Полная версия
Дорога к родному дому. Рассказы
А вскорости стали немцы пленных наших гнать по Карачеву, и я всё бегала смотреть: не гнали б моих… Сеньку, Колю! Наварим с Динкой ведро свеклы, картошки, капусты, приправим чем-нибудь и, как утром встанем, так Динка с детьми управляться, а я туда, к дороге. Ох, и тяжко ж было видеть всё это! Плятутся наши пленные, друг друга ташшуть! Поднесу ведро, а они как набросются на него! Кому горстью варева этого в руку сунешь, кому в карман. А немцы ж кричать, стреляють! О-о, сколько ж их тогда гнали! Сплошной колонной. Потом и холода началися, а пленные-то почти раздеты-разуты!.. или в тряпки какие завернуты. И уже к ведру моему не бросалися, сил не было, а следом немцы на лошадях ехали… подбяруть какого, швырнуть в сани. Ля-яжить мертвый, зубы оскалимши… а какой и помираить только. Ох, Господи!
Были ль лагеря для пленных?
А как же? И не один. Вот там-то, за базаром церковь стояла, «Преображение» называлася. При советской власти её на театр переделали, а тогда пленных туда… И сколько ж их было! Так-то спустють сверху банку какую и просють: водички, мол!.. налейте хоть водички. Сунешь что-нибудь в эту банку, поднимуть… А еще лагерь был… как идешь теперь на базар, так по левой стороне… и проволока в несколько рядов вокруг него была натянута, за ней-то они и находилися. Грязные, обросшие и до того отошшавшие, что в чём только душа держалася! Всё-ё мы туда к одному знакомому ходили, сына-то его немцы расстреляли, а самого в лагерь этот и бросили, хотели мы его оттуда вызволить, но как? С месяц, должно, там продержали, потом угнали куда-то. А как-то к больнице пошла, настряпала кой-чего и пошла. Боже мой, а там!.. Всё этими пленными забито! И лежать прямо на голом полу, стонуть, водички просють! А тут еще таких же машину цельную подогнали, кричать: сымите нас, сымите! Нет, не могу и вспоминать про это. И не приведи, Господи, пережить такое вам и детям вашим!
Лето сорок первого жаркое было, сухое, поэтому немцы бы-ыстро продвигалися, они ж на машинах были, пехоты у них и не видела. И страху ж нагнали своими машинами! Прямо парализовал всех этот страх. Бывало, как лятить мотоцикл, как рычить!.. У нас и человек по болоту не пройдёть, а он нясёцца себе и хоть бы что! Потом и грабить на машинах этих стали по деревням, всё оттудова ташшыли: одеяла, подушки, половики, лук связками… холстина какая и её в сумку, лампа – давай и лампу! А уж скот как губили!.. Поедуть в деревни и вязуть оттудова и овец, и телят, коров. Привязуть свинью, зарежуть, так чего ж потом только с ней ни мудрять! Рулеты крутють, свельтисоны разные. Панствовали во всю, повара-то ихние умели готовить! Это тебе не наши: отварил кусок мяса, да и нате, ешьте, а эти!.. Эти умели готовить. Как, бывало, привязуть гусей связками, так и сбрасывають с машины, головы тут же им рубють, рубють… Резали почём зря, ни овец, ни коров тельных не жалели. Раз смотрю так-то в окно – корову вядуть, а у неё уже вымя налитое, вот-вот отелиться! Еле-еле в калитку пролезла и сразу слышу: за-аревела… Режуть. Вот тут-то и подумала: не удержаться немцу в России, не стерпить мужик этого! Его, бедного, коммунисты всё мучили-мучили, а теперь ишшо и немец добивать будить? Ну и, правда. Когда в первую-то зиму возле городов всё пообчистили, поприжрали, как саранча, так на вторую поехали в дальние деревни, а там партизаны их луданить стали. Приезжають раз мои немцы, что в хате нашей жили, и немують: во, матка, русских всех убивать надо! Только, мол, шесть лет ребенку, а что сделал: дверь снаружи подпёр и поджег хату, и спалил двенадцать немцев! Гормочуть так-то по-своему, возмушшаются: киндер, мол, а какой коварный! Но разве станешь возражать? Поддакиваю, а сама и думаю: стоить вам, стоить! Как же, господа новые понаехали! Нас, значить, за рабов теперя считать будуть?
А издеватели какие были! Как белье чуть поносил, так и стирай. Среди наших тоже мучитель попался, так что раз удумал: сегодня, мол, сам стирать буду. Да взял рубашку, три носовых платка и начал… Виктор таскаить воду, я грею, Виктор носить, я выношу. И так двенадцать вёдер только для него одного нагрели! Ну, ты подумай только: какой издеватель! А-а, они все, кто ни придуть… китайцы, французы, японцы все такими и будуть. А финны? Издевалися хуже немцев! Один что удумал:
– Топи, матка, печку, я сам картошку варить буду.
И поставил чугунок туда-то, наверх, где мы греемся. Объясняю ему: русские, мол, варють в печке, а не на печке, там-то пишша твоя никогда не сварится. А он – своё! И вот, носить дрова, а я топлю, носить, я топлю… и вижу: печка моя раскалилася, как домна! И ты знаешь… Принёс ишшо охапку, нагнулся так-то сбросить, а я как хватила топор! Всё-то у меня в глазах потемнело!.. Но что остановило? Должно, кто-то из вас крикнул… только тут-то сознание и прочнулося: да что ж это я, помилують они нас после этого чтолича?.. Вот так-то, моя милая, все они, кто не придёть в Россию, такими и будуть, как финны эти.
Жилил мы тогда опять в своей хате, впустили нас немцы к зиме-то, но только за перегородку, отгородили мы себе уголок за печкой, там и толклися.
Питалися чем?
Да что Бог пошлёть. Немец-то угошшал чтолича? Помню, когда начали скот губить, так пойду, наберу требухи, печёнки, селезенки… они ж всё это выбрасывали, потом вымочу, накручу, котлет нажарю, вот вы и едите. А как-то еще и картошкой запаслися, правда, подмороженной…
А вот так. Немцы уже поздней осенью привезли машину цельную и оставили на улице, а тут ночью как раз мороз, вот она и примерзла. Что ж, есть они такую будуть? Они себе и не мерзлой привязуть. Ну, мы и взялися да перетаскали её к себе. Бывало, зальешь холодной водой на ночь, утром отваришь, натрешь и печёшь пирожки, да еще требухой заправишь. Надо ж было есть что-то? Вот и промышляли, как собаки, где что ухватишь, то и твоё.
Какими немцы были?..
Да разными. И совестливые попадалися, всё-ё так-то хоть печеник какой вам сунуть. Выстираешь ему бельё, выгладишь, а он и дасть буханку хлеба. А были и издеватели. Сварила раз щи из крапивы, приправила требухой, а она ж пахнить-то… не мясом жареным! И вот сидите вы, едите. Смотрю, Курт входить. А вре-едный был немец! Посмотрел так-то на вас, посморел, носом подвигал, а потом подошел к столу, перегнулся через Витьку да как плюнить в щи!
– Руссишь швайн!
Свинья, значить, по-ихнему. Покачала я головой, покачала, да вылила миску, налила другую.
Вольно они себя вначале вели. Бывало, поставють так-то машину возле дома, вот и ходи возле нее, и рассматривай, а ребятишкам и посидеть в ней разрешали. Если идти куда нужно, так и иди себе, никто не задержить ни днем, ни ночью. Ведь в сорок первом-то… вроде как прогулка у них была, без остановки ехали. Лето ж сухое, жаркое было, что им было до Москвы промахнуть на своих машинах? Они б и до Дальнего Востока проскочили, если б дороги хорошие. Но осенью дожди пошли и как замороси-ило! Вот дожди-то их и затормозили. Бывало, завязнить машина в грязи, как сбягуцца: ва-ва-ва-ва! Гормочуть-гормучуть по-своему, потом уцепюцца человек двадцать за эту машину, выволокуть. Проедить сколько-то… опять увязла! Снова таскать. Ругаются, кричать! Пробка собьёцца. Дороги-то наши какие? Грязь да топость, особенно туда-то, на Орёл. Там, нябось, и с моторами машины ихние заливалися. Вот это-то и погубило их, узнали, как по России ездить! Потом ишшо и морозы ударили, метели закружили, и вот молодые немцы еще не поддавалися морозам этим, даже пробовали в одних мундирчиках бегать, ну а те, кто постарше… Если мороз сильный, как намотають тряпок на голову, на ноги! Они ж пло-охо обувалися, сапоги-то ихние ши-ирокие были. И что за фасон такой? Как ступить какой в сугроб, так сразу и полные снегу. Вот, бывало, и не показывайся на улицу ни в валенках, ни в рукавицах, сейчас повалють, снимуть и ни-икаких тебе расчетов.
На вторую зиму начали немцев партизаны шшыпать, наскочуть так-то ночью на одиночную хату и всех перебьють, поэтому стали они скучиваться по большим хатам. А наша-то на краю города стояла, возле оврага, вот и боялися у нас жить: а вдруг партизаны из оврага выскочуть? Но все ж иногда придуть, да придуть и сразу:
– Матка, партизан?.. – и показывають на овраг.
Вот мы и приладилися говорить, чтоб меньше таскалися:
– Да, да, пан, партизан!
А они и начнуть по двору шастать… шастають так-то, и всё турчать: партизан, мол, партизан! Ходишь за ними и думаешь: пралич вас побей, ну что ж партизаны… воробьи, чтолича, клюнул да в кусты? Прямо парализовали их эти партизаны! Раньше-то вольники какие были, ходили, насвистывали, а теперя стали потихонечку, чтоб незаметно как. А раз пришли к нам и немують: во, мол, лес прочёсывать идем, и ни одного партизана не оставим!
– О-о, лес велик, – говорю. – И туда лес, – показываю, – и туда, как от Карачева начинается, так и до самой Москвы. – Стоять, слушають. – Сколько ж вам солдат-то надо, чтоб его прочесать?
– Не-е, у нас собаки…
– Ну, раз собаки… Ладно, прочёсывайте.
Вот и пошли. А там их как чесанули. И не под гребешок, а под гребёнку. Партизаны-то все тропочки в этих лесах знали, а немец только чуть отошел в сторону, так и заблудился. Стали тут и люди головы подымать: оказывается, не так страшен черт, как его малюють, можно и немца победить. А вскорости пришла к нашей соседке Шуре Собакиной связная от партизан, и стали мы через нее кой-какие сведения передавать: сколько немцев, как себя ведуть, сколько машин, какие. Им же все интересно было! Да и соли, бывало, соберем, табачку переправим. Господи, а как же при этом режиме и помогать-то? Вот и объявила Шура себя портнихой, чтоб с людьми связываться. Как пошли к ней! Дорогу прямо протолкли. А разве ж можно так ходить-то под самым носом у немцев, комендатура ж их рядом была. Вот я и говорю Виктору с Динкой:
– Не ходите вы туда, не обойдется без провокатора, обязательно какой-нибудь вотрётся!
Но куда там! Мой Витя-то: надо с немцем сражаться, надо, мол, его одолеть! А раз приходить ко мне эта Шура и говорить:
– На-ка, возьми себе…
И подаёть штамп «Смерть немецким оккупантам!» и список какой-то: распишись, мол, что получила.
– Да иди ты к свиньям! – вскинулася. – Что мы, для этих бумажек работаем? Для себя работаем. Каждый по крошечке сделаить, а немцам – во вред.
И начал мой Витька: как вечер, нарядится в батькин пиджак, в валенки его большие и по-ошёл. Повесють немцы листовку, какие они хорошие да милосердные, какое счастье нам нясуть, а Витька хлоп сверху: «Смерть немецким оккупантам!» Вот руки и в чернилах. Что если поймають, доказательства ж сразу видны! И вот, как пойдёть, бывало, штамповать, а я стану возле окна и задеревенею вся, гляжу в конец улицы и не могу с места сдвинуться: никогда больше не увижу моего Витю! А уж как покажется да ровным шагом идёть!.. и начнёть мое сердце отходить, отходить. Уж очень волновалася за него, он же такой безоглядный был! Когда наши бомбить-то начали, так что он удумали с Володькой Дальским: как начнуть самолеты на бомбежку заходить, а они залезуть на крышу дома, где немцы живуть да лампу в трубу и опустють, потом самолеты и лупють по этим хатам. А в то время наши уж крепко часто бомбить стали! И днем ишшо не так, а как ночь, и-и по-олетели. Один бомбардировшик улетаить, другой прилетаить, один уходить, другой заходить. Ну, так лихо стало! И немцы что удумали: как только самолёты загудять, попрыгають на машины и разъедутся по деревням. Лови их! И получалося, что наши своих же и бомбили. А раз и мы, как немцы, подхватилися и-и на ПодсосОнки. Прибежали, а там ещё больше бомб рвется, да снег, метель разыгралася! Ну, выскочили из этих Подсосонок, да назад. И я с Динкой и детьми по дороге наладилася, а Витька левее взял, через луг, вот и схватилася через сколько-то: а где ж мой Витька-то? Да кричать, да звать его. После этого и сказала себе: никуда больше не побегу, не знаешь, где убьёть. Там-то, на Подсосонках, бомба тогда прямо в хату попала и всех побило.
Были ль у немцев и убежища?
А прямо рядом с нами дот они выкопали и пряталися в нём.
Нет, нас туда не пускали, так что ж мы? Взяли да передали партизанам про это дот, а через какое-то время наши самолёты как начали этот дот луданить, как начали! Немцы в нем ночь пересидели да разъехалися по деревням, а к вечеру опять бомбежка началася. Ну, раз немцев в доте нетути, мы – туда. А бомбы как посыпалися!.. как начали рваться! Сидим, молимся: Господи, спаси нас, дураков! Сами на свою голову беду накликали! И все-то поджилочки наши перетряслися, и губы-то попересмякли! Но все ж ни одна бомба тогда в него не попала… а, можить, и попала, но крышу не пробила. Вылезли оттудова утром на свет божий и аж чёрные все! Земля-то в этом доте во время бомбежки сыпалася из-под брёвен, вот мы и… Села я возле, и глаза мои не смотрють, и руки не подымаются, а тут как раз Энс… Да был такой немец добрый в комендатуре… Как глянул!..
– Мария! Ты как… – и на землю показываить. – Не гут война.
– Ох, – головой качаю, – не гут!
А он на небо показываить: это, мол, ваши бомбять, русские.
– Ну, что ж, – глаза чуть протерла, – надо и нашим.
С тех пор не прошло ни дня, ни ночи без бомбежек, уж так наши налетать стали, так лупить! А немцы из зениток – по самолетам. Вот и сбили как-то бомбардировшик наш, и упал тот возле базара, и сгорел, а лёчика, видать, как-то отбросило, жив остался. Схватили его немцы, пытали, потом раздели и выбросили во двор. А мороз как раз был!.. градусов тридцать должно. Ребяты наши как раз пробегали возле того дома, так успел этот лётчик через забор им передать, что из Сибири, мол, он… И замерз, бедный.
В начале третьей зимы немцы еще весё-ёлые были, всё пели-распевали. Бывало, приду в хату убирать, а они свистять, как соловьи! И что за манера такая… свистеть? Оглушуть прямо. А как-то объяснять стали: скоро, мол, помешшыки в Россию приедуть и управлять вами будуть. Ну, я возьми да скажи:
– Еще курочка яичко не снесла, а вы уже яишницу жарите?
Рассмеялися даже. «Мария-политик» меня звали. Скажуть так-то: вот, мол, скоро Волгу перейдем, выкупаемся в ней, да еще и покажуть: спинки, мол, полотенчиком утрём, и дальше, на Баку. А я погляжу-погляжу на них так-то, а сама и подумаю: ишь, разбрехалися! Подождите-ка, бываить наши спинки так потруть, что и до дому не добягите! А вслух и пробурчу:
– Россия мно-ого войн пережила и еще неизвестно, будете ли купаться в Волге.
– Ну, что ты, Мария! – опять засмеются: – Русским капут!
Но, видать, рано смеялися. Через какое-то время ка-ак начали им спинки тереть, как начали2! Тут-то они и перестали смеяться, свистеть. Одно утро подхожу к своей хате… и что-то тихо, не слышно ни говору ихнего, ни свиста. Что это с моими немцами, ай, померли? Открываю так-то дверь… не-ет, живые сидять, но никто не свистить, не поёть. Господи, да что ж такое? А тут выходить один… Хорошо-о к вам относился, всё, бывало, по конфетке какой сунить… конфетки такие у них цЫбиками были. Так вот как раз он-то выходить и говорить:
– Матка, капут нашей армии. Аллес немцев окружили русские, – объясняить, – и капут3.
– Ах, – качаю головой, – жалко-то как…
А сама думаю: пралич вас всех побей, так вам и надо! Как же, господа новые наехали! Да подхватилася и к бабам: радость-то какая! Так Шура, что рядом жила, на что старая была, ноги у нее болели, так и она как начала танцевать! Кто петь, кто – на коленки и Богу молиться! Вот и началося у немцев: сразу раненых повезли, злые стали, как собаки и спорить с ними я бросила, а то, думаю, ишшо как-нибудь пристрелють и останетеся вы одни.
Ну, а к весне… Помню, выйдешь зарею, приложишь к земле ухо… Гу-удит земля наша от орудийных выстрелов!
Ну, можить, снаряды эти и где-то за сто километров рвалися, но нам всё ж думалося: слава Богу!.. пошли наши в наступление!
А что немцы… Немцы хоть и перестали свистеть и на гармошках губных играть, но стали тянуть из домов всё, что ещё не успели, а людей вон выгонять. Выгнали опять и нас. Где жить? Вот и приладилися: подхватимся, да и уйдем в ров.
А такой ров. Как раз перед войною всё-ё гоняли нас его рыть… а немец потом на него и плюнул. Ну что ему этот ров? Он сейчас, где ему надо, и соорудить себе мост, да еще так быстро, что ты и папиросу не успеешь выкурить.
Ну да, видать не зря мы его вырыли, как раз в нём-то теперя и пряталися. Он же вавилонами разными был, куда ни пойдешь, везде спрячешься. Выроешь так-то ямку, ляжешь, укроешься травой, сеном, жневником и не видать тебя. Лето-то жа-аркое выдалося, ров этот весь цветами порос, травою, да и картошка вокруг него была посажена, и зерно, горох, вика. Война, не война, а мужики сеяли. Ну, а когда паника началася, тут уж… ишшы хозяев! Кого в Германию угнали, кто уехал, кто спрятался и вот, бывало, выскочим из этого рва да по полям, как мыши, и шастаем. Насбираем кой-чего, потом скатимся в этот ров, натрём колосков, напарим на костре, вот и сыты. Ели! Ничем не гнушалися.
А к августу наши совсем близко подошли и начали немцы город наш жечь, взрывать. Заложуть мину под кирпичный дом да как рвануть! Грохот стоял! А деревянные хаты жгли. С неделю, должно, Карачев горел-пылал. Да и во рву покою не стало, оцепили его как-то немцы, у кого какая живность оставалася, поотобрали, а народ повыташшыли из шшелей и стали гнать в Германию. Так что ж мы приладилися делать: как выгонють нас на дорогу… А дорога как раз через коноплю проходила и стёжек разных протоптано в ней было! И вот, значить, как погонють нас колонной, а мы пройдем сколько-то да ша-асть в коноплю эту и сидим, как зайцы какие. Пройдёть колонна, мы и вернемся. Но сами-то бегали, а корову свою во рву держали.
Как уцелела…
Да к дому закуточка была прилеплена, и я никуда её оттудова не выпускала, немцы не заметили сначала мою корову, а потом, когда Гитлер запретил грабежи и на коров списки составили, молоко носить приказали, то я и носила. А тогда в ров с собою её увели, вырыли в стене углубление такое, поставили туда, завесили кой-чем, и вот что? Когда свободно то корова гуляить, ну-ка, закрой её в такой… а тут хоть бы раз мыкнула! Скотина, а видать чувствовала. И уже наши стали подходить, перестрелка слышна, бой… И наскочил тут змей-немец, и обнаружил нашу корову! Схватил и-и на машину. И повёз! Я, было, погналася следом, а он ка-ак швырнёть в меня буханкой хлеба, прямо по голове попал. Как же плакала по коровке по своей, как убивалася! Ведь миг какой-то не уберегла! Плакали и вы… Ну как же, всю-то войну она нас кормила, всю-то войну вместе страдали, а тут… Так и распрошшалися мы с коровкой нашей. А к вечеру побежала Динка в Карачев за чем-то да прибегаить назад и кричить:
– Мария, твой дом горить!
– Ну что ж, – только и сказала. – Что всем, то и мне. Зато теперя немцы уйдуть.
И, правда, сожгли весь Карачев дотла и ушли. А вскорости глядим: вроде наши солдатики по краю оврага идуть? Господи, не верим глазам своим!4 А потом и слышим: по-русски говорять! Бросилися к ним, обнимаем, целуем, плачем, детей к ним тянем! Да какие ж они все молоденькие, да какие ж замученные! В гимнастерочках выцветших, в плащ-палатках пыльных, и губочки-то у них попересмякли! Ох, замерло сердце моё: а ведь и Колька мой такой же…
Ну, пересидели ночь во рву, а наутро подхватилися да к дому своему сгоревшему. Только вышли в поле, а вы и запросили есть. Смотрим, фургон солдатский стоить и кухня при нём. Я – к бойцам: детям, мол, поесть… А тут ка-ак лупанёть снаряд! Лошади с кухней как понесли! И мы-то все попадали на землю, прижалися к ней, а ты и стоишь… Ну, если б снаряд осколочным оказался! Потом подхватилися да скорей домой бежать. Прибежали, а вместо дома – одна печка стоить да грушня обгорелая, и груши на ней печёные качаются. Но грушами сыт не будешь, надо есть соображать, картошку варить.
Да мы её нарыли, когда по полю бежали. А на чём варить? Дом же сгорел, только печка осталася и стоить, как скала какая, даже труба на ней не завалилася. И пол то сгорел, вот она и вы-ысокая стала, что до загнетки не дотянешься. Ну, пошел Витька, набрал кой-каких чурок, чтоб помост сгородить, нагромоздили, теперь и варить можно, но в чем? Да насбирали банок консервных, что от солдат осталися, поотбивал им Витька краешки, отчистил, вот и посуда. Наварили картошки, наелися, а дальше что? Куда теперя деваться, где прятаться? Немец-то всё еще стреляить! По дороге ж бойцы идуть, он по ним и лупить.
– Пойдем-ка на Орел! – Динка говорить. – Его раньше осводили, может там пристроимся.
Выбежали из Карачева, а немец и там стреляить. Да и ночь уже, куда ж итить-то? Сошли с обочины, остановилися. Смотрим, дом разрушенный стоить и ворота рядом лежать. Улеглися мы на эти ворота, обосновалися, а тут подходить военный, да как начнёть кричать:
– Что ж вы, дуры, привели сюда детей? Не соображаете, что ль? Здесь же армия идет, машины едут, вот по ним-то немцы и стреляют. Идите-ка в поле.
А куда ж ночью да в поле? Подхватилися, и опять – домой, к своей хате сгоревшей. Прибежали, а тут рядом бомбоубежишше немецкое ишшо целым оставалося, накатники в нем – в три бревна и столбы то-олстые. Ну надо ж, от такой благодати и бежать чёрт знаить куда? Совсем, видать, от горя очумели. Да забралися в этот дот, устроилися, уложили детей и хорошо-то как! Взрывы почти не слышны, вы и заснули. А наутро побежала в те домики, что целыми оставалися… сказали ж, что там милиция поместилася. И правда, Захаров как раз сидить.
– Моих-то не видел? – к нему кинулася: – Можить, знаешь что?
А он:
– Живы твои, живы. И муж, и сын.
Я как стояла!.. Так и ушам не верю: муж – в пожарных войсках, Коля тоже живой! И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в моей жизни и не было…
Да нет, была, конечно, была, но что б такая! Колька живой, Сенька! А что всё погорело, на-пле-вать! Ещё наживем, если мои домой вернутся.
Дорога к родному дому
В вагоне электрички было всего несколько человек. За окном, с яркими вкраплениями оранжевых берёз и клёнов, уже мелькали серые пригороды, а прямо под окнами вагона тянулись такие же серые, отдавшие свой урожай, безлюдные огороды дачек. Вот уж точно, как и у Бунина5: «В полях сухие стебли кукурузы, следы колес и блеклая ботва…» Однообразная картина. Ехать почти с час, так что пока почитаю его стихи, а потом буду радовать свой глаз и душу разноцветьем, ведь скоро въедем в лес, а осенью он так красив!
Осыпаются астры в садах,
Стройный клен под окошком желтеет…
Нет, под такой заразительный смех вон тех девчушек читать стихи о грустной осени просто невозможно. Интересно, замечают ли они эту грусть? А, впрочем, помню… еще помню: в таком возрасте в душе всегда весна и лето… А помнит ли о «лете» вон тот старичок? И волосы белые, и бородка… поди, лет семьдесят ему. А читает без очков. Интересно, кто по профессии? Наверное, учитель… Однако, банально я – о нём. Что, раз с книгой, значит непременно учитель? А, может, слесарь, но читающий, думающий… как и вон тот мужчина, что смотрит в окно. И смотрит-то не отрываясь. Что видит? А, может, просто думает о чём-то своём?
Стройный клен под окошком желтеет,
И холодный туман на полях
Целый день неподвижно белеет…
А разве может туман… целый день? Что-то не то у Ивана Алексеевича. А, впрочем… или обаче, как мог бы он написать, если туман в низине, то… И чего тот, в окно смотрящий, обернулся, на меня смотрит? С кем-то перепутал? Но встал, идёт… ко мне:
– Здравствуйте.
Улыбнулся-то как тепло. Да кто же это?.. Ой, кажется…
– Саша, Вы?
Присел напротив, улыбнулся еще теплее:
– Узнали… Ну и слава богу.
Да, тогда почти сразу вспомнила его, хотя столько лет прошло! И потому, что среди моих записок о тех, восьмидесятых годах, есть немного и о нём, – редактируя их, перечитывала не раз.
«После пятичасовой записи спектакля вымоталась до чертиков! Стою на остановке, жую яблоко, – оператор Саша Федоров аж целый пакет принес из своего сада, – а тут подходит мужчина лет тридцати пяти в курточке, в шляпе и словно заморенный, – мелкое, худое, напряженное личико.
– Дайте яблочка, – смотрит хмуро. – Сегодня еще ничего не ел.
Когда вошла в троллейбус, подумалось: хотя бы не подсел! Но как раз рядом и сел. И сразу заговорил: проработал на Севере двенадцать лет и хорошо зарабатывал, но вот потянуло на родину:
– Человек должен домой возвращаться… просто обязан, – в паузах хрустит яблоком и все рассказывает и рассказывает: сменил здесь много мест работы, а сейчас опять: – Хоть уходи! По две недели ничего не делаю, а зарплата идет. А зачем мне эти деньги? Я же хочу честно: заработал – отдай положенное, а не заработал… – кусает яблоко, вяло жует. – Но начальник говорит: «Не уходи. Хочешь, буду еще больше платить? Я ж на тебя положиться могу, ты, когда нужно, все хорошо сделаешь». – И вдруг повышает голос: – Сделаю, да. Умру, но сделаю, если обещал. – На нас оглядываются, и он неожиданно замолкает, смотрит в окно, а потом резко взмахивает рукой с искусанным яблоком: – Помощник мой ни-и-и черта не умеет! А получает семьдесят процентов от моего оклада. «Да не нужен он мне!» – говорю начальнику. Нет, не убирает, по инструкции, видите ли, положено. – Снова замолкает, словно устал: – Когда пришел к нему устраиваться, сказал: «Видишь тот экскаватор? Отремонтируешь – возьмем». Ну, я и отремонтировал. Без всякой помощи, – опять говорит громко, с нарастающей болью и на нас опять посматривают, а он, словно не замечая этого, уже возмущается: – Ни столовой рядом, ни обедов не привозят. Как собаки! – И вдруг бьет себя кулаком по колену: – Девчонка-контролер весь день на холоде работает! – Смотрю на его руки в царапинах, мозолях и большой палец сбит, а остальные скрючены, как в судороге. – Думаешь, грязные? – замечает. – Да нет, вообще не отмываются. – И продолжает: – Так вот… Девчонка эта целыми днями на холоде и сегодня аж посинела вся. А у нее, между прочим, через два дня свадьба. Свадьба у нее! – выкрикивает с болью. – Ведь простудиться может на всю жизнь! А он… – закашливается, молчит с минуту, а потом негромко продолжает: – А он не может ей даже будочку поставить возле ворот, чтоб теплей было и только все: «Давай, давай»! – Опускает голову, с минуту сидит, покусывая яблоко. – Ладно уж мне… я двенадцать лет на Севере оттельпужил и сейчас на своем экскаваторе без окон работаю. Пальцы, думаешь, отчего не разгибаются? От холода. К рычагам приросли… Так вот, ладно – я, а ей за что все это? – снова выкрикивает и на нас снова оборачиваются. – Говорю сегодня начальнику: «Чтоб будку к зиме поставил! По-ста-вишь! Ты меня знаешь»!