Полная версия
Каникулы совести. Роман-антиутопия
Никто так и не понял, что со мной произошло. Ещё бы, они ведь не знали ту историю. А рассказать я им не мог. Я этого никогда и никому не рассказывал. Даже самому себе. Бывают такие моменты в жизни, куда мы боимся заглядывать лишний раз. Это не всегда что-то серьёзное. Не обязательно преступление или подлость. Это может быть сущая мелочь. Мне даже кажется, что это, как правило, и бывает мелочь. Но такая, что способна изгрызть душу хуже самого страшного злодейства. Так было и у меня. Именно тогда я понял, что банальный стыд может влиять на человека куда сильнее любых соображений здравого смысла, не говоря уж о милосердии и нравственных принципах. Кто этого не испытал – вряд ли поймёт.
Но, кажется, пришло время, наконец, поведать вам этот чёртов эпизод. Благо теперь я могу делать это почти безболезненно. И, что самое приятное, безбоязненно.
Для удобства выделяю его отдельной подглавой:
СЛУЧАЙ С АЛЬБЕРТОМ
Я уже упоминал здесь о моей «прямой линии», где я даю частные консультации. Во времена моей юности это назвали бы «службой экстренной психологической помощи» или попросту «телефоном доверия». Работаю не бесплатно – у меня стоит фиксированный гонорар с каждого входящего плюс повремёнка. Очень выгодно. Но в ту пору, о которой я хочу рассказать, о подобном бизнесе и речи быть не могло – да и само понятие «телефон доверия» только-только начало приживаться в Советском Союзе.
Вернёмся на шестьдесят пять лет назад. 1987 год – не больше четырёх номеров «телефона доверия» по Москве. Меж тем в Европе подобные службы известны по меньшей мере со второй мировой войны. Впоследствии такое наше отставание будут объяснять «условиями социально-психологической и политической атмосферы», – а попросту говоря, тем, что тогдашнее время, ориентированное на грубый позитив, не позволяло жалоб и нытья. Не знаю. Нынешний режим ещё и пооптимистичнее будет, однако власти не только не запрещают мою «прямую линию», а, даже, наоборот, поощряют подобный род деятельности. Но я, кажется, сбился с мысли.
Итак, 1987 год. Я – двадцатитрёхлетний дипломник медвуза, ещё чуть-чуть поднатужиться – и готов психотерапевт. Первый в жизни серьёзный научный труд на ста страницах – это вам не хухры-мухры. Как и всякому нормальному юнцу, мне до жути хочется выпендриться. А так как студент я более чем средний, звёзд с неба не хватаю, то совершенно ясно – выпендриться я могу только за счёт оригинальности темы.
Только ли эта причина?.. О нет, ни в коем случае! Модное новшество действительно всерьёз увлекало меня. Уже тогда я, совсем зелёный, видел те огромные преимущества, что даёт система телефонного консультирования. Во-первых, анонимность – думаю, прелесть её объяснять не нужно. Потом так называемая вербальность – невидимый пациент, вынужденный объясняться только на словах, поневоле старается формулировать свои проблемы чётко и ясно, а это – уже половина их решения. Доверительность, интимность – ну как тут не расслабиться, когда кто-то сильный, опытный и надёжный мягко и вкрадчиво наборматывает тебя всякие утешительные вещи прямо в ухо?.. Ну, и самое главное: мелкие изъянцы внешности этого всезнающего гуру – лысина, лишний вес, неправильный прикус, прыщики, поры, морщинки, бородавочки и прочее – остаются за кадром, не мешая терапевтическому процессу. На этот счёт я, признаться, и теперь болезненно стыдлив.
В деканате мою тему одобрили и посоветовали как можно скорее приступать к практическим исследованиям. Собственно, меня вовсе не нужно было понукать – я сам рвался в бой. Но тут меня ждала неожиданная загвоздка. Ни в одной из четырёх действующих на то время московских телефонных служб со мной не захотели иметь дело. Ни в каком качестве. Не помогали ни официальные запросы на красивых бланках, ни личные звонки декана – ответ всегда был один: «Это вам не игрушки». И они были абсолютно правы. В то время это была, по сути, суицидологическая служба. Я-нынешний и сам бы себя-тогдашнего не допустил до неё ни за какие коврижки. Но тогда я был в отчаянии. Тема срывалась, а придумывать новую, да ещё после того, как я бурлил и пылал энтузиазмом в деканате, казалось мне слишком унизительным.
Словом, хоть сам звони по указанному номеру и плачься на свои неурядицы. Я, юноша весьма трепетный, и впрямь был близок к тому, чтобы наложить на себя руки. И вдруг… мне улыбнулась неожиданная удача.
Напомню, то была середина восьмидесятых прошлого века – начало недлинного периода, вошедшего в историю под именем перестройки. Сейчас уже мало кто помнит то время. Иные померли, иные блаженствуют в глубоком маразме (увы, но бодрячки вроде меня – исключение даже в наш слишком здоровый век!), иные – вполне ещё лихи и благополучны, но их сугубо частные воспоминания проникнуты таким ребяческим эгоизмом, что по ним никак нельзя восстановить даже очень субъективную картину эпохи. Вот он, огромный минус долголетия – с каждым днём всё меньше остаётся тех, кто помнит и хранит в сердце дорогую тебе атмосферу.
Большинство же из тех, кто пришёл позже, оценивают правление тогдашнего российского лидера Михаила Горбачёва – и саму перестройку как явление – неоднозначно. Весьма неоднозначно. Если не сказать – резко негативно. «Разрушитель», – говорят они. Не знаю, может, эти люди и правы. В моей же памяти эта краткая пора напитана чистой радостью ещё неведомой свободы, упоительным коктейлем сродных ей звуков и ощущений – свежего тёплого ветерка на лице, весеннего звона, птичьего гомона, смеха и солнца; впрочем, не настаиваю – возможно, я сам отношусь к той категории, над которой иронизирую, и дело просто в том, что это были последние годы моей спокойной, счастливой, ничем не омрачённой юности – до того, как в ней случилось «то», заставившее меня резко и бесповоротно повзрослеть.
Но только, пожалуйста, ещё не прямо сейчас – дайте хоть на чуть-чуть, хоть на два абзаца окунуться в то невозвратимое молодое блаженство.
87-й год!.. Моя весна и – всё же позволю себе выразиться так – весна в государственном масштабе. Впервые в свои двадцать три года я перестал скукоживаться в инстинктивном ужасе, слыша загадочный и грозный гул пролетающего вдали самолёта. Где-то – в «Комсомолке», что ли? – прошла информация, что знаменитая в узких кругах гадалка, некая цыганка Арза, нагадала Горбачёву жить до ста лет, – а газеты и цыгане, как известно, никогда не врут. «Ура!!! – галдели во дворе арифметически подкованные дети, – значит, ещё сорок пять лет будет мир на Земле!» Старшие приволокли откуда-то загадку: «Что будет, если ударить молотком по родимому пятну?» – «Ну, и что? Очень больно?» – «Нет: хана перестройке». А в Апокалипсисе, говаривали, есть пророчество: «…придёт к власти Мишка Меченый и наступит конец света». Впрочем, последний обещался только к 2000 году – далёкая и нестрашная перспектива.
А сколько всего нового, сколько открытий и удивительных экспериментов в самых разных областях! Я сам наблюдал, как немолодые дяди и тёти, слушая выступления педагога-новатора Шаталова, с шумом сморкались в платки, оплакивая свое даром загубленное детство! В чопорном, назидательном «Здоровье» вдруг напечатали ошеломительную статью под красноречивым заглавием «Апогей» – с весьма игривой картинкой, которую я поспешно загнул и заколол для верности булавкой, ибо ещё не завёл себе подружки. С ещё более смешанными чувствами читал я разворот в другом популярном издании – о подвальной субкультуре: «Труба зовёт. Все на тусовку!» – и смотрел в «России» шокирующую ленту Юриса Подниекса «Легко ли быть молодым» – как скажут позже, визитную карточку перестроечного кино.
– Ой, нелегко, братец! – смело мог бы ответить модерновому латвийскому режиссёру я, несчастный юноша, чья дипломная тема, так любовно выношенная и выстраданная, грозила вот-вот накрыться медным тазом. В сравнении с этой угрозой возня вокруг всех этих «подвалов», «сейшенов», «неформалов» и прочих атрибутов тогдашней молодёжной проблематики казалась мне слегка надуманной.
Но чёрт подери, как же быстро я переменил свои взгляды, узнав, что в нашем микрорайоне – в рамках эксперимента «Юниор» – заработала служба экстренной социально-психологической помощи детям и подросткам – то есть, проще говоря, молодёжный «телефон доверия»!
Это было чудо какое-то. Всё вдруг пошло, как по маслу. То, что казалось невозможным на солидном городском уровне, решилось теперь до смешного легко и просто. Несколько звонков из деканата – и меня взяли в новую службу стажёром. Правда, без оклада. Но я за этим и не гнался. Я готов был приплачивать за такую возможность сам. Каждый вечер я, как ошпаренный, мчался в «офис», где уже дожидались меня мои дорогие, обожаемые тётеньки – Лида, Галя и Наташа. – Ну, как дела в школе? Покажи дневник, – сладенько язвили они, прихлёбывая чаем ужасный, с пошлыми розочками торт «Победа». – Я оскорблялся: – Вообще-то я уже на шестом курсе. И у меня каникулы. – Тёти хихикали, переглядывались, толкали друг друга в бока и тихонько прыскали в щербатые чашки.
Сейчас-то я понимаю, что они были ещё очень и очень молоды. Вряд ли старшая из них, Наталья, успела вшагнуть в ягодный возраст. Но в ту пору мне, желторотому юнцу, было с ними уютно, как у бабушки на печке. Ничего лучшего я, признаться, и не желал.
«Офис» наш располагался недалеко от метро «Маяковская» – в огромной гулкой квартире на первом этаже дряхлого, но всё ещё престижного сталинского дома. Сколько в ней было комнат, я так никогда и не узнал (боюсь, что не знали этого и сами тётеньки) – углубляться туда слишком подробно мне мешал иррациональный суеверный страх перед её зовущими чернотами и толстыми слоями дремучей пыли, перемежавшими, казалось мне, временные слои, словно папиросная бумага – страницы Большой Советской Энциклопедии. Зато кухня была обжита превосходно. Там, на уголке массивного дубового стола, меж грязными чашками, пепельницами и тортовыми коробками жило орудие труда – ярко-красный телефонный аппарат. Другой, бежевый, пасся у подножия чёрного кожаного дивана в просторной прихожей, где я любил уютно устроиться с книжкой – отдыхал от научных трудов. Тётеньки уважали моё уединение – и плотно закрывались от меня полупрозрачной дверью, сквозь которую всё равно нет-нет да и проникал их весёлый гвалт, взвизгивания и бурные взрывы хохота.
Иногда – если им было особенно неохота прерывать своё веселье, – мне доверяли отвечать на звонки.
Это было как раз то, о чём я мечтал. В своей дипломной работе я хотел коснуться не только несомненной полезности телефонной службы в психологическом оздоровлении населения, – но и влияния новых условий на личность самого терапевта, для чего мне важно было отследить тончайшие оттенки субьективных ощущений, эмоций, чувств. Никакие застольные разговоры с тётеньками не дали бы мне такого «опыта изнутри». А тот, надо сказать, принёс много сюрпризов. Кое-что из того, что прежде казалось мне явным плюсом телефонной работы, вдруг показало неопрятную изнанку – например, «вербальность» на практике обернулась существенной потерей диагностической достоверности, «анонимность» – досадной невозможностью проследить динамику выздоровления, а пресловутая «интимность и доверительность» порождала массу проблем в виде перманентного, ни к чему не ведущего девчачьего нытья.
Зато открылись и неожиданные преимущества, о которых я прежде не догадывался. В кои-то веки я сумел припрятать свою сверкающую молодость за (откуда что бралось?) басовыми нотками и менторским тоном. Я был в этом так ловок, что даже коварная Галя, в ревизионных целях прикинувшаяся однажды грубым и косноязычным парнем, которого ежедневно порет отец-алкоголик (воображение у неё было ещё то!), смиренно признала, что я – «серьёзный спец».
Чего я – увы – не мог сказать о ней. Я был тогда весьма суровым и высокодуховным юнцом – и однажды едва не пришиб добрую тётю, наблюдая, как та, большой влажной ладонью зажав раструб несчастного орудия, откуда доносится тихий бубнёж какого-то измученного половым созреванием бедолаги, вполголоса продолжает прерванный на самом пикантном месте анекдот, свободной рукой одновременно придерживая умирающую сигарету и выскрёбывая ложкой остатки винегрета из глубокой эмалированной кастрюли. (Винегрет – помимо торта – был основным блюдом в нашем рационе: его приносила из дому Лида, стряпавшая его в каких-то ирреальных количествах – всякий раз она жаловалась, что её «оглоеды» опять не смогли осилить любимое кушанье за вечер, вот и пришлось тащить на работу остатки, «чтоб не пропали». Оглоеды были олухами – готовила Лида великолепно. Всю жизнь я терпеть не мог винегрета, навевавшего мне сомнительные ассоциации, но теперь пристрастился к нему, аки тот наркоман, и мои тётеньки – когда я снисходил до их общества – с умилением смотрели, как я за обе щёки уписываю его из большущей антикварной тарелки с мелкими розочками по борту, понемногу сползая на самый край огромного чёрного кресла с массивными поручнями.)
Лишь много лет спустя я понял, что требовать от них чопорности и серьёзности было так же глупо, как от работницы телефонной секс-службы – чтобы она по ходу разговора действительно снимала с себя французское кружевное бельё. Они были настоящие профи, профи высокой пробы – и хорошо знали, кому, что, как и когда сказать, чтобы залатать дыры и не навредить. Один я, высокомерный и зацикленный на своих переживаниях недоросль, мог не видеть этого. Равно как и того, что я для них – вовсе не «ценный специалист» (как я самонадеянно думал), а, скорее, подброшенная какими-то добряками мина замедленного действия. Я был так глуп, что даже не задавался вопросом, почему меня почти никогда не оставляют без присмотра – когда я «веду приём», кто-то из тётенек обязательно ошивается на диване с сигаретой или бродит туда-сюда между кухней и санузлом.
(Возможно, мне казалось, что они попросту набираются у меня мастерства?..)
Что же случилось в ту пятницу – чернейшую в моей жизни? Куда они, дурёхи, намылились всем кагалом? что их торкнуло, заставив утратить обычную бдительность? Теперь, спустя шестьдесят пять лет, и не вспомнить – да, в общем, и незачем. Но до сих пор с болезненной лёгкостью восстанавливаю перед внутренним взором всю картину: как они противно-лицемерными голосами щебечут: – Ты у нас уже большой мальчик! – тут же, забыв о том, что я «большой», оттягивают ворота блузок и прыскают туда пахучими спреями – и с шумом и смехом вываливаются за порог, пока я медленно осознаю, что впервые остаюсь один на один с этим громадным и пугающим порождением сталинского кича.
(Мне невыносимо грустно думать – а посему я стараюсь не думать – о том, что, не поступи они так, невытравимая печать стыда и вины не легла бы в тот день на мою душу, – а, стало быть, я не был бы сейчас обречён на одинокую старость – и внучата мал-мала меньше бегали бы в эту минуту вкруг моих ног, дёргали за штанины и радовались: «Дедуля, дедуля!!» Трогательная картинка. Возможно, даже и к лучшему, что она воображаемая. Я – человек замкнутый и терпеть не могу шума и суеты.)
Но продолжим, раз уж начали.
Закрыв за ними дверь, я тут же ощутил томительное, зудящее беспокойство. Как-то надо было распорядиться этим неожиданным подарком, сделать что-нибудь эдакое, невозможное при тётеньках, – но я всё никак не мог придумать – что именно, и мною только всё больше овладевала досада оттого, что ценные секунды утекают сквозь пальцы. Я понимал, что потратить их на чтение брошенного мною на диване «Графа Монте-Кристо» было бы преступнейшим расточительством, но куда их ещё девать – не находил.
На миг меня охватило страшное искушение – вскрыть, наконец, хотя бы одну из этих угрюмых, глухих, пыльных дверей, смутно белеющих в сумраке коридора, за которыми наверняка ждут меня удивительные открытия и уйма чарующих кладов. Во мне ещё не успел умереть ребёнок, коему минутная рассеянность матери сулит массу волнующих приключений, – и теперь он высунул наружу встрёпанную русую головёнку и жадно озирался по сторонам. Но тут же скептический взрослый взял верх, упихнув его обратно суровой дланью – и заметив себе, что насчёт кладов-то ещё бабушка надвое сказала, а вот что от малейшего неловкого движения в этой дряхлой сталинской пещере может обрушиться потолок – сомнений не вызывает. Моральная ответственность за души человеческие – это одно, но отвечать карманом за порушенные архитектурно-культурные ценности я не хотел.
Так ничего и не придумав, я принялся попросту медленно бродить туда-сюда по тёмному коридору, иногда в задумчивости замирая и трогая пальцем пыльную стену. Понемногу я начал впадать в забавное состояние, подобное трансу. Мною всё больше овладевало странное, тревожное и вместе с тем приятное ощущение, будто я потерялся во времени – и, стоит только толкнуть одну из дверей, выйду куда-то, где я ещё – или уже – не родился, в какое-то условно существующее место или час, который я знал, но забыл. Возможно, это чувство было вызвано давящей тишиной, подобной которой я ни до, ни после не встречал в московских домах, да и нигде. Здание было выстроено на славу, его стены были толсты и прочны, окна с одной стороны выходили в тихий переулочек, с другой – в не менее тихий дворик, сейчас они к тому же были плотно задрапированы шторами, ничто из внешнего мира не проникало сюда, не было слышно даже шуршания шин, даже голосов соседей – только ровное, на высокой ноте, гудение безмолвия в моих ушах. Абсолютная тишина.
Внезапно её разбил резкий звук зуммера, показавшийся мне – видимо, от неожиданности – неестественно громким.
Странно, но вместо того, чтобы обрадоваться и опрометью кинуться к его источнику – что было бы единственно адекватным действием, – я столбом застыл там, где он застал меня – посреди полутёмного коридора, – лихорадочно вытирая о джинсы мгновенно повлажневшие ладони и с испугом глядя в сторону освещённой части прихожей, откуда раздавалось трещание аппарата.
Такая реакция на знакомый раздражитель удивила даже меня самого. Со мной происходило что-то непонятное. Я чувствовал, что мне почему-то не хочется брать трубку, а ведь работал здесь уже не первый месяц. Сердце отчаянно колотилось. Вообще-то я привык доверять своей интуиции – как я уже говорил, она у меня функционирует наподобие электровеника. В голове пронеслось, что я – всего-навсего стажёр, а, стало быть, не имею права на самодеятельность; что без моей пометки в «вахтенном журнале» тётеньки всё равно ничего не узнают; что, в конце концов, в эту минуту я мог серьёзно заседать в интимном кабинете – ну и, в общем, что я – взрослый свободный гражданин свободной (да, свободной!) страны. Мы все уже понемногу начинали приучаться к спущенной нам сверху лучезарной демократии.
Однако в следующий миг я жёстко поборол дурацкую слабость – сколько раз потом я ел себя за это! – нарочито решительным шагом вошёл в прихожую, плюхнулся на диван, схватил трубку, откашлялся – и, как всегда, заученно-бодрым тоном с доброжелательной ноткой произнёс:
– Служба доверия слушает!..
– Добрый вечер, – ответил мне очень серьёзный и тонкий голос, который я поначалу принял за девичий (и обрадовался – со всякими сикушками у меня особенно хорошо получалось!). Но тут же понял, что разговариваю с ребёнком, мальчиком. Тот, видно, заранее готовился к разговору – было впечатление, будто он читает по бумажке:
– Меня зовут Альберт… Альберт Тюнин. Мне десять лет. Я хотел бы с вами посоветоваться по одному очень важному вопросу…
Он явно был из «вумных» детей, может быть, даже вундеркиндов – это было ясно по его взрослым интонациям, я так и видел его – круглолицый серьёзный мальчик в очках читает написанную старательным крупным почерком шпаргалку, глубоко вздыхая после каждой фразы. Но вот он дочитал её, а что говорить дальше, не знал – то ли был застенчив, то ли вопрос и впрямь был важным, видимо, он понадеялся на вдохновение, а оно его подвело в самый критический момент, – в общем, после слова «вопросу» он вдруг замолчал, и я только слышал, как он дышит в трубку – размеренно, не по-детски тяжело, то ли собираясь с мыслями, то ли просто ожидая хоть какого-то отклика.
Надо было чем-то подбодрить его, я понимал это – но почему-то не решался нарушить паузу и тоже молчал и дышал. Дело, видимо, было в его возрасте. Я и сейчас-то с детьми не особо умею, а тогда вообще их побаивался. Будь у меня свой, хоть годовалый (а что, многие мои однокурсники были уже отцами со стажем!), процесс, несомненно, пошел бы легче. А так этот Альберт, чёрт бы его подрал, казался мне существом с другой планеты – и я уже клял себя за то, что не послушался внутреннего голоса.
Как раз когда я вроде нащупал линию поведения – решил, что, пожалуй, правильнее всего, раз уж мне попался «вундер», вести себя с ним как со взрослым, на равных – он снова нарушил молчание:
– Алё?..
Тонкий вопросительный голосок. – Я слушаю тебя, Альберт, – с профессиональной теплотой в голосе ответил я, хотя больше всего мне хотелось малодушно бросить трубку на рычаг.
Про себя я вяло гадал, какие у этого щекастого очкарика могут быть проблемы. Получил четвёрку за контрольную по химии? Одноклассники дразнятся «тормозом», а соседский Васька опять отобрал деньги на школьные завтраки? Мама не разрешила разобрать старый телевизор на детали для транзисторного приёмника?.. Что-то иное?.. Такое, чего я, простачок, даже представить себе не могу?..
Внезапно я ощутил прилив острой, почти неконтролируемой ненависти. У нас в классе тоже был такой – Миша Мухин. Вечно побеждал в каких-то олимпиадах. В десять лет знал как свои пять пальцев астрономию. Обыграл в шахматы физика, желчного бородатого барда, который к нему одному только и питал нежность. Нельзя, правда, сказать, что Мишина жизнь была такой уж сахарной. У него имелось одно слабое место – болезненная раздражительность. Зная это, наше хулиганьё обожало его доводить. Вертятся вокруг него, кривляются, а девчонки стоят полукругом и хихикают, покуда он не дойдёт до кондиции – и, весь багровый, с рёвом не бросится на них. Тут они пускались наутёк – можете представить себе это шоу: стадо растрёпанных сикух с диким визгом и топотом мчится по коридору в тубзик, а за ними, потрясая кулаками – разъярённый Муха. Умора! И всё же я смертельно ему завидовал. Ненавидел и завидовал. Сам-то я никогда его не доводил – я тоже был человеком умным и серьёзным. Неплохо учился, иногда удавалось окончить четверть на «отлично». Но вундеркиндом-то меня никто не называл, вот в чём трагедия.
Я вздрогнул, вдруг осознав, что допустил «контрперенос» (перенесение своих чувств и эмоций на клиента). Грубейший промах, недостойный профессионала! Попробовал собраться. А на том конце провода вдруг послышались какие-то сдавленные звуки – и я мгновенно простил вундеркинду все его грехи, дотумкав, что он попросту разревелся, как самый обычный ребёнок. Невзирая на гордыню и непомерный апломб, сердце у меня было (да и осталось) довольно жалостливое.
– Что же случилось у тебя, Альберт? – спросил я уже с неподдельным участием. И похолодел, разобрав еле связный ответ сквозь его тоненькие, совсем уже не взрослые и не умные всхлипывания. Ему страшно. Он скоро умрёт. Он не хочет умирать. Он не знает, что ему теперь делать.
Почему же он так уверен в том, что скоро умрёт, осторожно спросил я. Мною владела сладкая надежда, что это какие-то обычные детские страхи, которые любому взрослому ничего не стоит развести руками, – что мальчик, скажем, проглотил жвачку, стащил из родительской спальни свежий номер журнала «Здоровье» со статьёй о полинуклеозе, ну, или что-нибудь в этом роде. Но следующий миг аккуратным ударом разбил мои красивые иллюзии. Я лишь тихо поражался, с какой чудесной быстротой Альберт за краткое время передышки успел почти полностью вернуть себе вундеркиндовские интонации.
Он, оказывается, тяжело болен. С рождения. Что-то с почками (в медицине его познания, к счастью, оказались не так велики, как в астрономии, за что я мысленно поблагодарил судьбу и его родителей). Хорошо, допустим, ну и что теперь? (спросил я, всё ещё на что-то надеясь). Все мы чем-то больны, но многие доскрипывают и до ста. Нет, это не о нём. Несколько дней назад он подслушал разговор через неплотно прикрытую дверь кабинета – и кое-что узнал. Врач сказал, что через год-другой, когда начнётся «пубертатный период» (жуткое звукосочетание), а вместе с ним и общая перестройка организма, следует опасаться летального исхода. Чёрт бы её подрал, эту детскую эрудицию. Но, может быть, он что-то не так понял? Нет, он пытался потом расспросить маму и бабушку – ведь жизнь устроена так, что самого плохого в ней никогда не случается. Но те с мужественными улыбками наговорили ему такой ерунды, что ему пришлось смириться с неизбежностью. Он был обречён.
Ему и впрямь некуда было больше обратиться. Он был совершенно одинок в своих кошмарах. Случайно ему попалась в «Пионерской правде» заметка о нашей службе, и он, улучив свободную минутку (что было не так-то просто, ибо его редко оставляли в покое), решился набрать номер. И вот так случилось, что вместо того, чтобы попасть на тётю Галю, или тётю Лиду, или тётю Наташу, которые, может статься, по-матерински, по-бабьи, одной своей инстинктивной мудростью утешили бы его и смогли примирить с неизбежным, он напоролся на меня – честолюбивого, неопытного, душевно холодного студента-дипломника. Да, маленький Альбертик и впрямь родился под несчастливой звездой!