
Полная версия
Патриарх Никон. Том 1
После того, 23 октября, в Успенском соборе прочитан манифест: «Мы, великий государь, положив упования на Бога и на Пресвятую Богородицу и на московских чудотворцев, посоветовавшись с отцом своим, с великим государем святейшим Никоном патриархом, со всем освященным собором и с вами, боярами, окольничими и думными людьми, приговорили и изволили идти на недруга своего, польского короля. Воеводам и всяких чинов ратным людям быть на нынешней службе без мест».
Последнее распоряжение дало возможность распорядиться правительству походом по своим соображениям.
Для защиты царя был сформирован особый полк, куда поступили дети лучших дворянских родов; в свиту его тоже примкнули царевичи грузинские и сибирские. Старшим воеводою назначен старик князь Трубецкой, а царь должен был главенствовать.
Пятнадцатого марта царь выехал с Никоном на Девичье поле и делали смотр рейтарскому и солдатскому ученью и там он поздравил войска с походом; князь Алексей Никитич Трубецкой должен был 23 августа выступить в Брянск, о чем два дня спустя отдан царский приказ.
Был воскресный день. В Успенском соборе служил соборне патриарх Никон. Царь и вся семья его (царица за особой занавеской со всеми боярскими женами) слушали обедню.
Собор наполняли все стольники, дворяне, стряпчие, полковники и головы стрелецкие, сотники и подьячие, которые должны были идти в поход с воеводами.
По окончании обедни и молебна патриарх благословил всех отправлявшихся в поход, и те затем приложились к мощам и к иконам.
После того царь и патриарх подошли к образу Владимирской Богородицы; прочитав молитву и помянув имена идущих военачальников, патриарх положил поданный ему царем наказ воеводам в киот иконы; потом он вынул его и сказал краткое слово, которое он начал так: «Примите сей наказ от престола Господа Бога».
Князь Трубецкой принял наказ и поцеловал у патриарха руку.
При выходе из церкви, поддерживаемый князьями Трубецким и Куракиным, царь встал на возвышенность (рундук) у дверей храма и попросил бояр и воевод к себе хлеба-соли откушать.
Столбы были накрыты во дворце для начальных людей, а для остальных в Грановитой палате.
За столом царь говорил боярам и воеводам речь, в которой он указывал им, как они должны вести себя во время войны.
После обеда царь встал из-за стола с правой стороны, и тогда ключарь с собором начал совершать хлеб Богородицын.
Обряд этот заключался в том, что царь и предстоящие должны были с панагии Богородицы взять хлеб и чашу; хлеб должен был быть съеден, а из чаши следовало испить три раза.
Государь хлеб съел и, испив из чаши трижды, подал ее боярам и воеводам по чину, и каждый, удостоенный этой чести, целовал царскую руку.
Отпустив панагию, царь сел на прежнее место, а бояре, воеводы, дьяки и полчане стояли; царь стал раздавать боярам и воеводам водку и красный мед, дьякам красный и белый мед, полчанам – белый мед.
После этого царь вновь обратился к начальствующим и дал им завет, чтобы все воинство приобщалось Святых Тайн ежегодно.
В трогательных выражениях отвечал на это князь Трубецкой.
Началось прощание: первый подошел к царской руке князь Трубецкой; царь взял его голову обеими руками и прижал ее к своей груди.
Растроганный до слез, воевода начал кланяться в землю раз до тридцати. Отпустив начальников, царь пошел в Грановитую палату, где обедали ополченцы, и там, раздавая им мед, сказал речь, в которой он объяснил им цель похода.
Ополчане отвечали, что они готовы за государя и за православных христиан без всякой пощады головы положить.
Царь тогда со слезами произнес:
– За это Бог даст вам жизнь, а я буду вас всякою милостью жаловать.
Через три дня войска выступили в Брянск. Они шли через Кремль, мимо дворца, под переходы, на которых сидели царь и патриарх. Никон кропил проходящее войско святою водою.
Когда подъехали к переходам бояре и воеводы, то сошли с лошадей и поклонились по обычаю; государь спросил их о здоровье, и они поклонились вновь до земли.
– Поезжайте да послужите, – сказал им царь. – Бог с вами: той вам поможет и вас соблюдет.
Бояре и воеводы вновь поклонились.
Тогда патриарх поднялся с места и вслед за ним и царь. Никон сказал краткое слово и благословил их.
Воеводы поклонились ему в землю и Трубецкой сказал ответную речь, в которой, титулуя его патриархом Великой и Малой Руси и обещаясь служить без хитростей, он заключил, что если бы по недоумению это и совершилось, то он просит от него и заступления и помощи.
Несколько дней спустя царь с Никоном отправились в Сергиевскую Троицкую лавру и в Саввин монастырь. Поклонившись угодникам и мощам и отслужив там молебны, они возвратились в Москву, с тем чтобы царь двинулся в поход с главным войском.
Первым делом было отправить с большим торжеством Иверскую икону Божьей Матери в Вязьму, а три дня спустя выступил сам царь.
Войска сначала собрались на Девичьем поле, оттуда они шли сотнями через дворец; здесь из окна столовой избы патриарх кропил их святою водою. В воротах, чрез которые шел государь, по обе стороны сделаны были большие рундуки со ступенями и обиты красным сукном, на рундуках стояло духовенство и кропило государя и ратных людей водою.
На царе была шапка Мономахова. Надета она была на нем для похода, потому что король польский Сигизмунд III присвоил ее себе и, умирая, велел надеть ее на себя, в знак того, что он умирает царем русским, а потому и его потомство должно царствовать в России; поэтому, в знак лживости этого права, Алексей Михайлович и надел эту шапку в поход, чтобы показать полякам, что он не державец[24], как они титуловали его, а самодержавец всея Руси.
Царь был верхом на белой лошади, с дорогим чепраком и седлом; опоясан он был дорогим кушаком и с ним пистолет, а при бедре драгоценный меч. В свите виднелись все начальники полков и дворовые воеводы: Борис Иванович Морозов и Илья Иванович Милославский.
Царица, дети царские и царевны провожали царя в колымагах, с придворной свитой, за город и простились там с большими рыданиями.
Войско выступало бодро и весело из города, по обычаю с песнями, но Москва была печальна: на улицах слышались рыдания женщин и детей; вообще же какое-то странное чувство овладело москвичами, как будто с выступлением рати с царем в поход должно было что-то случиться.
Такое же чувство овладело и Никоном, когда он последнюю сотню войска окропил и когда стоявший близ него монах взял из его рук чашу и кропилку. Никон набожно перекрестился, чтобы отогнать невольную и непонятную тоску, и тихо отправился к ожидавшей его у избы колымаге.
По случаю отъезда царя все государственное управление вверено Никону, а потому тотчас после отъезда царя он занялся усиленно снабжением армии и деньгами, и людьми, и провизиею, и пушками, и снарядами.
XXXVI
Нет худа без добра
Князь Трубецкой, выступив в поход, поспешно двигался вперед через границу Польши в Белоруссию, разбрасывал всюду прокламации, взывая к православным и объявляя священную войну.
Крестьянство тотчас там восстало, а поляки очистили Дорогобуж и сдали Белую, и затем Полоцк и Рославль.
Царь же наступал с войском прямо на Смоленск, и 28 июня наша рать окружила крепость. 2 июля царь расположился уж на Девичьей горе, в двух верстах от Смоленска. В это время русские, упоенные успехом и бегством польских ратных людей при их пришествии, подступали к Орше, и недалеко от этого города расположился станом передовой наш отряд.
Лазутчики и вестовщики не давали знать о какой-либо опасности, а напротив того, сообщено, что литовский гетман Радзивилл, услыша о приближении русских, выступил из Орши и двинулся в леса, чтобы там скрыться.
Передовой наш отряд поэтому, расположившись станом, разложил костры, заварил пищу, и так как ночь была очень темна, то все, утомленные дальним переходом, вскоре заснули.
Часовые, как видно, тоже задремали. В то время верстах в пяти от русского стана, в дремучем лесу, происходило что-то таинственное; на одной из полян был разбит шатер, и в нем шло совещание. За большим складным столом, на складном стуле, сидел высокого роста польский воин, на нем виднелись рыцарские доспехи, и воинственный его вид, также величественная осанка напоминали средневековых рыцарей; а гетманская булава или бунчук, красовавшийся на столе, обнаруживали его звание – это был литовский гетман Радзивилл, неограниченный в то время распорядитель судеб Литвы и Белоруссии.
– Вы, паны радные, Сапега и Сангушко, ошибаетесь, как кажется, – сказал он, – если полагаете, что москали наступают большой силой на Оршу. Они упоены так успехом своим и хлопской революцией, что бросились сюда очертя голову. Я бьюсь с вами об заклад, радные паны, что они воображают, что и я бросил Оршу и бегу в литовские леса. Гей! Хлопец!.. – Он ударил в ладоши.
Из-за дерева появился казачок.
– Покличь Цекаваго.
Появился воин в полных доспехах.
– Лазутчики возвратились? – спросил Радзивилл.
– Возвратились.
– Что сообщают?
– Русские варили пищу, поели, выпили и легли спать; а часовые дремлют и, вероятно, тоже заснут. Лазутчики пробрались в самый лагерь и видели это собственными глазами.
– Видите ли, радные паны, моя правда, и нам нужно дать урок москалям. Распорядись, Цекавый, чтобы все воины наши двинулись без доспехов и без лошадей, то есть так, чтобы не было шуму и стуку, – на русский лагерь. Сапега со своими будет наступать с правой стороны, Сангушко – с левой, а я прямо ворвусь в лагерь; мы окружим таким образом москалей и заберем их всех.
Цекавый удалился.
– А мы, паны радные, – воскликнул тогда Радзивилл, – выпьем по чарке горилки, как подобает добрым шляхтичам, и двинемся в путь.
Он снова ударил в ладоши, и казачок появился.
– Дай по чарке, – скомандовал он.
Вмиг достал казак из-под огромного дерева, где он скрывался, огромную флягу и, налив старки из нее в большой золотой кубок, поднес его гетману.
Пожелав здравия радным панам, Радзивилл выпил чарку, потом налил собственноручно полный бокал и подал его Сапеге.
Сапега пожелал ему и товарищу здравия и выпил тоже залпом; таким же образом поступил и Сангушко.
После этого Радзивилл с товарищами вышел из шатра, и они направились в лес. Здесь шли они на огонек костров, и каждый из них прибыл к своей части.
Тихо, без шума, оставив у обоза и у шатров сторожей, тронулось все шляхетное войско с литовскими ратниками по разным направлениям…
Русский стан погружен в глубокий сон; вдруг послышался выстрел из пистолета. Сонными повскочили из своего ложа начальники в своих шатрах. Новые выстрелы из пищалей… Бросились все из шатров, лагерь зажжен со всех сторон. Неистовый крик сражающихся… Русские ратники, сонные, дерутся и умирают… Вопли, стоны, проклятия, кулачный бой, выстрелы… Но литвины и шляхта никого не щадят: как палачи, они рубят спящих… не щадят беззащитных, молящих о пощаде!.. С полчаса продолжалась эта бойня, и, наконец, все русское или плавает в луже крови – зарезанное, или вопиет – раненое…
Забирает литовский гетман обоз и лошадей, оружие и порох русский, захватывает несколько раненых и несколько уцелевших чудом русских и велит везти это в виде триумфа в Оршу.
На другой день Радзивилл, верхом, в доспехах, окруженный радными панами и рыцарями шляхтичами, вступил при звуке труб и литавр и колокольном звоне в Оршу; причем в прокламации объявил, что отныне он будет так поступать со всеми русскими войсками, которые дерзнут приближаться к Орше.
После того шли несколько недель празднества, и польское рыцарство стало съезжаться со всех сторон с огромным количеством ратников, чтобы под начальством счастливца Радзивилла истребить москалей, которые дерзнут подойти к Орше. Об осаде же Смоленска, затеянной главными силами царя, они говорили: пускай потешаются москали, скорее Днепр потечет вспять, чем они возьмут Смоленск.
Между тем слух о несчастной гибели передового нашего отряда под Оршей достиг царя и царского стана. Тишайший сильно было смутился. Вот уж две недели они стояли безуспешно под Смоленском, а между тем маменькины сынки, составлявшие его свиту, еще по пути к Смоленску нажужжали ему в уши, что война напрасно начата, что поляки сильны и что едва ли будет благоприятный исход этой войны.
Но благоприятные вести из лагеря князя Трубецкого, двигавшегося вместе с Шереметьевым и малороссийским наказным Золотаренко к Литве, немного воодушевили царя, а тут вдруг известие, что целый храбрый отряд из нескольких тысяч человек погиб бесславно, и неприятель забрал и оружие, и порох, и весь обоз.
– Вот, – говорили недовольные войной, – наше предсказание сбылось: ляхи и литвины заманили нас и потом перерезали, как дураков.
Иначе думал царь. Это случилось, говорил он приближенным, и нужно почтить умерших.
Он велел передать во всем стане под Смоленском о судьбе погибших и приказал служить панихиду в разных местах своего лагеря, причем сам присутствовал при церковной службе и горько при этом плакал.
Все войско пришло в сильное негодование, узнав, как поляки резали сонных и беззащитных. Злоба и месть закипели в его груди.
– И мы никому не будем давать пощады, – кричали ратники, – пущай ведут нас на бой. На приступ! На крепость! Чего медлить, – нужно крепость взять, а там все пойдем на Радзивилла…
Такое настроение было и в воинстве князя Трубецкого, который стоял не более как в семи верстах на пути к Орше.
Князь, видя воодушевление всего войска, готового сражаться и биться до последнего с ляхами за убитых братьев, двигался, однако, вперед медленно. А поляки приняли систему отступления: они очистили Десну, Друю и стянулись в Орше под начальством Радзивилла.
Узнав от вестовщиков, что князь Трубецкой имеет намерение осадить его и чрезвычайно медленно наступает, Радзивилл решил с радными панами, что Орша так слабо укреплена, что не можно выдержать правильную осаду, а потому лучше выступить к Борисову и там, сделав укрепленный лагерь, дать битву русским. Этот план казался тем более целесообразным, что воинство русское будет под Борисовым еще более отдалено от главных своих сил, так что можно будет, по выражению гетмана, забрать их руками.
В конце июня поэтому польские войска выступили из Орши по дороге в Борисов, и за ними потянулись огромные не только шляхетские обозы, но и горожан; к ужасу же их, москали из медленного своего движения перешли вдруг в быстрое наступление: летучие их отряды не только поспешно заняли Десну и Друю, но почти на польских плечах вступили в Оршу и погнались за отступающей армией Радзивилла.
Когда дали об этом знать Радзивиллу и о том, что большинство обоза находится уже в руках русских, он собрал небольшую рать вокруг себя и, отдав приказ, отступил к Борисову, бросился защищать отступление своего войска.
Неожиданно он должен был дать сражение русским: заняв с отрядом сильные высоты, он думал удержать наступление наших ратников, но те двигались вперед и вперед… Радзивилл храбро сражался со своим отрядом, но, разбитый, он воспользовался наступившею ночью и отступил хотя в беспорядке, но невредимый, к укрепленному лагерю в 15 верстах от Борисова, на берегах реки Шкловки.
Отсюда он разослал гонцов, и к нему стала прибывать и артиллерия и войска, так что многие ему советовали даже начать наступательное движение на Оршу, занятую князем Трубецким, тем более, что слухи носились, что он раздробил свои силы.
И действительно, Шереметьев со своим отрядом, вскоре после взятия Орши, овладел городами Глубоким и Озерищем.
Но неожиданно, как снег на голову, появились войска князя Трубецкого на берегах Шкловки и окружили Радзивилла.
Принимая их, по старинному предубеждению, за нестройные полчища, Радзивилл бросился с сильным отрядом на главные силы Трубецкого, но был отброшен с большим уроном.
Наступила затем ночь. Русские стали окапываться, расставлять орудия.
Радзивилл собрал совет – как и что делать.
Потерявши почти весь обоз, нельзя было в этом лагере долго держаться; поэтому нужно было дать сражение, с тем или пан, или пропал.
Все были того же мнения, тем более что русских было не больше, чем поляков и литвинов.
На другой день еще до света все польские войска были уже наготове к выступлению, с тем чтобы ударить русским в самое сердце и прорваться с честью.
Раздался со стороны поляков грохот выстрелов, и польские войска с неистовыми криками бросились на лагерь русских.
Но там было мертвое молчание: польских ратников не останавливал ни один выстрел; когда же они приблизились к сделанным ночью русскими окопам, тогда раздалась страшная пальба, из окопов повыскакивали казаки и ратники и пошли врукопашную.
Поляки рубились отчаянно, и им казалось уж, что они начинают одолевать, как услышали крики и выстрелы со всех сторон. Русские окружили их – и шла ожесточенная битва холодным оружием.
Сам гетман Радзивилл, несмотря на бешеную свою храбрость, чуть-чуть – раненый – не попался в плен; но его вытащил из битвы верный его слуга, шляхтич Цекавый. Он схватил за узду его лошадь и потащил ее к речке Шкловке, с тем чтобы, переплыв реку, спастись бегством.
Но на берегу реки конь гетмана пал; тогда, сняв с Радзивилла доспехи и взяв у него гетманскую булаву, Цекавый отдал ему своего коня.
Радзивилл бросился с ним в реку, переплыл ее и бежал.
Верный слуга, желая спасти дорогие доспехи и драгоценную гетманскую булаву, стал их погружать в воду, но налетели казаки.
Как лев, защищал Цекавый эти драгоценности, уложил на месте несколько казаков, но сила одолела: его убили и разрубили на части.
Гетманская булава и доспехи сделались русскими трофеями.
Почти все войско Радзивилла пало, но взято еще много в плен: 12 полковников, знамена и литавры достались победителям, кроме обоза и лагеря.
XXXVII
Чума в Москве
В то время как русская рать так победоносно шла вперед и царь осаждал Смоленск, в Москву вступал караван из дальних мест: то прибыли с Кавказа грузины с гостинцами к грузинским царевичам и царю!
Но не застали они их в Белокаменной, так как те недавно выступили в поход.
Отвели поэтому грузинам в одной из слобод помещение, и они пошли глазеть по Москве.
Но вот разнеслось по столице роковое:
– Мор!.. – И привезли его грузины.
Но какой мор?
По сказанию летописи[25], куда Никон заглянул, он нашел, что в Новгороде был мор в 1354 году, но тогда, по сказанию летописи, харкнет человек кровью и до трех дней быв да умрет?! О теперешней же болезни рассказывают иначе: заболеет человек, почернеет, умрет, а потом являются язвы, как болячки или как чирьи, под мышками.
– То моровая язва, – определяют иностранные гости и начинают выселяться из города.
Но Москва еще держится; правда, бояре и дворяне разъехались, кто на войну, кто в поместья, но все жильцы, гости и ремесленники все еще живут в городе и не покидают его. Слухи же о том, что моровая язва в Москве, растут с каждым днем, и к Никону доходят слухи, что мрут повально, кто лишь прикоснется к заболевшему, и косит поэтому целыми домами.
Разобщил Никон царский дворец от Москвы, установил карантин по дороге в Смоленск, чтобы к царю не занесли болезни, и отписал ему, что царицу он отправит в Калязин монастырь.
Царь отвечал ему, чтобы и он выехал туда с его семьей; причем он присовокупил, что он никого не неволит оставаться там.
Никон объявил это по городу и вместе с тем и боярам князьям Пронскому и Хилкову, управлявшим Москвою.
Оба отказались и остались блюсти столицу.
Никон изготовил подводы и, забрав царскую семью и весь двор со служками, так ровно весь штат дьяков и писцов, с которыми он управлял государством, огромным караваном двинулся в Калязин.
Обоз был бесконечен, так как он вмещал в себе не только одежду, но и необходимую мебель и утварь и царской семьи, и всего двора, и всех служек, кроме того, везлись еще шатры, провизия и тому подобное.
Весь этот поезд должен был двигаться медленно за царскими колымагами, которые постоянно останавливались, так как с царицей были маленькие дети, да и царевны останавливали караван то за тем, то за другим.
С патриархом для письмоводства по делам духовным кроме дьяков имелся еще иеромонах Арсений, отлично говоривший по-русски и ведавший печатным делом в Москве. Никон его полюбил и приблизил к себе. Монах этот был истинным кладом в этом путешествии: когда маленький царевич и царевны, дети Алексея Михайловича, ревели благим матом, так как было очень жарко в колымагах и было скучно сидеть на одном месте, то Арсений тотчас являлся и выдумывал такие забавы, что они тотчас угомонятся.
Монах был средних лет, имел белое лицо, черную красивую бородку, блестящие черные глаза и говорил красиво, витиевато и восторженно.
По тогдашнему этикету ни царица, ни царевны, ни весь бывший с ними женский персонал не могли появиться без покрывала; но в пути разрешается отступление, и притом Арсений ангельского чина, а потому с разрешения патриарха можно и покрывало снять.
Спросила об этом царица Никона и тот разрешил; тогда и Арсений стал лицезреть и сестер царя и царицу; но всех прекраснее показалась ему последняя – ее умное лицо, немного гордое, было, однако ж, очень симпатично.
В течение дня успел наглядеться на царевен и Никон, в особенности на Татьяну Михайловну: каждый раз она краснела, когда он взглянет на нее.
Общий обед на вольном воздухе еще более сблизил всех, и смех царицы и сестер ее сделался непринужденным, в особенности когда они, бегая по лугу с детьми, собирали цветы для венков.
После обеда, когда лошади отдохнули, поезд вновь тронулся в путь.
Первая ночевка была станом в 15 верстах от Москвы.
На другой, третий и четвертый день было то же самое.
Ночевка на пятый назначена в вотчине боярина Боборыкина, в 50 верстах от Москвы.
Для царицы и ее семьи были отведены боярские хоромы, а для остальных разбиты шатры в месте, указанном боярином.
Приехал туда поезд еще спозаранку, и царевны объявили, что они не хотят ночевать в душных палатах у боярина и чтобы им разбили шатер вместе со всеми.
Царица согласилась на это.
Стан расположился на возвышенном месте, и, пока устанавливались шатры, царские сестры, Никон и Арсений пошли осматривать окрестности.
В одном месте Арсений остановился и сказал восторженно:
– Как эта местность напоминает Иерусалим: вон та река (Истра) – точно Иордан, вон те горы на запад – точно Фавор и Ермон; а вот ручей, текущий у подножия гор, – точно Кедрон; а вот, – продолжал он, – Иосафатова долина, а роща вот эта – Гефсиманская, недостает только храма Воскресения – и это был бы второй Иерусалим.
– Святейший патриарх, – опустив тогда глаза, с жаром сказала царевна Татьяна, – соизволь же на сооружение церкви Воскресения на сем месте и постройки монастыря, все, что я имею, я пожертвую на эту обитель, да и царя упрошу.
– Твое слово, – отвечал Никон, – для меня закон, многомилостивая царевна: попытаюсь купить эту землю у боярина Боборыкина, и коли он соизволит на это, тогда я сооружу здесь храм такой же, какой во Иерусалиме, и нареку место это «Новым Иерусалимом», и упокоятся когда-нибудь на сем месте мои бренные кости.
После того почти до самого вечера они ходили по этой местности, любуясь и восхищаясь красотою вида.
– Никогда бы не поверил, – говорил Никон, – чтобы в пятидесяти верстах от Москвы можно было отыскать то, что я искал когда-то на краю света, в Соловках. Здесь все: и вода, и горы, и лес – все есть, чтобы наслаждаться Божьим творением и умиляться. Завтра же переговорю с боярином и куплю это место.
Но настал вечер, патриарх и чернец сказали громко молитву и, простившись с царевнами, разошлись по своим шатрам.
Поспешный отъезд Никона с царской семьей из Москвы произвел в последней переполох, тем более что москвичи узнали, что по распоряжению князя Пронского, все окна дворца забиты досками, замазаны глиной и вокруг него поставлена стража.
Оставшиеся в Москве бояре и боярские семьи, узнав об удалении двора из столицы, тоже потянулись вон.
Все же крестьяне подмосковных деревень, сел и городов перестали ездить в Москву, и всякий подвоз провизии приостановился, тем более что заставы были сделаны на всех путях.
Смертность же стала страшно увеличиваться: прежде вымирали дворы, теперь целые улицы, а потом части.
Задвигался, забушевал народ: зачем-де царица уехала и патриарх. Зачем Иверскую Божью Матерь увезли под Смоленск.
Загудели колокола, ударили и в Царь-колокол, и стал народ толпиться пред приказом, в котором заседал князь Пронский. Но его там не застали, и народ разошелся.
Вечером того же дня, в стрелецкой слободе, в подворье Настасьи Калужской, где мы уже видели два раза синклит попов, собралось несколько купцов: Дмитрий Заика, Александр Баев, да кадышевец Иван Нагаев и тяглец новгородской сотни Софрон Лапотников.