bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Милый, золотой государь! – с искрящимися глазами и пылающими щеками восторженно воскликнула Женя.

Сережа, растроганный, щурил свои черные глаза, словно желая задержать этим движением просящиеся наружу слезы умиления.

Китти сидела с теплящимся влажным взором.

Николай Михайлович, все время не сводивший глаз с говорившего, при заключительных словах низко опустил голову. Теперь был виден только его большой выпуклый лоб; сильно подергивавшиеся мускулы лица выдавали глубокое внутреннее волнение молодого учителя.

Юрий Муратов при первых же словах печального известия казался всецело охваченным им. Безмолвно, не роняя ни звука, он слушал рассказ Сазонова. Большие карие глаза разгорелись; порой он переводил взгляд на Китти, и тогда его взгляд светился еще ярче.

Растроганный, затих и сам рассказчик. Наступила минута глубокого взволнованного молчания.

– Бог милостив! – первым нарушил его хозяин. – Не так это страшно. Пусть полчища Наполеона вдвое, втрое превосходят наши, но у них нет того святого великого двигателя, что есть в душе у нас, что удесятерит и наши телесные силы. Что общего у Наполеона с его пестрой сбродной шайкой? Что, кроме корысти, жажды славы и наживы, движет на нас эту темную тучу? Что окрыляет их души? Что светит им изнутри? Нет, не перебить им своими штыками и ядрами того могучего, святого чувства, которое вспыхнет в каждой русской груди, зажжет каждое русское сердце, – даже ценой жизни отстоять малейшую пядь родной земли, орошенную кровью наших предков; кровь эта с полной мощью заговорит и в нас, поднимет каждого русского на защиту своей святой веры, дорого́й родины и светлого царя!

Высоким одушевлением звучал голос боевого генерала. Глядя на него, верилось, что если в каждом русском так же сильно вспыхнет патриотическое чувство, то России не страшны никакие вражеские вторжения.

Женя, с лицом, орошенным восторженными слезами, давно уже жалась к отцу. Еще в середине его речи, перекочевав с противоположного конца стола, она примостилась у его плеча. Юрий, сидевший рядом с Трояновым, под влиянием глубокого внутреннего чувства при последних словах генерала безмолвно прижался губами к его руке.

Никто не произносил ни звука: казалось, нечего было добавить к услышанному. Мало раздалось слов, зато как много, как глубоко было перечувствовано этим небольшим кружком людей, из поколения в поколение воспитанных в любви к царю и родине, выросших на рассказах о доблестном прошлом своих предков и гордящихся им.

– Что же, уже были крупные схватки? – несколько успокоившись, осведомился Троянов.

– Пока никаких известий, кроме того что неприятель перешел границу. Скоро услышим. Бог милостив, он будет на стороне правого дела, – отвечал гость.

Во все остальное время ужина разговоры велись на ту же тему – о разразившейся войне. Молодежь, недавно шумная и оживленная, теперь затихла, прислушиваясь к общему говору.

Постепенно гости начали собираться домой; закладывали экипажи. Первым распростился Сазонов; за ним поднялись Лида с братишкой и гувернанткой; потом заговорили об отъезде Муратовы.

После ухода генерала Женя пришла в крайнее возбуждение. С вновь засверкавшими глазами, полная ожидания чего-то радостного и необычайного, она вся так и насторожилась.

«Вот сейчас проводят гостей, тогда Юрий подойдет к папа́ и мама́ и будет просить руки Китти. Господи! Как хорошо!» – думала она.

Наполеон, французы, союзные войска, все, быть может, грозящие России бедствия – всё в эту минуту забыла девочка. Весело и трепетно билось ее сердечко от предвкушения той громадной радости, которая вот сейчас, сию минуту, впорхнет к ним в дом.

«Как будут довольны папа́ и мама́!Они так любят Юрия, вообще всех Муратовых, так давно хотят и ждут этого счастливого дня!» – дальше несется мысль Жени.

Но что это? Нелли прощается с Китти, мадемуазель Ласи раскланивается, а Юрий… Юрий тоже прощается… Как же так? Ведь не мог же он забыть? Конечно, нет! Господи, неужели сегодня совсем не скажут? Неужели они, он и Китти, могут терпеть, держать в себе такую громадную радость?

Девочка растерянно глядит то на сестру, то на Муратова.

Вот они прощаются. Он крепко-крепко жмет ее руку, глубоко заглядывает ей в глаза. Ни слова, ни звука.

Женя недоумевает.

Но сами молодые люди, видимо, прекрасно поняли друг друга. Светлая улыбка разливается по лицу Китти. Еще одно рукопожатие – и все. Ушел!

Время позднее. Пожелав друг другу спокойной ночи, все расходятся по своим комнатам.

– Китти, что же это? Почему вы ничего не сказали? – едва оставшись наедине с сестрой, разочарованная и недоумевающая, допрашивает ее Женя.

– Полно, Жучок, разве можно в такой день, в такую грустную минуту говорить о личном счастье? Что значат радости, горести, даже самая жизнь одного человека, в то время, когда плачет вся Россия? – тепло и просто ответила Китти.

Девочка широко открытыми глазами смотрела на говорившую.

– Боже, Боже, какая же ты хорошая! Какие и ты, и Юрий оба славные! А я бы не могла, я бы ни за что не смогла вытерпеть. Китти милая, золотко мое ненаглядное, какая же ты чудная, такая, такая…

Не договорив, девочка в восторженном порыве обвила тоненькими ручками стройную фигуру сестры и припала головой к ее плечу. Молча продолжали они стоять в той же позе перед широко распахнутым в сад окном.

Ласковая серебряная ночь вливалась в комнату, ясная и безмятежная. Она не сознавала, не чувствовала той темной грозовой тучи, что нависла над Русью. Благоухающая, чарующая и сама будто зачарованная, она манила, завладевала душой.

Своей особой жизнью жил в эту минуту притихший, размечтавшийся старый сад, жил и трепетал каждой веткой, каждым листочком. Сладко спали лишь утомившиеся за день птицы: веселые и шумные, они равнодушны к безмолвной, таинственной прелести ночи. Они дремлют, набираются сил, чтобы, встрепенувшись при первых лучах пробуждающегося утра, встретить восторженным гимном золотые стрелы солнца. Спят певуньи, а темные деревья, спокойные, что никто их не подслушает, тихим говорком беседуют между собой.

Мечтательные молодые березки, радостно трепеща своими нежными листочками, слушают дивные речи, что нашептывают им стройные красавцы-каштаны, и восторженно любуются их многопалыми изумрудными листьями. Великаны дубы и старушки липы смотрят на молодежь, тоже перешептываясь между собой, вспоминая радости и печали далекой, невозвратной юности.

А в густой листве притаились дивные грезы. То легкие и резвые, перепархивают они с места на место, то мчатся радостными вереницами, обгоняя друг друга, то нежатся в сени зеленых великанов, чуть шелестя своими воздушными крылышками, то обступают радостной гурьбой владычицу этой волшебной ночи, любимую дочь и верную спутницу седого Месяца, светлокрылую Мечту. И она, легкая, лучезарная, властно влечет за собой, зовет прочь от печальной земли в лучистую, сияющую, безоблачную высь.

Бессильная бороться с чарами красавицы-ночи, стояла Китти. Личное эгоистическое чувство, придавленное всем пережитым за этот вечер, поднималось со дна души.

Светлые грезы, радостные, возможные, совсем-совсем близкие, подхватили и понесли ее; и мерещится ей, что из-за светлой фигуры Мечты выплывает еще более яркий облик – безмятежного, лучезарного Счастья. Убаюканная тихим шелестом ночи, девушка наяву видит чудный сон. Долго, быть может, еще безотчетно и неподвижно простояла бы она, вся там, в близком, светлом будущем, если бы не Женя, вернувшая ее к действительности.

– Господи, какое у тебя блаженное лицо, Китти! Ты счастлива, да? Скажи, правда? Ведь очень-очень счастлива? А я как рада, как страшно счастлива я, что ты счастлива…

На слова Жени девушка ответила безмолвным поцелуем.

Глава 2

Под кровлей уютного дома в Благодатном каждый чувствовал себя необыкновенно легко и привольно. Простотой и радушием веяло от всякого его уголка: от мягких диванов, казалось, созданных для задушевных дружеских бесед, от гостеприимно манящих в свои объятия глубоких кресел, от любопытно заглядывавших в высокие окна и приветливо кивавших ветвей деревьев, от молодых и старых, красивых и некрасивых, но радушно смотрящих со стен фамильных портретов. Казалось, в этих высоких, светлых стенах жизнь должна катиться тепло и любовно, что горести, тяжелые утраты и печали не смогли найти подходящего уголка и свить здесь свое мрачное гнездо.

В сущности, так оно и было.

Сам владелец Благодатного, Владимир Михайлович Троянов, был бодрым и жизнерадостным человеком, доступным для всякого по своему обращению. Солдат, безгранично преданный родине, он еще молодым офицером стал известен своими воинскими подвигами и назначался на ответственные должности. С воцарением императора Александра Павловича, которого Троянов знал еще ребенком и положительно боготворил, положение его было таким же прочным.

Невзирая на это, и генерал, и жена его держали себя чрезвычайно просто, без малейшей тени чопорности или гордости. Та же простота обращения царила и в домашней обстановке, в отношении к детям, челяди, служащим и крестьянам.

В те грустные времена крепостного права, когда все маленькое, обездоленное и зависимое трепетало перед всесильным помещиком, в имении Трояновых не было запуганных и забитых лиц, ежеминутно дрожащих перед гневом, прихотью или просто дурным расположением духа самодура-барина. Здесь с дворовыми обращались ласково, каждый мог найти совет, сочувствие и помощь у своих господ. На некоторых старых и заслуженных людей, как, например, няню Василису, вынянчившую саму генеральшу, дворецкого Данилыча и камердинера генерала, Алексея, его сверстника и товарища прежних детских проказ, смотрели как на членов семьи.

И прислуга служила господам не за страх, а за совесть, живя их интересами, скорбя их горестями, готовая каждую минуту без размышления кинуться ради них на самое опасное, самоотверженное дело. Словом, любили их той глубокой, безграничной привязанностью, на которую способно было детски-отзывчивое, незлобивое сердце крепостного крестьянина, умевшего, как святыней, дорожить каждой крупинкой добра и ласки, так редко выпадавших на его многострадальную долю.

Отношения родителей и детей были просты, искренни и задушевны. Дети не робели, не вытягивались в струнку перед родителями, не чувствовали себя связанными или растерянными в их присутствии. Утренние и вечерние приветствия не ограничивались официальным целованием протянутой руки и неизменным вопросом отца и матери, непременно на французском или английском языках, обращенных не столько к ребенку, сколько к стоявшей в принужденной позе за его спиной гувернантке:

– Здорова? Не шалила? Мисс не была недовольна тобой?

Как часто приходилось видеть это в дворянских домах того времени, когда, набрав целый штат кем-либо рекомендованных иностранцев и иностранок, им сдавали на руки почти малюток, предоставляя этим, может быть, и не дурным, но все же посторонним людям переделывать по своему усмотрению и манеры ребенка, и саму его душу.

Не то было у Трояновых. Правда, отчасти следуя моде того времени, главным же образом, осознавая необходимость образования, знания языков, умения хорошо держать себя и с внешней стороны, Трояновы тоже брали детям гувернанток и учителей, но их обязанности состояли лишь в передаче своим питомцам необходимых знаний и прививке хороших манер. Душа же ребенка, впечатления, весь его внутренний мир составляли драгоценную, неотъемлемую собственность родителей.

С лаской, терпением и чуткостью они заглядывали в маленькое сердечко, умели все понять, почувствовать за своего малыша, утешить его детские горести, прельстив чем-нибудь светлым, заманчивым.

– Мы должны быть их самыми близкими, снисходительными, терпеливыми друзьями, – всегда говаривала Анна Николаевна. – Кто, кроме нас, родителей, может больше любить, желать добра, понимать, а потому и прощать слабости этих крошек? Ведь это же кусочки нас самих, маленькие «мы», с частичками нашей души, наших же недостатков.

И действительно, дети Трояновых с малых лет чувствовали своим детским сердцем, в ком состоит их надежная опора, источник их благополучия. С открытой душой бросались они каждое утро на шею отцу и матери. Может быть, слишком порывисто, слишком шумно и недостаточно почтительно обращались они с родителями, всячески тормоша их. Некоторые чопорные мамаши осуждали Трояновых за такое «свободное воспитание», но результатом его было то, что малым и большим легко и привольно жилось и дышалось в этой семье.

При наличии в доме посторонних, однако, соблюдались установленные правила этикета: дети чинно сидели за столом, не позволяя себе вмешиваться в общий разговор, выражать свое мнение, и отвечали лишь на задаваемые им старшими вопросы. Но когда за обедом оставались только «свои», нередко раздавались веселые, молодые голоса, то смеющиеся, то спорящие о чем-нибудь. Впрочем, теперь, за исключением семилетнего черноглазого и краснощекого Бори, все члены семьи Трояновых из детского возраста перешли уже в юный.

Старшей дочери, Китти, исполнилось недавно девятнадцать лет. Такая же белокурая, синеглазая, стройная и красивая, как мать, она и характером сильно напоминала ее. Спокойная, выдержанная, вдумчивая, очень добрая, она выросла, не доставив матери забот и огорчений ни капризами, ни какими-либо взбалмошными выходками; она с детства даже никогда не хворала.

– Окропил Христос душу чистую росой иорданской, – радостно и благоговейно проговорила няня Василиса, когда шестого января родилась Китти.

– В Крещение Господне, в праздник Богоявленский на свет народилась, всей Святой Троицей благословенная. Великое это счастье, великая это милость, коль Господь кому в такой день на свет явиться приведет; вся жизнь ему радостью будет, – пророчила старушка.

– А что, матушка Анна Николаевна, растет – дай ей Бог в добрый час – Богоявленочка наша? Как цветок под росой! Недаром сказывала я тебе, – любовно оглядывая подраставшую девочку, самодовольно говаривала няня.

Пророческие ее слова как будто действительно сбывались.

Нельзя сказать, чтобы много возни причинил родителям и черноволосый, черноглазый, всегда веселый, добродушный, хотя и вспыльчивый, Сережа. Этот имел громадное сходство с отцом: тот же открытый бесхитростный характер, жизнерадостный, пылкий, легко поддающийся всякому впечатлению.

Что касается Жени, то она не была похожа ни на отца, ни на мать. Впрочем, было бы даже странно, будь оно иначе. Хотя она называла Трояновых папа́ и мама́, хотя безгранично, с восторженной, свойственной ее характеру, чисто дочерней нежностью любила их и те платили ей истинно родительской любовью, никогда, даже в пустяке, не делая различия между нею и остальными детьми, но, в сущности, она была им не только не дочь, но даже и не родственница.

Лет за двенадцать до того, как начинается наш рассказ, у одной дальней родственницы Анны Николаевны умер ребенок. Троянова поспешила навестить бедную мать, которую постигла такая тяжелая утрата, как скоропостижная смерть единственного в семье четырехлетнего мальчика.

Несчастная женщина, прижимая к глазам носовой платок, подробно описала ход болезни ребенка, а потом неожиданно добавила:

– Я уверена, что это она принесла нам несчастье, эта француженка…

Когда Анна Николаевна подняла на нее удивленные глаза, та принялась сбивчиво говорить, всхлипывая и обильно пересыпая свою речь французскими словами:

– Я недавно взяла к детям гувернантку, ее очень рекомендовал князь Василий. Он нашел ее где-то там, за границей… Он рассказывал мне столько трогательного о ее романтической судьбе. Муж ее, военный, стал таким горячим приверженцем Наполеона, этого проходимца, что проделал с ним массу каких-то походов, не скажу вам точно, где именно. И вот уже больше года о нем ни слуху ни духу. Положение ее ужасное, средств никаких, на руках ребенок. Тогда она решилась поехать в Россию гувернанткой. Мне стало жаль ее – вы знаете мое доброе сердце, – ну, я и приютила ее с ребенком… Скажу вам откровенно, ее дочь – настоящий дьяволенок, прости Господи! Она мне сразу не понравилась… Есть у девочки в глазах что-то такое, от чего оторопь берет… Что-то такое зловещее… Но я все же уступила своему доброму побуждению и вот теперь расплачиваюсь! Не успела эта особа поступить на службу, как мой бедный ангел, мой ненаглядный сынок… – она захлебнулась слезами и не закончила. – Вы знаете, они такие неблагодарные, эти наемницы, – снова овладев даром речи, закончила дама.

Началась панихида. В числе прочих присутствующих глаза Анны Николаевны различили стоящую у дверей столовой худенькую молодую особу с каштановыми вьющимися волосами и громадными темными глазами, выражение которых глубоко поразило Троянову. Женщина то с грустью смотрела в лицо усопшего мальчика, то с каким-то ужасом переводила их на каштаново-золотистую головку крошечной девочки, жавшейся к ее платью. Столько чувства, думы, скорби было в этих грустных глазах, что в добром сердце Трояновой дрогнуло что-то.

Ребенок заплакал, и женщина, взяв его на руки, поспешила выйти.

– Вы видели ее? Эту ужасную женщину? – осведомилась хозяйка. – У нее в самом деле вид злой ведьмы. А до чего беззастенчива! – негодуя продолжала она. – Я, конечно, сейчас же велела ей оставить наш дом, так – представляете? – она мне заявила, что ей некуда идти. Как вам это нравится? Сегодня же скажу князю Василию, чтобы он избавил меня de ce trésor[4].

– Не беспокойте вашего друга. Француженку возьму я, мне как раз нужна гувернантка.

– Comment? После того, что я вам сказала? – удивилась хозяйка. – Vous n’êtes donc pas superstitieuse![5]

– О, нисколько! – кивнула Анна Николаевна.

– Вы не боитесь, что она сглазит ваших милых деток?

– Бог даст, бедная не сглазит их, – спокойно проговорила Троянова.

В тот же день состоялось переселение француженки на новое место.

Всем своим изболевшимся одиноким сердцем несчастная женщина горячо отозвалась на ласку, встреченную ею у Трояновых. Она отдыхала душой у этой тихой пристани, куда прибила ее жизненная волна. Но глаза ее оставались всё так же печальны; обведенные широкими темными кругами, они резко выделялись на прозрачном, синевато-бледном лице.

– Буркалы[6] свои как вытаращит, ажно жуть берет! – болтали в девичьей суеверные горничные.

– Недаром сказывают, что у Столетовой она глазищами своими ребеночка насмерть сглазила, – судачила вертлявая Анисья.

– Ох, грехи, грехи! И как только господа наши в дом ее пустили? Не приведи Господь, лиха бы какого не стряслось! – неодобрительно покачивала головой ключница Анфиса.

А глаза француженки становились все больше, круги, окаймлявшие их, темнее. С ней начали делаться частые обмороки. Вызванный доктор нашел, что сердце очень слабо, прописал лекарства. Но, несмотря на порошки, здоровье больной не улучшалось, и однажды утром ее застали в постели неподвижной – сердце отказалось работать.

– Вишь ты, это, знать, сама смерть через ее глаза смотрела, – решили в девичьей.

На руках Трояновых осталось крошечное двухлетнее существо, беспомощное, бездомное и одинокое, прихотью судьбы заброшенное из родной Франции в далекую Россию.

Когда бедная крошка, горько плачущая, не дозвавшись своей мамы, доверчиво протянула ручонки Анне Николаевне и, охватив ее шею, положила головку на ее плечо, в дальнейшей участи ребенка уже не было сомнения: Троянова знала, что никогда и никуда не отдаст ее. Девочка осталась.

Не много искренней любви выпало в первое время на долю маленькой Женевьевы. Несмотря на свою прелестную внешность, на сиротство и беспомощность – все то, что обычно завоевывает сердце, девочка не располагала к себе: уж очень она была капризна и упряма; ее плач и прямо-таки исступленный крик чуть не целый день оглашали дом.

– Ишь, отродье басурманское во всем сказывается! – злобно говорила горничная Анисья, недолюбливавшая и даже побаивавшаяся покойную француженку.

Да и вся вообще прислуга с предубеждением относилась к ребенку.

– Зелье, не девочка! Накличет ужо она криком своим беды на дом. Хошь бы в имение куда пока отдали, а там помаленьку девку к делу бы какому приучили, а то, поди ж ты, на барском положении содержат, – ворчала Анфиса.

Быть может, много горьких минут, обид и даже пинков пришлось бы испытать бедной басурманке, если бы она нашла приют не у такой цельной натуры, какой была Троянова, не умевшая и не хотевшая ничего делать наполовину. Однажды решив оставить ребенка, она считала себя обязанной делать для него столько же, сколько и для родных детей. Кроватка девочки в первую же ночь была перенесена в комнату, где спали тогда пятилетний Сережа и семилетняя Китти, и доверена непосредственному наблюдению верной Василисы.

Нельзя сказать, чтобы Троянова полюбила с самого начала этого капризного и своенравного ребенка. Она заставляла себя ласкать его, успокаивала вырывающуюся, бьющую ножонками и ручонками девочку и искренне всем своим добрым сердцем жалела ее.

Но скоро горячая привязанность к ней девочки, ее радостно тянущиеся при появлении Анны Николаевны крошечные ручки, слезы, как росинки, останавливающиеся в золотистых глазах малютки, веселая улыбка и милые ямочки на прелестном личике – все это подкупило женщину. Потом, по мере пробуждения в ребенке сознания, на каждом шагу обнаруживалось золотое сердце, чуткость и доброта его; все крепче и крепче, властней и горячей привязывали они к сиротке добрую женщину.

Глубоко умиляло Троянову доверчивое «мама», слетавшее с уст одинокой малютки. Не задумываясь, детским чутьем своим давая этой чужой, но голубящей и холящей ее женщине имя матери, девочка старалась заполнить ту страшную темную брешь, которую безжалостным ударом произвела смерть в ее юной жизни.

Василиса, хорошо вымуштрованная, искренне преданная господам женщина, добросовестно смотрела за своей новой питомицей, но сердце ее долго, с каким-то суеверным упорством оставалось плотно запертым для «басурманки». Тщетно, хотя еще бессознательно, стучалась туда маленькая ручка. Женщина подавляла в себе добрые чувства, просыпающиеся в ней от ласки этого ребенка, от доверчиво обвивающихся вокруг ее шеи рук.

Однажды стряслось у Василисы крупное горе: умер ее тринадцатилетний сынишка Миша. Как раз в это самое утро, незадолго до того, как узнали грустную весть, на Женю напал один из приступов ее капризов: она топала на няньку ножонками и даже побарабанила кулачками по ее спине. Спустя некоторое время, войдя в комнату и увидев женщину горько плачущей, девочка подумала, что ее поведение и есть причина горя няни. Обливаясь горючими слезами, Женя кинулась к Василисе:

– Нянечка! Милая!.. Прости!.. Прости!.. Никогда… Не буду!.. Не буду больше…

Девочка стояла на коленях перед женщиной, обнимала ее колени, хватала ее красные жилистые руки, покрывая их несчетными горячими поцелуями.

– Миленькая, миленькая, прости!.. Никогда больше!..

– Полно, полно, матушка. Что ты! Христос с тобой! Негоже тебе, барышне, мне, холопке, руки целовать, – совсем растроганная, но все еще сохраняя суровость в голосе, вырывая руки, протестовала женщина.

Но Женя вскарабкалась на ее колени, обвивала ее шею ручонками, целовала мокрые глаза, прижималась своим орошенным слезами личиком к заплаканным щекам няни.

Что-то теплое, горькое и вместе отрадное подступило к сердцу женщины, и первый раз она горячо, любовно прижала к своей груди это маленькое, до тех пор упорно нелюбимое существо. С этой минуты прежде неприступная крепость была прочно завоевана.

Одно обстоятельство послужило к еще большему сближению Жени с няней. Василиса была очень набожной. Маленькая полутемная комнатка, где помещались ее вещи, была увешана иконами, перед которыми постоянно горели лампадки. Таинственно, словно из какой-то бездонной глубины, вырисовывались во мраке угла темные лики с дрожащим на них трепетным светом огоньков. Они и пугали, и неотразимо влекли к себе впечатлительную девочку.

– Это огоньки у Боженьки, чтобы Ему лучше видно было? Да, нянечка?

– Да, девонька.

– И Он все-все видит?

– Видит.

– И слышит?

– И слышит.

– И сердится, если плохое что-нибудь делаешь?

– Сердится и огорчается, девонька, ах, как огорчается, что люди такие злые.

– Огорчается?.. И плачет Боженька?

– И плачет, если очень огорчится.

– А что тогда надо делать?

– Молиться, просить Боженьку, чтобы простил. Хорошенько молиться.

– И Он простит?

– Простит, коли хорошо покаяться и попросить, а коли нет, то накажет.

Глубоко врезался в память ребенка этот разговор. С тех пор, лишь только вспыльчивая, не умеющая сдерживать себя, она наговорит и натворит, бывало, сгоряча что-нибудь лишнее, почти тотчас же проснется доброе, честное сердечко: девочка искренне, слезно кается в своем проступке там, в нянином уголке, перед темными ликами, озаренными трепетными огненными язычками.

Это, с самых крошечных лет зароненное в душу ребенка чувство навсегда прочно осталось в нем. Подрастая, Женя с тем же искренним порывом и влажными глазами простаивала подолгу перед образом, каясь в своих прегрешениях, в нанесенных ею обидах.

На страницу:
2 из 3