Полная версия
Каникулы совести. Роман-антиутопия
Я был молод, абсолютно здоров и, несмотря на некоторое чисто юношеское позёрство, жизнерадостен. За два с лишним месяца работы у меня сформировались свои предпочтения по части клиентуры. Легче всего и с наибольшим удовольствием я решал проблемы девчачьей любви к эстрадным артистам Александру Серову и Валерию Леонтьеву. Я щёлкал этих двоих, как орешки, даром что и сам слушал их песни не без отрадного чувства. Смерть же в любом своём проявлении – а уж тем более в таком вот, детском обличье – вызывала во мне вполне естественное отторжение. Я не хотел даже думать о ней, а не то что, не дай господь, профессионально заниматься этим вопросом. На мгновение я испытал мучительное искушение последовать здравой мысли – попросить Альбертика перезвонить минут эдак через десять, чтобы тётя Галя, слегка пьяненькая, между очередным анекдотом и куском жирного торта походя вытащила его из чёрной ямы – как нередко вытаскивала своих подруг с их загадочными женскими проблемами, а месяц назад и меня, когда мама попала в больницу с прободением язвы (к счастью, всё обошлось). Я был уверен, что и с этой задачей она справится одной левой – не выпуская из пальцев тлеющего бычка.
О, если бы я поддался соображениям рассудка – или хотя бы вот этой самой естественной брезгливости молодого, здорового, жизнелюбивого существа при соприкосновении с обречённым! Увы, в те годы, как и у многих честолюбивых юнцов, у меня была одна малоприятная черта: когда дело касалось того, что я считал своим призванием, профессиональные амбиции готовы были возобладать надо всем – над разумом, над милосердием, над любыми здоровыми инстинктами. Вот и теперь они быстренько подавили во мне робкие ростки малодушия. После чего маятник моих чувств поехал в обратную сторону: я вдруг проникся выпавшей мне на долю благородной и трудной задачей, нет, лучше сказать, миссией – наставить запутавшееся в самом себе дитя на путь истинный, объяснить ему, что к чему, как надо правильно думать и смотреть на жизнь и смерть, – и эту великолепную роль не готов был уступить никому.
Теперь я понимаю, что нам с Альбертом просто не повезло. Двумя-тремя годами позже всё это было бы элементарно. Да что там, уже через полгода я запросто свалил бы всё на боженьку, рассказал бы ребёнку о загробной жизни, реинкарнациях и проч. Но тогда, в 87-м, мы не обладали столь обширными теологическими познаниями. Да и веру как таковую ещё не признали официально, я сам, чёрт возьми, ещё весной приходил к вот таким же, как этот Альберт, карапузам с познавательной лекцией о вреде религии. Общественная нагрузка, мать-её-за-ногу. Они, черти, жутко радовались, что математичка не успеет спросить у них «домашку» – и до самой перемены бомбили меня утончённо-издевательскими вопросами, на которые я, взрослый и опытный специалист, хошь-не-хошь, вынужден был отвечать вдумчиво и серьёзно.
Да, с религией мы пролетели. Зато оставалась ещё неприкосновенной – хоть и на последнем издыхании, как выяснилось вскоре – иная вера, которая для меня, комсомольца, значила очень многое. Некое имя, известное даже младенцу, ещё несло в себе зловещую силу – способную при надобности сокрушить даже меня, двадцатитрёхлетнего циника-медика, а уж десятилетнее дитя и подавно. И вот так же, как «Отче наш» в сложных ситуациях всплывает даже в самых отпетых умах последним прибежищем, так и в моей голове теперь спасательным кругом всплыло это грозное имя – и внезапно я понял, что знаю, что сказать Альберту.
Как это часто бывает с людьми увлекающимися, свежая мысль, едва угнездившись в моём сознании, моментально принялась откладывать яйца, из которых тут же вылуплялись птенцы, орали, требуя пищи, вытягивали тонкие шеи, широко разевали алчные красные рты, мгновенно вырастали, оперялись, шумно хлопали крыльями, взлетали в небо. Я и сам не сознавал, когда на смену жалости, неловкости, растерянности пришло возмущение. Не просто какое-то там обывательское возмущеньице, нет, – оно было высоким, я бы даже сказал, высоковольтным и стояло вне всего житейского. То был благородный надмирный гнев, чьим проводником я внезапно стал как человек, озарённый идеей – не просто идеей, а Идеей с большой буквы.
И, когда он заполнил меня целиком, я заговорил.
Ты не имеешь права пенять на скорую смерть, сказал я. Никто не бессмертен. Люди и подостойнее тебя, сражавшиеся за Революцию, за Победу, лежат в земле, а ведь были среди них и совсем юные – пионеры-герои, помнишь?.. И даже сам Ленин, великий Ленин умер, а ведь, если вдуматься, этого не должно было произойти. Не должно было произойти никогда. Этот человек стоил миллиона, нет, миллиарда таких, как мы с тобой. И всё-таки он мёртв и лежит теперь в Мавзолее, а ты, ты, какой-то Альберт Тюнин, претендуешь на бессмертие?! Да не всё ли тебе равно, что с тобой случится, если сам Владимир Ильич, наш вождь, наш учитель… и проч., и проч…
Это моя врождённая черта – по-тетеревиному возбуждаться от собственного треска. В юности она была во мне особенно сильна. Я вещал, всё больше и больше вдохновляясь, сам чуть не плача от восторга и умиления. Что там, на другом конце провода, поделывает Альбертик – я уже не знал, да, собственно, и не желал знать. Мне было не до него. Я упивался собой.
Боюсь, я был весьма и весьма непрофессионален в те годы. Кажется, я нарушил не только запрет на контрперенос. Я нарушил куда более важный принцип, не столько врачебный, сколько человеческий: «Не будь занудой». Видимо, в те далёкие дни я получал удовольствие от собственного занудства. Кроме того, я был еще болтуном. Болтун и зануда – я был ими на протяжении примерно трёх минут и наслаждался этим от души, пока, наконец, покорное молчание на том конце провода не сменилось короткими гудками – и я, опешив, словно мне плеснули в лицо холодной водой, не застыл в недоумении, машинально сжимая в руке потную трубку.
Первой моей мыслью было – что-то где-то прервалось, какая-то помеха на линии, или, возможно, кошка Тюниных, играясь, наступила на рычаг: у нас дома такое случалось постоянно – мама была завзятой кошатницей. Я поспешно вернул трубку на аппарат, чтобы маленький Альбертик мог перезвонить. Но он почему-то всё не перезванивал. Я сидел на диване и терпеливо ждал, тупо скользя взглядом по орнаменту обоев на стене напротив – крупные синие розы, похожие на страшные брылястые рожи, на тревожно-оранжевом фоне. На другом конце дивана лежал, раскрытый и забытый, «Граф Монте-Кристо», по которому я сейчас, глядя на него издали, смертельно тосковал – но не осмеливался протянуть руку и взять его. С каждой секундой текшей сквозь меня тишины мне становилось всё яснее: Альберт не «уронил аппарат» и ничего не перепутал, он попросту повесил трубку, устав слушать мои разглагольствования, которые – я только сейчас понял это – были не только глупыми, но и жестокими. Ну и ладно, подумал я, сжимая ладонями горящие щёки, – ну и ладно. Не понравилось – пусть ищет себе лучшего утешителя. В конце концов, о нашем разговоре никто не узнает, не станет же умирающий малыш перезванивать, чтобы пожаловаться тёте-начальнице на недобросовестного терапевта.
На этой здравой мысли я попробовал улыбнуться, но получилось как-то неудачно.
Тут как раз откуда-то из далёкого далёка донеслись до меня весёлые голоса – и в следующий миг в прихожей раздался условный звонок – дзынь, дзынь, дзыыынь! – которому я обрадовался, как давно никогда и ничему. Суетливо бросился открывать, что оказалось не так-то просто – вялые пальцы плохо слушались, а, может, замок был туговат?.. Но вот я с ним совладал. Тётеньки – никогда я ещё так не любил их! – с хохотом и визгом ввалились в прихожую, вмиг наполнив её жизнью, звуками, радостью, теплом, – всем тем, в чём я сейчас так нуждался. Они, по всему видно, были довольны прогулкой. Не соскучился ли я? (поинтересовался кто-то из них). Нет, сказал я чистую правду. Звонков не было? Не было. В доказательство, которого от меня, кстати, никто не требовал, я гордо продемонстрировал им «вахтенный журнал», где после последней записи («19.48. Девушка гуляет с другим. Гуркова Н.») царила девственная пустота. Ну и ладно. Тётеньки, правда, заметили, что я за время их отсутствия стал «какой-то уж очень бледненький и вялый», – но я сослался на внезапное недомогание и под этим безвкусным соусом тихо свалил домой.
После этого для меня наступил трудный период. Насколько могу судить теперь, я был попросту болен – болен душевно. То и дело я ловил себя на том, что разговариваю сам с собой – возможно, даже вслух, потому что однажды мама не выдержала: «Да что ты там всё время бормочешь?» Тётеньки заподозрили, что я влюбился, и вовсю изводили меня, умоляя открыть им «хотя бы имя неземной красавицы». А я всего-навсего подыскивал слова для Альберта, перебирал аргументы и оправдания, чтобы быть во всеоружии, если он вдруг снова позвонит; находил, на несколько дней успокаивался, затем в ужасе всё браковал – и снова пускался в раздумья. Даже как-то раз, украдкой от себя самого, составил шпаргалку, в которую, однако, никогда после не решался заглядывать; так, не читая, и уничтожил.
Этот жуткий односторонний диалог не прекращался и во сне. Едва ли не каждую ночь я запутывался в какой-то очередной громоздкий, изматывающий сюжет с маленьким Альбертиком, выкарабкиваясь лишь под утро совершенно разбитым. Чаще всего он умирал у меня на руках – или где-то рядом, в запертом шкафу или ящике стола, откуда доносились его монотонные стоны, пока я тяжело, бесплодно искал по всей комнате потерянный ключ. Иногда я сам был обречённым Альбертом, но всё никак не мог умереть до конца, полностью, и, наконец, сделав над собой усилие, с содроганием просыпался, – чему, откровенно говоря, был ничуть не рад. А то вдруг оказывалось, что Альберт выздоровел – и мы с ним весело болтаем о том о сём в кухоньке нашего офиса, попивая чай с тортом и винегретом. Всякий раз я видел его иным – то всё тем же круглолицым очкариком, то анорексичным, болезненно ломким королём эльфов – женихом мультяшной Дюймовочки, то ехидным старичком, которому я накануне в сердцах не уступил место в метро, да ещё и нагрубил, то раздражённым Мишей Мухиным, – а то даже и шелудивым, гнойноглазым щенком с ближайшей помойки, которого я, цепенея от ужаса, но не в силах остановиться, добивал палкой с гвоздями. Изредка мне удавалось найти те самые нужные, единственно верные слова, которые свободно изливались у меня, подобно светлым слезам, прямо из души, – но по пробуждении я никогда не мог их вспомнить, что приводило меня в ещё большее отчаяние.
Наверное, самое лучшее, что я мог сделать – это довериться тётенькам. Повиниться, покаяться, отдаться в их материнские руки – пусть стыдят, ругают, даже увольняют, лишь бы только помогли. Да и вряд ли меня ждало что-то худшее, чем то, что я переживал. Я и тогда понимал это. И много раз всерьёз намеревался начать разговор. Но не мог. У меня просто язык не поворачивался. Я не мог себя заставить. А когда минута слабости проходила, радовался, что сдержался. Я цинично говорил себе, что, в конце концов, через год-другой Альбертика уже не будет на свете, – а значит, не будет и проблемы. Так стоит ли подставляться понапрасну?..
Другой соблазн, который периодически начинал меня терзать – мысль разыскать Альберта Тюнина через детскую поликлинику. Но эту идею я и вовсе отметал сразу же, не успев на неё налюбоваться. Ну, нашёл бы я его – и что? Заявился бы к нему домой? Позвонил по телефону? И что я делал бы тогда? Пытался продолжить дискуссию? Просил бы прощения? Это было бы вдвойне жестоко, да и бессмысленно. Помочь я ему не мог. Он мне не мог помочь тоже. Оба мы были обречены нести свой крест в одиночестве.
Сейчас я уже не могу сказать точно, сколько всё это длилось. Может месяц, может год, может несколько лет. Забыл. Слава богу. А потом я познакомился с Ольгой. Любовь исцеляет лучше любого психотерапевта. Да и семейная жизнь пошла такая бурная, что напрочь вышибла из моей головы все ненужные мысли. Если я и вспоминал об Альберте, то очень смутно, как о чём-то давно ушедшем – ведь его к тому времени даже по самым смелым расчётам не должно было быть в живых. Я был уверен, что с этой историей давно и навсегда покончено. Пока она вот так – трагически – не всплыла во втором браке. Всё-таки я был ещё очень молод тогда. Молод и глуп. Теперь-то конечно, я понимаю, что сам убил своего сына. В моем возрасте уже честны с собой, и я могу себе признаться, что гораздо больше, чем «плохой приметы», боялся, что он будет жить и вырастет, и я буду вынужден ежедневно произносить имя Альберт, смотреть в глаза Альберту, жить бок о бок с Альбертом. Я не смог бы этого. Я так этого не хотел, что, можно сказать, выдавил его из жизни. С тех пор я больше не женился.
3
Женат ли ты, холост, а уж будь добр выглядеть достойно в любой ситуации – так диктует нынешнее время.
День, назначенный Кострецким для визита, я встретил во всеоружии. Отполировал до лоска пожелтевшие от времени – тут уж ничего не поделаешь! – зубы и ногти. Достал из шкафа элегантный, серый с искрой костюм, о котором не вспоминал очень давно – в последний раз я надевал его лет тридцать назад на съезд гештальтистов в Петербурге. Всегда актуальная классика. Почистил, примерил – сидел он на мне как влитой. Нашёл в закромах чёрные ботинки, вычистил до блеска «саламандрой». Тёмный, цвета мокрого асфальта галстук, лимонно-жёлтая рубашка (модное сочетание). Из высокого зеркала в прихожей на меня грустно взглянул изящный, в меру обаятельный старый господин: явно умный, обточенный временем, не лишённый даже налёта некоторого дендизма, он, сдавалось мне, вполне мог рассчитывать на уважение. Я, во всяком случае, его зауважал.
Накануне я принудил себя посетить парикмахерскую. Судьба не наградила меня, как многих моих знакомых (не скажу – ровесников), ни благородной седой шевелюрой, ни хотя бы стильной лысиной. Я лыс как-то… местами. Так же и поседел – по-дурацки, клочьями. Короче, единственный шанс для меня сохранять презентабельный вид – стричься под ежик. Это единственная прическа, которая идет моему крупному, костистому лицу. Оно в ней становится выразительным, даже благородным. Изъяны уходят на второй план, зато достоинства начинают работать на эффект, как хорошая живопись в удачной подобранной раме. В таком виде я выгляжу не хуже других, а то и лучше. М-да. Черт бы побрал эту грёбаную «современную жизнь», вынуждающую серьёзного учёного, клинициста, доктора наук заботиться о подобных материях. В мое время это было привилегией барышень. Сейчас, напротив, у барышень в этом плане куда больше свобод.
Увы, сегодня я собираюсь на свидание отнюдь не с барышней, – я не забывал об этом ни на минуту, как ни старался бодриться. Хотел было взять с собой зубную щётку, кусок хозяйственного мыла и небольшие маникюрные ножницы – но вовремя передумал. Даже в худшем случае всё это барахло едва ли мне пригодится. Не те времена. Экономика в России налажена неплохо, крупных строек тоже не предвидится, а, если кто, не дай бог, отважится на политическое преступление, скажем, выложит в Сети квазинаучный текст, логически доказывающий, что Бессмертный Лидер – свой собственный сын, внук или даже клон, – можно не сомневаться, кострецилла найдёт своего хозяина. Я слышал о таких случаях. Правда, давно. Почему давно – не знаю. То ли в последние годы людям всё реже приходит в голову совершать политические преступления, то ли их просто перестали афишировать. Всё ж-таки у нас демократическое государство.
Покуда я развлекал себя подобными размышлениями, время благополучно и почти незаметно катилось к назначенному часу. Вдруг сообразил, что не позавтракал толком – аппетит пропал от волнения. Едва ли это достаточный аргумент. Голод может разыграться в самый неподходящий миг, а я ведь не знаю, когда мне теперь случится поесть. Живо прошагал на кухню, включил чайник, разогрел две лепёшки из пророщенных зёрен. Едва я откусил первый кусок, как, о чудо, аппетит у меня разыгрался со страшной силой – и я еле успел пристроить на грудь слюнявчик, чтоб не запорошить предательскими крошками свой так тщательно выстроенный имидж.
Я не сомневался, что посланец Кострецкого будет предельно точен. Так и вышло. Ровно в 13.15 пропищал противный высокочастотный звук домофона. С монитора на меня глядел стандартный ибээровец – смазливый чернявый молодчик с мощными плечами и тоненькими, в ниточку, усиками, умело – не придерёшься – подкрашенный и прилизанный. Уголки глянцево-розовых губ растягивались в спецлюбезной улыбке, но зубов (несомненно, идеальных) он мне не показывал – рановато. С точки зрения этикета мы ещё недостаточно для этого знакомы.
Стыдно признаться, но, как я ни готовился к встрече, тут вдруг что-то засуетился, заэкал, замекал – не от страха, слава богу (чего мне бояться?), и даже не от смущения (в гробу я видал эту новую молодёжь!), но просто потому, что не знал, как себя вести – опыта недоставало. «Предложить подняться на чашечку чайку?» – мелькнула в голове идиотская мысль. Черт возьми, я в отличной физической форме, да и голова пока работает, и свой возраст ощущаю только в тех случаях (вот как сейчас), когда натыкаюсь на пробелы в своем знании нынешнего святая святых – правил хорошего тона.
К счастью, этих красавчиков специально натаскивают на выгул таких вот старых замшелых лохов, как я. Вот и теперь, пока я смекал да кумекал, что бы ему такое-эдакое сказать, он бодро, но донельзя уважительно отбарабанил: мол, не торопитесь, Анатолий Витальевич, пудрите носик, я подожду в машине. Тут он очень тепло и, главное, кстати прибавил:
– Это ведь моя работа.
Честно сказать, я даже растрогался. А я-то думал, он меня прикладом из квартиры погонит. Падок старикашка на вежливость. Хоть и понимает, что у юноши это профессиональное. И что, скорее всего, с той же профессиональной вежливостью этот юноша отправляет людей на тот свет. А бедняги ничего и не чувствуют, ну, может быть, охнут непроизвольно, когда что-то тихохонько кольнёт их в бок. Что ж, и на том спасибо. Лёгкая смерть – это ведь само по себе подарок. А в том, что она всегда выходит у него лёгкой, можно не сомневаться. Их ведь и на это натаскивают особо. Они там все – матёрые профи. Других Кострецкий не держит.
Но, как бы там ни было, я не отказал себе в удовольствии хоть запоздало показать класс. Энный раз переделывать галстучный узел, как было мне милостиво предложено, я, конечно, не стал – ведь был уже давно готов, – но всё же заставил себя неторопливо, аккуратными движениями включить туалетный компьютер и вдумчиво пролистать свежий выпуск новостей (саммит МСГГ, ужесточение штрафов за простудные заболевания, очередная помолвка певицы Ди-Анны). Я очень старался – на всё про всё ушло минут двадцать. Пусть юноша подождёт в машине, это его работа. Пусть они там все знают, что гордый старик, как бы немоден, замшел и тухловат он ни был, не так-то уж и торопится целовать задницу новой власти.
Убедившись, что пауза получилась долгой и стильной, я столь же неторопливо встал, нажал на «дэлит», хорошенько проверил все застёжки на костюме, вернулся в прихожую, ещё раз начистил ботинки, успевшие уже запылиться от долгого ожидания, полюбовался собой в зеркале – и только тогда позволил себе покинуть квартиру. Тщательно замагнитив дверь (вернусь?!), я спустился по лестнице (лифты неполезны, а в моём возрасте всё неполезное равняется вредному) и одной из самых фатоватых походок моей молодости – эдак враскачку, лениво заплетая ногой за ногу – подошёл к машине. Я сразу понял, что это она, даром что она вовсе не была похожа на чёрный воронок из мрачных дедовских времён, а совсем наоборот – впечатляла мерзковатым сходством с личинкой колорадского жука; просто этот чудо-автомобильчик, явно детище модного дизайнера, выглядел наиболее дорогим из всего, что стояло во дворе.
Мой новый приятель был начеку: едва я приблизился, как он услужливо, с подобострастной улыбкой распахнул передо мной дверцу. Я начинал ощущать себя важной персоной. Однако заскакивать в мышеловку не торопился, капризно заметив, что предпочитаю заднее сиденье. На мгновение глянцевое лицо шофёра судорожно исказилось. Но, будучи профессионалом, он тут же съел обиду:
– Да, да, конечно, как вам будет угодно.
Я понял, что его напрягло. Он решил, что я ему не доверяю. Боязливый старик. А я попросту не могу смотреть на современные «доски» – меня тошнит. Образно, конечно. Это главная причина, почему у меня нет собственного авто.
Когда-то, много лет назад, я был неплохим водилой и лихо рассекал по любому бездорожью на своей старенькой, но верной «Октавии». Но потом из-за пробок ездить по Москве стало бессмысленно, и я пристрастился к пешей ходьбе и подземному транспорту. Ещё спустя десяток-другой лет благодаря «удалёнке» на дорогах стало пусто, как в годы моего детства – но за это время мой верный друг успел технически устареть и безнадёжно выйти из моды. А другого я так и не купил. Просто не смог переучиться – скорее из внутреннего протеста, чем из-за старческой заржавленности мозгов. Ну не могу и всё. Вождение для меня – это мои руки на тёплой кожаной обивке руля, древний инстинкт, чувственное слияние с машиной, её живая дрожь, ощущение себя кентавром, всадником, чёрт возьми! – а не эта нынешняя хренотень, когда всё шкандыбает само, а ты знай себе в приборы пялишься, как даун. Так и остался пешим – и ни капли не жалею. В моём возрасте движение – это всё, а шастать по спортзалам нет ни времени, ни желания. А так туда-сюда шоппингом пройдёшься – глядишь, и набегал необходимый для здоровья минимум. Доставкой я не пользуюсь принципиально. Может, потому и в отличной форме до сих пор.
Так я размышлял, лениво цепляя взглядом проносящиеся мимо урбанистические виды, которые, надо же, никто и не думал от меня прятать. С другой стороны, мне ничего и не объясняли. Шофёр мой оказался не из болтливых, а, может быть, таковы были данные ему инструкции, в общем, он включил, «с моего позволения», душещипательного Вивальди, после чего целиком и полностью отдался дороге.
А та интриговала меня всё больше и больше. Почему-то я думал сперва, что меня повезут на Лубянку. Дурацкий стереотип. Когда центр Москвы остался позади, я вспомнил, что где-то на Юго-Западе некогда располагалось аляповатое здание ФСБ. Но и тут остался в дураках – за окном вдруг замелькали откровенно пригородные пейзажи. А чуть позже их сменили зловеще-минималистичные ограждения каких-то сомнительных предприятий, один вид которых мог бы нагнать уныние на самого заядлого весельчака. С каждой минутой заоконное пространство казалось мне всё более гиблым, что рождало вполне понятную тревогу. Но, странное дело, с ней соседствовал какой-то наплевательский азарт. Подстёгиваемый им, я так ни разу и не спросил шофёра, куда он меня везёт, – продолжал демонстрировать фирму. Пусть знают, что и мы, старички, не лыком шиты, умеем, умеем держать лицо не хуже его вылощенного шефа. За всю дорогу я задал один-единственный вопрос – на который он очень миролюбиво ответил, что, мол, звать его Михаилом, но для своих (а я уже относился к таковым) он просто «Мишок».
Это ненавязчивое дружелюбие – хоть я и старался ни на секунду не забывать о его формальности – так расслабило меня, что к концу пути моё спокойствие перестало быть наигранным: я вдруг поймал себя на том, что попросту, от души наслаждаюсь быстрой ездой, а особенно – дивными звуками, льющимся из динамиков. Жаль только, что снаружи смотреть было особо не на что – одна колючая проволока да белые стены. Надо же – всего каких-нибудь полчаса назад я аж весь трясся от волнения, а теперь окончательно вжился в роль знатного вельможи. Причём безо всяких усилий – это получилось как-то само собой, я даже не заметил как. Или это ибээровский выкормыш меня в неё… вжил? Было ли это сделано Михаилом намеренно? Или его шестёрочья выучка любого бы автоматически заставила чувствовать себя большим боссом? Если первое, то, поддавшись его нехитрому гипнозу, я выглядел бы глупо.
Подумав так, я, тем не менее, не удержался-таки от вальяжного: – Голубчик, а не открыть ли нам окошко?.. – тоном, который покоробил даже меня самого. Но мой поводырь тут же выполнил просьбу, да ещё и поинтересовался, «не надует ли мне» – первый его прокол, пусть и только лингвистический. Снисходительно и надменно я ответил, что за всю мою без малого вековую жизнь «мне», тьфу-тьфу-тьфу, ещё ни разу никуда не «надуло».
Впрочем, мы уже и приехали. Как мог элегантно выбравшись из машины, я с уважением оглядел расстилавшийся вокруг пейзаж: пустое шоссе, вдоль которого тянулась бесконечная грязно-белая бетонная стена, несколько сирых ёлочек и, чуть поодаль – небольшое одноэтажное строение, при виде которого в моём мозгу тут же всплыла древняя аббревиатура «КПП». Почему-то вдруг закружилась голова и ослабли колени – я даже слегка пошатнулся. Михаил бережно поддержал меня под локоток – ласковая, целомудренная забота, которой я не посмел сопротивляться, – и с тревогой спросил, не укачало ли меня. Я успокоил его, с отвращением чувствуя, как где-то внутри живота ворочается тошная паника, навеянная мрачно-казённым видом одинокого домишки.