире такие уроки очень нравились, но, когда ей исполнилось десять лет, папа решил, что успехи недостаточны, и Сарре Евсеевне, сделав дорогой подарок, от дома отказали. Пришла новая училка, которая Ире тоже очень понравилась, – она была элегантна, от нее пахло хорошими духами, руки были очень мягкие, теплые, сухие, ими она поправляла локти, не давая им прижаться к туловищу, кисть, которую она легко поглаживала, говоря: «расслабь, не зажимай», она никогда не повышала голос, часто приносила маленькие подарочки, и вообще – нравилась, и всё тут. Иногда, как бы невзначай, она поглаживала Иру по лицу, по шее, несколько раз после удачных уроков даже поцеловала ее – быстро, легко, но у Иры перехватывало дыхание и приятно ныло в низу живота. У Кристины Леопольдовны губы были как руки – теплые, сухие, нервные.
Когда Ире исполнилось девять лет, родители подарили ей щенка. У него были толстые лапы, большой животик, длинные уши и карие глаза. На всех взрослых он смотрел с пониманием и готовностью к послушанию, на Иру же – с преданностью и обожанием. Даже слюни пускал и несколько раз описался от восторга, когда она возвращалась домой после непродолжительного отсутствия. Он спал в ее комнатке. Когда родители затихали, она тихонько брала Тимошу в свою кровать, гладила его, рассказывала о своих делах и проблемах. Так они засыпали – она, положив свою ручку на его маленькое тельце, а он, как человечек, устроившись головой на подушке, посапывая, иногда облизывая ее пальцы в знак согласия и понимания, – и не было никого на свете, счастливее их, и никогда больше в своей недолгой жизни не спала Ира так легко, сытно, безмятежно.
После смерти бабы Веры лето они обычно проводили на даче, которую снимали в Комарово. Мама ушла от папы. Может, наоборот – папа бросил маму. Ира подробностей не знала, так как бабы Веры не стало, и некому было посвятить ее в тонкости семейных пертурбаций. Мама вышла замуж за Леонида Николаевича. Он был мужчина спокойный и медлительный, международной политикой не интересовался, но в доме все было в порядке: провода не болтались, замки закрывались и даже открывались, Ирина кровать обрела законную ножку – до того ее заменяла стопка книг. Мама перестала ездить на гастроли. «Устала, наездилась», – говорила она соседям и друзьям, но Ира подозревала, что маму и не приглашали. Она перешла из своего Бюро в «Ленконцерт», где прилично зарабатывала, но по радио уже не выступала. Ира привязалась к ЛеоНику – отчиму, и он, видимо, полюбил ее, во всяком случае, внимания от него было больше, чем от мамы, и с ним Ире было уютно и надежно, как с бабой Верой.
Закончились поездки в деревню на парное молоко и яйца из-под кур. Отдых принял цивилизованный характер. На Комарово остановились потому, что недалеко от города, электрички часто ходят, снабжение приличное и публика интеллигентная – академики, профессора, артисты. Иногда можно было увидеть прогуливавшихся по тихим комаровским улицам Толубеева, Лебзак или Меркурьева, а один раз Ира столкнулась нос к носу даже с Черкасовым, а другой – прямо у продовольственного магазина – с Юматовым – его Ира обожала больше всех. Лена – дочь соседей – уверяла, что видела Любовь Орлову, но Ира ей не верила. Так что в Комарово было хорошо. Один раз, правда, съездили в Молдавию – на фрукты-овощи – но там стояла жара и пыль столбом, купаться в речке из-за обилия слепней было невозможно, они уехали раньше срока, проторчав остаток лета в городе. В Комарово же они жили среди высоких, прямых, пахнущих смолой сосен, кустов смородины и малины, грядок с клубникой, парничков с огурцами и вечнозелеными помидорами. Ире там нравилось в любую погоду: и в сыроватые, дождливые холодные недели, пронизывавшие лето ленинградских пригородов – эти недели были наполнены интересными книгами, перешептыванием с подружками в одинаковых клеенчатых дождевиках, ожиданием грибов – это под осень, – и в знойные июльские дни, которые всегда неожиданно обрушивались на изголодавшихся по теплу дачников ярким светом, солнечными бликами, мечущимися по зеркалам, чайникам, хромированным изгибам спинок кроватей, по фотографиям незнакомых людей, развешанным на стенах, стеклам распахнутых окон, скользящими с потолка на печь, с печи на стены, со стен на лицо, оглушающим ликованием ошалевших от радости птиц, радостными возгласами всех мам, населявших этот старый двухэтажный дом: «Вставай, вставай, сегодня – солнце!», когда поспешно скидывались и недалеко прятались свитера, резиновые сапоги, плащи, шерстяные пледы, теплые кальсоны, телогрейки, вязаные носки, калоши, обогревательные батареи и прочие необходимые атрибуты лета на Карельском перешейке.
В такие теплые дни все шествовали на Щучье озеро – не торопясь, с наслаждением вдыхая прогретый сосновый воздух, пахнущий смолой, сухим песком, вереском, хвойными иголочками и молодыми еловыми шишками. Их иногда перегоняли велосипедисты, очень редко – «Москвичи» или «Победы», передвигавшиеся тяжело, вперевалочку, перегруженные дачным скарбом. Тимоша радовался особенно бурно: лаял, не умолкая, носился вперед, назад, кругами. Собственно, из-за него и шли все медленно, с остановками, давая ему время обнюхать все кустики, пометить и переотметить кочки, основания телеграфных столбов и деревьев, пни и подозрительные следы пребывания его сородичей. Спешить было некуда и незачем. На озере проводили весь день, с собой брали полдник в виде бутербродов с колбасой, с сыром, холодным мясом, помидоры, вареные яйца, загодя дома очищенные, огурцы, яблоки, спичечные коробóчки с солью и питье – кто постарше, те – «Боржоми» или «Ессентуки» № 17, для молодежи – лимонад «Грушевый» или «Апельсиновый». Бутылки в сетках ставили в небольшую заводь, чтобы жидкость сохраняла прохладу, набранную в стареньком слабеньком дачном холодильнике или в погребе. Взрослые расстилали брезентовую плащ-палатку, на которой загорали, играли в карты, разворачивали свертки с нехитрой трапезой. Дети размещались на махровых полотенцах. С соседнего покрывала доносились хрипящие звуки только что появившегося дефицита – «Спидолы»: позывные новорожденной радиостанции «Маяк» или прорывавшийся через частокол треска и шипения голос любимой всем Комаровым Майи Кристалинской. Все с восторгом подставляли солнцу свои измученные ленинградским климатом синюшные тела, жадно впитывая тепло, «ультрафиолет» и дыхание озера, смешанное с ароматом распаренной хвои. К их приходу озеро прогревалось, и, не дожидаясь разрешения старших, молодняк кидался в воду. Сначала Тимоша побаивался этой непростой стихии, но потом осмелел – купался он долго, пробуя догнать Иру, которая плавала хорошо – и на спине, и на груди – кролем. Потом он старательно отряхивался, стараясь быть поближе к лежащим на подстилках взрослым, вызывая тем самым шумный и, надо честно сказать, справедливый протест.
Зимними ночами они часто вспоминали те прекрасные солнечные дни в Комарово. «А помнишь, как ты чуть не захлебнулся? А помнишь, как ты обрызгал толстую Марфу со второго этажа? (Правильно сделал, она – жадина, велосипед у нее не допросишься!) А ты хочешь опять на дачу?» – На все вопросы Тимоша отвечал утвердительно, интеллигентно и благодарно шевеля кончиком хвоста и тыкаясь мокрым носом Ире в шею или быстро, пока не оттолкнули, старался облизнуть ее нос или руку.
В последнее лето теплых дней было значительно больше, и Ире даже надоело ходить на озеро. В тот год она вдруг выросла, стала задумчивой, часто раздражительной и очень хорошенькой. Вернее – интересной, насколько может быть интересной девочка в тринадцать с половиной лет.
Помимо всего прочего, она вдруг обратила внимание на то, что Алеша, живший через два дома по той же Еловой улице, оказывается не просто Алеша, сын академика Викентия Михайловича и профессора Елизаветы Багратионовны, а интересный юноша, высокий, спортивный, голубоглазый. В то лето он стал студентом, причем не какого-нибудь простого вуза, а Консерватории. К тому же у него появился чудесный велосипед, с гнутым, как рога у барана, рулем. Ире очень хотелось покататься на таком велосипеде, но еще больше ей хотелось, чтобы сам Алеша покатал ее на этом чудном «коне» – она представляла, как будет сидеть впереди на раме, свесив ноги в одну сторону, а он будет, сидя сзади, крутить педали, рулить и, невзначай, конечно, обнимать ее, волосы будут развиваться на ветру… Впрочем, развиваться они не могли бы, так как она была коротко стрижена… Но, всё равно, это было бы здорово. Еще Ира мечтала пойти к ним в гости. Жили Казанские в большом доме, но не снимали комнатку, как Ирины предки, а именно жили. Зимой и летом. У них была квартира в городе, но большую часть времени они проводили именно на этой громадной даче. Ира видела, как за Викентием Михайловичем приезжала большая черная машина ЗИС-110 и, не торопясь, осторожно вывозила его на службу – в Академию наук. Ей очень хотелось посмотреть, как живут академики, но ее никто не приглашал. Встречаясь на улице, они здоровались с ней, расспрашивали, как ее учеба, как поживают родители, гладили Тимошу, но домой почему-то не звали. Впрочем, с тех пор, как Алеша стал ее замечать, она перестала думать об академическом доме.
Несколько раз он даже звал ее на озеро. Ира с замирающим от восторга сердцем бежала спрашивать у взрослых разрешения. Они каждый раз говорили одно и тоже: «Погоди, мы тоже скоро идем». – «Что ждать-то?» – «Тебе не терпится?» – «Так ее же Алешка ждет, ты что, не понимаешь?»… Вместе с ними бежал и Тимоша. Он влюбился в нового молодого друга и не отходил от него ни на шаг. Ира даже приревновала.
Тимоша повзрослел, перестал грызть тапочки, ножки столов и стульев, реже пытался проникнуть на стол в момент, когда хозяева отвернутся. Однако походы на Щучье ему не надоели. Он начинал дрожать, скулить, приседать и колошматить хвостом по полу от волнения, счастья и нетерпения, когда ему говорили: «Давай, дружок, собирайся на Щучье!».
Это, казалось, было самое счастливое лето в ее жизни.
В последнее время они отправлялись на озеро всей гурьбой. Алеша колесил вокруг них на велосипеде. Ира каждую минуту ждала чуда – она не знала, какого именно, но в том, что этим летом произойдет нечто изумительное, она не сомневалась.
И на сей раз они опять, не торопясь, всей большой дачной компанией продвигались по исхоженной сотни раз лесной песчаной дороге, Тимоша носился, Ира звала его, он не без промедления и сожаления, но регулярно догонял их всех. Ира подумала: «Как я могла раньше не хотеть ходить на озеро! Сидеть в душной комнате с книгой для внеклассного чтения?!.» Сейчас же, минут через десять она окунется в прохладную воду, и Тима с радостным взвизгиванием кинется за ней – то ли спасать, то ли играть. Алеша укатил вперед, Ира пыталась ускорить движение неповоротливой, разомлевшей от жары взрослой публики, но Тимошка где-то застрял. Она хотела его позвать, но в этот момент она услышала надсадный рокот мотора. «Тима, Тимош, ко мне», – по привычке крикнула она. В этот момент из-за поворота вынырнул «Москвич», собака, оказавшаяся каким-то образом на другой стороне дорожки, кинулась к ней. «Стой, стой», – успела выкрикнуть…
До конца своих дней – часто во сне, но и наяву нередко – видела Ира лицо парня, вцепившегося в руль, с вылезающими из орбит глазами, с раскрытым в неслышимом снаружи крике ртом. Он, видимо, изо всех сил вдавил педаль тормоза в пол, и машина встала, уткнувшись носом в поднятый ею пыльный дымок. «Господи, успел!» Действительно, он резко затормозил, и Тимоша оказался почти не задетым. Его голова, его лапы, его туловище, его хвост были целы. Он лежал на Ириных руках тепленький, мягкий, добрый. Ира гладила его и говорила: «Что ж ты натворил», и он слушал ее, доверчиво прижимаясь к ней, как бы прося защиты, и она гладила его голову, легко проводя ноготком от черной пуговки носа к макушке, от пуговки к макушке, почесывала за ушком, перебирала затвердевшие с возрастом шершавые подушечки его лап, свисавших толстыми сардельками, утыкалась носом в его короткую шерсть, вдыхая неповторимый, самый сладкий на свете запах, и говорила, говорила, но он почему-то не отвечал, но смотрел в сторону задумчиво и грустно, кончик хвоста не реагировал, нос потерял свой мокрый блеск, он даже не пытался лизнуть ее, он спокойно лежал, обхватив лапами ее левую руку, и Ира чувствовала, что где-то внизу, где-то в области ее желудка делается пусто и холодно.
Больше никогда в жизни она не приезжала в Комарово.
* * *Пару лет назад, когда Алене исполнилось тридцать пять лет, собралась у них большая компания. Еще намедни, когда они с Аленой и Абрашей обсуждали меню и вообще все детали наступающего торжества, Настя почувствовала, что свершится нечто необычное в ее жизни. Хорошее или плохое, было неясно, но, что случится, – точно.
Много гостей не ждали – человек 7–8, но, на всякий случай, Абраша закупил шесть поллитровок водки, четыре бутылки вина, пиво и принес давно припасенную «Рябину на коньяке» для Клары Нефедовой и Насти – они любили сладенькое. Алена наготовила человек на десять, стульев у оставшихся в поселке соседей натаскали полную прихожую. И не ошиблись. Во-первых, Зинаида Федоровна неожиданно для всех и для себя самой помирилась со своим мужем, который, как оказалось, «завязал» и три дня ходил «сухой». Посему семья Никитиных явилась в полном составе. Зина зорко наблюдала за своим благоверным – не сорвется ли. Благоверный же излучал исключительно положительные флюиды, на стол, уставленный бутылками «Московской», «Столичной», «777» и «Жигулевского», демонстративно не смотрел. Он прохаживался вдоль стола, потирал руки, оправлял топорщившийся пиджак, и пытался завести разговоры с остальными еще трезвыми и поэтому скучными и неразговорчивыми соседями. Во-вторых, Николай привел своего дружбана. Николай жил в домике напротив избы Фрола – кооперативного начальника, сторожа и дворника, который через год угорел в парилке, напившись перед этим самогона, присланного из Белоруссии. Самогон был хорош, его многие в поселке отведали, но угорел только Фрол, так как выпил слишком много. Да и запивал, наверное, пивом. Но это будет еще не скоро, а пока что Фрол задерживался. Он пришел позже, поздравил Алену, расцеловал прямо в губы – это при всех-то, при Абраше, и выпил одним махом стакан «Столичной». Так вот, этот Николай привел своего друга – высоченного и здоровенного парня, неловкого на вид и поэтому с виноватой, но хорошей улыбкой. Настя, как увидела, так и обомлела, поняв: это – то самое.
В тот вечер пили хорошо – хотя, кто мне скажет, когда это на Руси пили плохо? Благоверный был сер и скучен, он брезгливо царапал вилкой по тарелке, всем своим видом подчеркивая, что это – гнусь: есть такую закуску – салат оливье, винегрет, квашеную капусту, соленые огурцы, селедку с горячей картошкой и прочие прелести – и не пить. Он и не пил, чем Зинаида Федоровна явно гордилась. Она еще не знала, что, свершив сей подвиг, ее Егорушка, с омерзением давившийся дармовой закуской, назавтра сорвется с такой злобной решимостью, с такой мстительной радостью, с которыми она ни разу не встречалась за двадцать семь лет совместной жизни и о которых не подозревала: благоверный пил три недели, начав с коньяка «Двин», подаренного ему на пятидесятилетие год назад сослуживцами по Банно-прачечному тресту, где он служил в свободное от запоев время, и закончив одеколоном «Шипр», который выпросил у Фрола в долг.
Абраша пил много, но не пьянел. «Удивительный он, всё же», – думала Настя. «На еврея не похож – те все чернявые, маленькие и хитрые, а этот – высокий, светлый, хотя, скорее, седой – есть люди, рано седеющие, умный». И все в поселке, несмотря на его имя, уважали его, дети поначалу поддразнивали «Абраша – бяша», «Абрамчик – хуямчик», но, получив порцию подзатыльников от родителей, переключили свое внимание на хромого и убогого Свирю, жившего Христа ради в отгороженном закутке Правления. По любому вопросу обращались за советом к Абраше, и ни разу он не обманул доверие и надежды «обчества».
Как-то пару лет до того дня рождения Настя решилась спросить: «А почему ваше имя – Абрам? Вы на еврея-то не очень-то похожи?» – «А ты что, многих евреев знала? – «Да нет, не много, но – знаю». – «Ну, коль скоро ты такой знаток иудейства, чего мне тебе объяснять?». Однако снизошел – Настя еще больше запуталась.
Она-то хотела узнать, еврей ли Абраша, надеясь рассеять свои сомнения – Настя ничего против евреев не имела, но за Алену было боязно: сестрица втюрилась в этого мужика, пока он на нее не реагировал, но Настя знала, что Алена своего счастья не упустит. Так что у них наверняка сладится, тогда вдруг Абраша позовет ее к венцу, то есть в ЗАГС, а он…
Диалог ей запомнился.
– С чего это ты взяла, что, если Абрам, то – еврей?
– Так, это… ну, имя-то еврейское, не русское же.
– Не русское, это точно. А что, Авраам Линкольн – он тоже еврей?
– Так он же Авраам.
– Настя, милая, ты же – умная женщина. Это – одно и то же. И родился этот Абрам Линкольн в нищей хижине в американской глубинке, и был назван в честь деда, которого убили индейцы, и вкалывал он разнорабочим в полях, землемером, лесорубом, лодочником. По твоим понятиям – вздорным, кстати, – это биография еврея? Евреи вкалывают, дай-то Боже, но ты-то считаешь иначе?
– Ну, так я и не знала… Думала, он негров освободил.
– Раз освободил, значит, еврей?
– Иди ты, Абраша. Я – по имени.
– По имени… Кстати, Авраам – прародитель не только евреев, но и арабов, те имя его произносят «Ибрахим».
«Это уж ты загнул», – подумала Настя, но спорить не стала.
– Кстати, в России «Абрам» – одно из самых распространенных имен у староверов.
Настя было открыла рот, чтобы возмутиться, но вдруг вспомнила Абрама Тихоновича – глубокого старика, который приходил когда-то в их дом колоть дрова, убирать двор, подправлять ворота или забор и делать другую мелкую работу. Настя была тогда мала, но запомнила, что взрослые иногда шептали: «Абрам-то наш – из староверов».
Она уж пожалела, что затеяла весь этот разговор – дело было летом, и она собиралась за малиной – каждый раз, идя за грибами или ягодами, она торопилась уйти пораньше, так как боялась, что кто-нибудь опередит, соберет ее «урожай». Понимала, что это – глупость, но ничего с собой поделать не могла. Однако Абраша не унимался. – «Ишь, завелся!».
– А вот скажи мне, знаток ономастики.
– Чего?
– Это наука об именах.
– Ну…
– Дуги гну. А русские имена это —?
– Иван да Марья.
– Вот и ткнула пальцем в…
– Небо.
– В небо, в небо. Чё юбку-то одергиваешь. Имена эти – еврейские, друг ты мой. Иван, или Иоанн – от библейского Иоханан, то есть «будет помилован Богом». Это греки переделали на Иоанна, и пошло – Жан, Джон, Янис, Вано, Ханс, Хуан…
– Сам ты Хуан!
– … Иван. Поди, «Евангелие от Иоанна» не читала… И вообще, что ты читаешь? Кстати, большинство всех имен на свете – библейские, то есть еврейские. Особенно в англоязычных странах и у мусульман.
– Ни фига себе.
– Самое популярное женское имя в Ирландии – Сара. Процентов шестьдесят имен – от евреев, твоих нелюбимых.
– Да чего они мне сделали? – Нелюбимых! Люди как люди.
– Процентов двадцать пять – греческие имена. Скажем, Александр – «защитник людей», самое распространенное имя на земле. Остальные имена – национальные – у нас, как правило, славянские. Ну – Вячеслав, к слову, – «самый славный».
– Откуда ты всё это знаешь?
– Болел в детстве много. Делать было нечего, читал. Привык.
– Болел, болел, а такой здоровый вымахал. Перестань, да ну тебя, опусти на землю. Всё Алене скажу!
– А Мария – мать Иисуса. Так что она просто не могла не быть иудейкой.
– Это я сама могла бы догадаться, – подумала и тихо шепотом произнесла несколько обескураженная Настя.
– Мария, – не мог успокоиться Абраша, – это – от Мирьям, имя встречается еще в «Книге Исхода»: «Мариам пророчица, сестра Ааронова»… Так что «Абраам» – имя интернациональное. Ладно, иди по свои ягоды, истомилась. И не описайся от удивления.
– А ты не хулигань.
– Э-э, постой. Я что тебе задаром лекцию читал?
– Соберу – отсыплю ягод.
– На хрена мне твои ягоды, только живот пучит.
– Хорошо, с Аленкой пришлю поллитровку. Хороший самогон, белорусский, слеза!
«Словом, одни евреи кругом», – подытожила Настя, пробираясь через ручей, отделявший поселок от леса. Она почему-то успокоилась и вспомнила анекдот, рассказанный как-то за столом – встречали, кажись, Новый год. «Приходит сын из школы и спрашивает отца: “Пап, учительница сегодня сказала, что Бог был евреем. Как так может быть?” – “Да, сыночек. Тогда все были евреями. Время было такое”». Насте с Аленой этот анекдот очень понравился, но все гости при словах «Бог» и «евреи» почему-то стали усиленно закусывать и громко говорить, какое в этом году вкусное «Советское шампанское» – полусладкое и пора выпить за Новый год еще раз.
И вот сейчас, глядя на хмельных раскрасневшихся гостей, она подумала: «Удивительный все-таки человек, Абраша, и, конечно, не еврей. Евреи так много не пьют, не пьянея». Больше об Абраше в тот вечер она не думала. А думала она об Олежке – Колином дружбане.
Олежка пил мало, пригубит и поставит, пригубит и поставит. Когда все прилично выпили и поели, пошли танцевать. Настя специально переместилась поближе к нему. Он сидел в одиночестве, разглядывая свои большие ладони. Она сразу заметила: не разговорчив, застенчив, при кажущейся неповоротливости – ловок, проворен и… остроумен – молчит, молчит, но как скажет – все в хохот. Короче, запала она на него. Одно тревожило: он был моложе ее лет на пять, если не больше. Она несколько раз ловила на себе его взгляд. Поэтому и переместилась поближе к нему, как только стали отодвигать стол, составлять в углу стулья, и с радиолы сняли тарелку с хлебом.
– А почему вас прозвали «Святой»?
– С чего вы взяли?
– Так Олег – «святой» по-скандинавски, – блеснула Настя эрудицией и еще раз подумала: «Дай Бог здоровья Абраше».
– Впервые слышу.
– А я, кстати, Настя, что значит «воскресенье» по-древнегречески, – продолжала она добивать несколько опешившего от потока новой информации Олега.
– А я знаю, – неотразимо улыбнулся он, и Настя вдруг поняла, почему не может оторвать от него глаз: у Олега были длинные, густые и пушистые ресницы. Смущенно улыбаясь, он начинал часто моргать, и эти мохнатые стражи глубоких синих глаз начинали смешно и трогательно хлопать – «хлоп», «хлоп», и Настино сердечко скатывалось куда-то вниз и в сторону.
– Вы знаете, что я – «воскресенье к новой жизни?» – ненавязчиво гнула свою линию внезапно помолодевшая и похорошевшая Настя.
– Нет, я знал ваше имя.
Олег покраснел и занялся дальнейшим изучением своих крупных рук.
В этот момент кто-то толкнул Настю, и она увидела, что это – Алена. Сестра выразительно и якобы незаметно развела руками и закатила глаза, и Настя не поняла, что обозначает эта жестикуляция: мол, «Чего ты на парня уставилась» или «Чего не приглашаешь его, дуреха?» Сообразительная Настя остановилась на втором варианте решения задачи, и выдавила из себя: «Вы танцуете?». Не поднимая головы, Олег кивнул, неловко поднялся, одернул свитер и обнял Настю.
«Анастáсия, – медленно, томно и сладко заклинал чей-то голос – то ли мужской, то ли женский, – Анастáсия»…
* * *Впервые Николенька выпил в восьмом классе. Тогда собрались всем классом на квартире у Гути, у которого родители, собравшись за город – распечатывать после зимы свою дачу, – после долгих колебаний решили попробовать оставить сына одного в квартире без присмотра. Через полчаса эта радостная новость облетела всю мужскую составляющую их класса, и в пятницу вечером к шести часам наиболее нетерпеливые уже подгребали на Петрушку, 37, и там паслись невдалеке от Гутиной парадной, томительно ожидая выхода из нее Берты Соломоновны и Филиппа Арнольдовича с тюками в руках – счастливого пути, предки!
На эту свою первую вечеринку Кока пришел с опозданием, после английского (в отличие от своих сверстников он не занимался музыкой, фигурным катаньем или плаваньем, но ходил к педагогам по немецкому и английскому, педагоги были классные – университетские). К его приходу веселье достигло кульминации, все уже были пьяны. На столе стояло несколько бутылок дешевого портвейна и какая-то вспухшая банка с консервами. Портвейн еще было пить можно, всё же не водка. Выпив пару стаканов и закусив дурно пахнувшими рыбными консервами, Николенька отрубился и то, что происходило дальше, знал лишь по рассказам. Оказалось, что домой он добрался благополучно. А вот Гарик – его ближайший дружок, отличник и «маменькин сынок» как незлобно дразнили его другие «маменькины сынки» – одноклассники, так вот, Гарик пришел домой без штанов. В пиджаке, рубашке, галстуке, в туфлях, носках со штрипками и даже в жилетке, но без штанов. Вспомнить, где он оставил штаны, Гарик не мог, видимо, зашел в первую попавшуюся парадную пописать и забыл поднять штаны… Эмилия Фердинандовна обегала все близлежащие парадные, но брюки так и не нашла. Пропал костюм, сшитый впервые в жизни в специальном закрытом ателье МВД. Хохоту потом было! В жилетке, галстуке, пиджаке и без штанов… Как выяснилось в понедельник, Гутю сильно не наказывали, только Филипп Арнольдович разбил о Гутину голову его любимую пластинку с «Лос Мехиканос» – Гутя обожал «Besame, вesame mucho», – а Берта Соломоновна отвела Гутю за ручку в парикмахерскую, где его остригли наголо – это было ужасно: вместо густой буйной пшеничной шевелюры, на которую заглядывались даже девочки из старших классов, жалобно поблескивала унылая синеватая тыквочка с оттопыренными ушами и испуганными глазами. От потрясения Гутя два дня не ходил в школу, и, что поразительно, учителя сочли причину пропусков уважительной. Свою квартиру семья Гуттенбергов отдраивала неделю.