bannerbanner
Патриарх Никон. Том 1
Патриарх Никон. Том 1полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 21

Патриарх благословил царя, простился с ним и уехал.

Народ по улицам встречал Никона восторженно и падал ниц, когда он благословлял его, и с таким торжеством ехал Никон до Алексеевского монастыря, а сам думал:

«Когда я прощался здесь с женой и ушел в Соловки, полагал ли я, что в каких-нибудь два десятка лет я возвращусь сюда, к этому монастырю, патриархом всея Руси… и жива ли моя жена?.. И где она?.. Никогда никто не слышал, чтобы поповская жена Парасковия поступила даже сюда».

В это время показалось мрачное здание обители, и Никону сильно взгрустнулось.

Между тем женский монастырь не знал об ожидавшем его посещении, но когда ему дали знать, что поезд патриарший приближается, все монашки с игуменьею высыпали навстречу патриарху, а на колокольне затрезвонили во все коло-кола.

Когда патриарх появился на монастырском дворе, монашки пали ниц, и Никон сказал им краткое слово любви и утешения. После того он обратился к игуменье с повелением царя допустить его видеть схимницу Наталью.

Игуменья тотчас послала к ней, а сама при пении монахинь повела патриарха в церковь, чтобы показать ему церковные святости и богатства.

Поклонившись мощам и осмотрев церковь, Никон спросил, какой ответ схимницы.

– Она просит святейшего патриарха пожаловать, – поклонилась ему в ноги служка.

Сердце мужественного Никона, которое усиленно не стучало ни в московской смуте, ни в новгородской гиле, вдруг затрепетало и замерло.

Игуменья повела его в монастырь и, остановившись пред дверью кельи схимницы, указала ему, куда он должен войти, и, поклонившись удалилась.

Без обычного монастырского стука патриарх отворил дверь.

Белый его клобук с огромным алмазным крестом и две панагии, осыпанные драгоценными каменьями на груди, придавали ему, при высоком его росте и его мужественном лице, особый величественный вид.

Никон вступил в келью истинным патриархом всея Руси, и взорам его представилась небольшая комната в одно окно, простой образ с лампадкой, ложе без подушки и покрывала, небольшой столик у окна и деревянных два стула.

Схимница с густо закрытым покрывалом стояла посреди кельи, и когда он появился в дверях, распростерлась по земле, сделала три поклона и подошла под его благословение.

– Не тебе, моя дочь, – сказал Никон, – подходить под мое благословение, а мне под твое.

– Я ничтожная раба и богомолка твоя, святейший патриарх; что за причина твоего пришествия ко мне?.. Я давно отказалась от мира.

Патриарх благодарил ее за то, что она допустила его в свою келью, причем передал ей поклон царя.

Услышав, что царица в надежде, Наталья обратилась к образу, сделала несколько поклонов и, поднявшись, произнесла вдохновенно:

– Родится у царицы дочь…

Сказав это, она как бы от усталости и волнения присела, указав патриарху другой стул.

Никон передал ей свой разговор с царем о тех исправлениях в церковных книгах, какие он предполагает сделать, причем он присовокупил, что царь послал его спросить ее совета и благословения.

– Святейший патриарх, – воскликнула схимница, – не тебе у меня поучиться, а мне у тебя и искать твоего благословения. Истину ты говоришь, нам нужно возвратиться к евангельской истине, и тогда мы будем вновь православными. Делай, что Святой Дух и Божья благодать говорят тебе. Но на полпути не остановись… поступи как Лютер.

– О чем ты говоришь, я тебя не понимаю?

– Я хочу сказать: женись…

– Разве патриарх может жениться? – удивился Никон.

– И Лютер, как монах, не мог жениться, однако же он женился.

Никон был поражен этим ответом, а потому, помолчав немного и желая получить разъяснение загадочных слов схимницы, он сбросил свою обычную серьезность и полушутя сказал:

– Схимница Наталья, сестра святейшая, если мне, патриарху всея Руси, жениться и поступить как Лютер, то я должен избрать подобную ему и жену монашку, уж тогда в законный брак я попрошу схимницу Наталью, и будут держать над нашими головами венцы архиереи.

– Сказала я тебе не в шутку: женись, исправление книг равносильно женитьбе патриарха, и если тебе Дух Святой говорит: исправляй книги, то он же должен тебе подсказать: женись, и женись не на монашке!.. Выше бей. Ты ведь… патриарх!.. Тогда сила будет у тебя в руках, и неужели ты думаешь, что тебя проклинать будут менее за одно «аз», которое ты выбросишь из книг, чем за женитьбу. Лютер понял это, а потому он пошел дальше: монах женился на монашке. И у них епископы теперь женаты, наши попы тоже женаты: они и спорить не станут. Коль идти уж против порядков и старины, так ломай все, – вот тебе мой сказ.

Несколько минут сидел Никон как ошеломленный. Схимница, известная святостью своей жизни и строгостью правил, говорит так резко с главою русской иерархии. Он строго произнес:

– Отрекся я от мира, подвижничал, страдал, оставался целомудрен, и Бог взыскал меня – я Богом избранный патриарх всея Руси… кто же ты, сестра Наталья? И почему я слышу такие речи и такие дерзкие, такие недостойные речи от тебя?.. От схимницы!..

– Глаголю я тебе истину, святейший патриарх. Нет человека в мире, который бы тебя любил так сильно, как я; нет человека во всей вселенной, который бы тебя так чтил, уважал и боготворил, как я, и нет человека, который бы лучше знал тебя, чем я. Чтобы сделаться патриархом, ты должен был сделаться монахом, – это поняла твоя жена и пошла в монастырь.

– Разве ты знала ее? – воскликнул невольно Никон.

– Кабы ты знал, как она любила тебя и что она жертвовала, удалившись в монастырь! Теперь ты, патриарх, достиг того, чего домогался. А мне нечего больше говорить… удались, удались! – вскрикнула нервно схимница.

– Не удалюсь; ты, схимница, столько мне сказала, что должна явить мне свое мирское имя. Если не скажешь, я прокляну тебя!..

– Проклянешь? Нет, не могу, не заставляй.

– Я требую! – грозно поднялся с места Никон.

– Ты требуешь… вот… гляди… узнай… – я… я… твоя жена, Паша, – теперь инокиня Наталья. Ника… Ника..

Схимница откинула свое покрывало; пред Никоном явилась бледная, исхудалая его жена, но все же прекрасная и величественная.

Слова схимницы произвели на патриарха потрясающее впечатление…

Оба умолкли, но схимница прервала молчание, накинула на себя вновь покрывало и, рыдая, произнесла:

– Святейший патриарх! тебе не место здесь, удались.

И Никон очнулся, он тихо пошел к двери, но вдруг остановился, упал на колени и сказал сквозь слезы:

– Благослови, не отпускай меня без своего благословения, святая женщина.

– Бог благослови…

Когда за Никоном затворилась дверь, инокиня упала без чувства на пол.

На другой день царю донесли из Алексеевского монастыря, что схимница Наталья куда-то ушла и пропала без вести. Все розыски оказалсь тщетны, и царь затосковал по ней: ему очень дорога была мама Натя.

XXXI

Раскольничий вертеп

Лишь только Никон вышел от отца Степана, как к нему вошел дьякон его Федор.

Он был правою его рукою, и если Федор не заложит ему место в требнике и в Евангелии, то он не знает, где и что нужно читать во время служения.

Поэтому его сильно огорчило, что патриарх не дал ему ответа о рукоположении в иереи его любимца.

– Мы с тобою в опале, любезный брат Федор, – произнес он недовольным тоном, когда тот появился к нему.

– У кого? Уж не у царя ли, или у Милославского? – испуганно произнес дьякон.

– Бери повыше.

– Как повыше? – недоумевал дьякон.

– У вновь рожденного, вознесенного владыки, святейшего патриарха Никона, великого государя.

– Вот как! У милейшего; это не страшно.

– Он, видишь, отец дьякон, хочет четвертовать нас за сугубое аллилуйя и за двуперстное знамение.

– Когда он был попом, он сам пел сугубое аллилуйя, да с клироса он в Кожеезерском монастыре, когда он был горланником и уставником, тоже пел, а двуперстно он и теперь крестится.

– Сказывал я ему, что за восстановление этого древле освященного обычая тебя бы, дьякона, следовало в иереи, а протопопов наградить наперсными. А он: награжу, только не упомяну за что: ваш древле священный обычай я, дескать, признаю за заблуждение.

– Блудит он сам, – рассердился дьякон. – Слыханное ли дело – выезжать патриарху да без белого духовенства и клира; еретик, лютеранин, а сила-то у нас вся – у дьяконов и попов; коли не захотим что читать, то и не прочитаем. Не монахи службу правят и всякие требы. Как же он заставит нас читать, как он хочет? Да я ему ни одного аза не уступлю из книги-то моей; выбросить одну букву из слова Божьего – значит отречься от самого Господа Бога. Да пущай он голову рубит мне, не отрекусь от сугубого аллилуйя, а коли с греком Арсением поисправит он книги, – пущай сам и читает, – ему только и сидеть на клиросе.

В это время вошел отец Неронов, протопоп Успенского собора.

Это был отголосок царского духовника. Слыша протесты Федора, он понял, что отец Степан, вероятно, недоволен патриаршими новшествами, а потому пробасил:

– Один только соблазн, отец Степан. Выходит он, патриарх, в прошлое воскресенье на амвон и показывает грамоту в Бозе почившего патриарха Иосифа к белому духовенству; вот, говорит, прошло двадцать лет с того времени и разве сделалось лучше? В царствующем граде Москве, в соборных и приходских церквах чинится мятеж, соблазн и нарушение веры; служба Божия совершается скоро, говорят голосов в пять и в шесть и больше, со всяким чревоугодию своему последуя и пьянству повинуясь, обедни служат без часов. Пономари по церквам молодые без жен; поповы и мирских людей дети во время службы в алтаре бесчинствуют.

– Вот страмота, – поразился отец Степан. – Патриарх Иосиф грамоту разослал келейно, а этот на весь народ.

– И не упомню, что дальше говорил, – продолжал Неронов, – но страмотно было выйти из собора, так и указывают на тебя пальцами, пьяницами обзывают мальчишки.

– Поистине соблазн, – воскликнул отец Степан.

– Говорю, еретик, Лютер, – подтвердил Федор, съежив нос и поглаживая редкую свою бородку. – Учился я в Сергиевской лавре у уставщика чернеца Логгина, был он при Шуйском царе у печатного дела, и как, бывало, пропустишь слово или аз, а он: «Куй ты мне только гласные, согласные, аль всякие иные буквы», да так при этом за вихры отдерет, что искры из глаз сыплются. Натерпелся я мук из-за каждой буквы требника и Псалтыря, а теперь хотят вновь, чтоб учился. Помню, вышел в Сергиевском сам архимандрит Дионисий посеред церкви и хотел читать, а Логгин как подскочит к нему, да как толкнет его в бок, а тот и книгу уронил; вот тебе и читай без уставщика. Нет, святейший, не на таких напал, будешь ты плясать по нашей дудке.

На эту речь отец Степан ответил благосклонно:

– Монахи только мутят православный люд. Вот взялись тоже за иконы; не нужно, говорят они, вместо у трех ручьев, треруких Богородиц; не нужно, горланят они, «благоразумного разбойника». А об аде кромешном они говорят, то еретичество.

– Как! – озлобился Федор. – Да Священное Писание говорит:


Иным будет грешникам,

Мужам беззаконным,

Иным будет грешницам,

Женам беззаконницам

И младенческим душегубицам,

Котлы им будут медные,

Огни разноличные,

Змеи груди их высосаемы

И сердце вытягаемо:

То им мука вечная,

Житие бесконечное.

– Полно, полно, отец дьякон; то калики перехожие поют, а не Святое Писание, – заметил царский духовник.

– Все едино, – авторитетно произнес дьякон, – и калики Божьи люди.

– Вот и икона об аде уместна в церкви Божьей… и зачем нет? На страх грешникам.

– Да, – покачал сомнительно головой Неронов, – но не покляться же ни разбойникам, ни аду.

Хотел было заспорить с ним дьякон, но вдруг, как бы что-то вспомнив, он взял свой посох, шляпу, поклонился хозяину и гостю и поспешно вышел.

Пошел он прямо к стрелецким слободам и там остановился у одного небольшого домика, на воротах которого красовалось метло, то есть что здесь, дескать, подворье для приезжих.

Он постучал в ворота. Отворили ему дверь старая баба и хромой рыжий горбунок.

– Здесь подворье Настасьи Калужской? – спросил дьякон.

– Здесь, здесь, батюшка, кормилец… Я-то она самая – хозяйка, а это – братишка мой, Терешка… Что же это ты, озорник, благословение-то отца дьякона не возьмешь?

– Благословите, батюшка, – прошепелявил Терешка.

– Господи благослови. Что, приезжие попы еще здесь? – прокозлил дьякон.

– Здесь, здесь, батюшка, пожалуй в избу.

Дьякон пошел за старухой. Она ввела его в обширную горницу; в углу ее висело множество старинных образов – и все из запрещенных Никоном; посреди комнаты стоял стол, на нем миска, и из нее деревянными ложками, сидя на скамьях, хлебали щи несколько священников в подрясниках.

– Хлеб да соль, – сказал дьякон.

– Милости просим, – произнес приветливо старший из них.

Это были все сотрудники отца Василия по изданию требника; они приехали к избранию патриарха и их не отпускали домой под разными предлогами.

– Вести недобрые, – сказал дьякон. – Был милейший у царского духовника, и тот сказал: надоть наперсные пожаловать отцам протопопам за восстановление древлеобычного двуперстного знамения, а тот как раскричится: надо исправить все заблуждения в требниках собором!

– Созови он хотя сто соборов, всех изобличу в ереси, – воскликнул протопоп Аввакум, поднявшись с места и ударив кулаком по столу.

При высоком его росте, щетинистой бороде и малочесанной голове его резкий и басовой голос имел потрясающее действие, в особенности когда его глаза блистали негодованием и злобой.

– Нам, – продолжал он, – попам из других мест: я – из Юрьевца Польского, Лазарь – из Романовки, Никита – из Суздаля, Логгин – из Мурома, Данила – из Костромы, – нам-де на нашего милейшего плевать… Имеем мы своего епископа, свою паству. Читать мы и будем по своим книгам древлезаветным… Молиться будем своим иконам и креститься будем двуперстно.

– Правда! Воистину он говорит! – крикнули голоса.

– У вас на Москве он точно топор, аль секира на вашей шее, – продолжал Аввакум. – Вы и разделывайтесь с ним, а мы на воеводствах да по областям сами господа, люди вольные. А коли после собора не захочет он ставить из нашей братии, на то есть Киев аль Царьград: оттелева будут ставленные грамоты нашим епископам и попам.

– Да скажи, – прервал его Никита, – и отец-то Василий ханжа и еретичествует: единогласие и согласие сочинил в церковном служении, проповеди, на смех курам и на соблазн народа говорит… Уж умнее не скажешь слова Божьего и Евангелия. Все это латинство и стряпня киевлян, андреевских старцев.

– Горе нам, горе! По словам апостола, времена Антихриста пришли, – заревел Аввакум. – Будут лживые знамения… Будут лжепророки… сиречь проповедники… Вот и милейший, а не светлейший, сонмы проповедников-юнцов выпустил, и те ходят в народ, исцеляют снадобьями и волшебством недуги и призывают к покаянию. Бают они: старики-де чревоугодники, пьяницы, безобразники, и говорят они, что грешным иереям геенна огненная, а в предании сказано:

Погреба им будут глыбокиеМразы им будут лютые.

– Неронов, – прервал его дьякон Федор, – баит, что это сказ калик перехожих.

– Калик перехожих, – стукнул Аввакум вновь о стол рукой. – А это нешто не люди Божьи?.. Сам Иван Грозный, и тот Василия Блаженного нес на своих раменах, когда воздвиг его имени церковь. Мы от древнего сказания и свычая не откажемся, пущай нас распинают, пущай жгут на огне… не нужно нам новшеств – жили без них наши деды, и мы проживем.

– Аминь! – воскликнула вся братия.

– Так и передай, отец дьякон, своему батюшке – царскому духовнику. Мы здесь синклитом говорим: не нужно и собора, все это смута и мятеж в церкви Христовой; хотим жить по старине, желаем молиться по тем книгам и тем иконам, по которым спасались наши деды и святители Петр, Филипп, Гермоген и Иов. Пущай тако доложит царю; мы же, богомольцы его, будем вечными его рабами… Не нужно нам тож святейшего, а нужен раб Божий патриарх… Не по чину тож и непригоже церковному и царскому рабу именоваться великим государем… Да, и это порасскажи ему.

Аввакум повел дьякона в соседнюю комнату – она вся завалена была старыми образами.

– Это все, – сказал он, – Никон хотел предать сожжению, мы спасли святыни и сложили здесь, а коли грех продлится, мы разошлем их по монастырям и скитам.

– Господи помилуй… Господи помилуй, – шептал Федор и, уходя, произнес громко, чтобы слышала вся братия: – Беспременно передам батюшке… Пущай Тишайший сыщет сие безобразие и кощунство.

XXXII

Цыганка

Цари наши жили в старину патриархально и просто. Вся семья, из скольких бы членов она ни состояла, громоздилась в одном и том же дворце, со всем своим огромным штатом…

Так было и при Алексее Михайловиче; после смерти его отца с ним оставались и три его сестры, Ирина, Анна и Татьяна.

Все они, после неудачного сватовства старшей к королевичу датскому Вольдемару, оставались Христовыми невестами и, по тогдашнему этикету, не оставляли царского терема и жили в нем со всем большим своим штатом.

Между тем царица Марья Ильинична, жена Алексея Михайловича, имела год от году детей, и ее собственная семья разрослась; Бог ей дал пятерых сыновей и шестерых дочерей: Софью, Евдокию, Марфу, Екатерину, Марию и Феодосию.

Все эти дети имели дядек, нянек, постельничих, служек, сенных девушек; кроме того, при дворе жило множество приживалок и дальних свойственников и родственников царских, так что во дворе стало тесно, когда вступил на патриарший престол Никон.

Царь посоветовался с ним и с Боярской думой, и решили царских сестер временно, до перестройки терема, перевести в женские московские монастыри и дать им приличный штат и содержание или, как тогда говорили, «кормы».

Этому переселению в особенности сочувствовали Милославский и Морозов, так как при царевнах родственники их, Стрешневы, наводняли дворец, а с их удалением окончательно дворец должен был оказаться в руках Милославских. Так как Алексей Михайлович находился под решительным влиянием царицы, и хотя он в письме своем к Никону и уверял того, «что слово его теперь во дворце добре страшно и делается все без замедления», но это было маленькое хвастовство со стороны его, а всем во дворце заправляла царица Марья Ильинична; поэтому царевны были для нее и для Милославских лишним бременем.

Царевны же обрадовались этому событию, так как это делало их, некоторым образом, самостоятельными: они должны жить вперед на своем хозяйстве, да хоть в монастыре, но не под строгим глазом всей придворной прислуги и челяди.

Татьяна Михайловна избрала временно Алексеевский монастырь, и частью из царской казны, частью из монастырского приказа стали делать необходимые пристройки и отделки, чтобы привести хоромы в приличный для царевны вид.

Сам патриарх приехал в монастырь осмотреть, как все делается, и когда затем царевна должна была туда переехать, он лично освятил ее помещение.

Помещение царевны было так устроено, что ее горницы были отдельно от прислуги и служб ее, и к ней можно было попасть прямо из сада, минуя монастырь; это давало ей возможность и принимать и выезжать без контроля со стороны обители и даже собственной прислуги.

Притом царевна сократила свой штат, что очень понравилось Милославским: расходы-де уменьшились значительно, а царевне это было на руку – она избавлялась от шпионства челяди, что было тогда между дворовыми в большом ходу.

Поселилась царевна в монастыре уютно и с большим удобством. Не стесняясь больше ни придворным этикетом, ни празднествами, она проводила все время или в чтении церковных книг, или в поездках по монастырям и церквам, или в посещениях дворца и боярских именитых людей и родственников.

Пылкая и энергичная ее натура нашла какую-нибудь пищу, и она повеселела и как будто вновь родилась: ей на свободе показался и мир Божий прекрасней, и сделалось ей так легко и радостно на сердце, и захотелось ей еще пуще прежнего любить кого-нибудь.

Но кого любить? Князя Ситцкова? Но тот давно женился, разжирел и уехал воеводою, а из тех, кого она знала и с кем могла по этикету двора говорить, были близкие родственники. Когда она ходила однажды с такими мыслями по саду обители, в ее воображении вырос величественный образ Никона.

Давно уж запал он в ее мысли, но она обожала его как идеал прекрасного, умного и честного.

Когда она так думала, неожиданно из соседней аллеи появилась цыганка.

Царевна вздрогнула; пред нею стояла женщина высокого роста, с блестящими черными глазами, в лохмотьях и с лицом, измазанным сажей.

– Ай да раскрасавица царевна, ай да распрекрасная… Позолоти ручку – всю правду скажу… жениха выгадаю, – заговорила она.

– Иди прочь, я не гадаю, кто впустил тебя…

– Не гони ты прочь счастья… позолоти ручку… дай ручку…

И, не ожидая ответа, она вынула из кармана несколько бобов, и с ними были и раковые жерновки, и раковинки, встряхнула она все это в закрытых руках и потом, отняв одну руку, стала болтать:

– Высок терем царский, да сокол летает выше… Любит он девицу красную, царевну Михайловну… любит и плачет он, что день, что ноченька… Молит он образа святые сподобить его узреть девицу, зорю свою распрекрасную… Говорю, позолоти ручку, больше скажу… не гони счастья…

– А когда я увижу сокола? – полюбопытствовала царевна.

– Отворишь окошечко створчатое, влетит и сокол… сними ты затворы крепкие, сними, не бойся… не съест сокол голубицу: сам станет голубем…

– Прочь иди, сатана!

И царевна бросила ей золотой.

Цыганка подняла монету и, сверкая глазами, удалилась.

«Странно, как будто ее лицо мне знакомо, как будто где-то я ее видела… Впрочем, цыгане так схожи друг на друга», – подумала царевна после ее ухода.

Пока так думала царевна, Никон был в сильных хлопотах. Из Малороссии получались каждый день сведения об ужасах, творимых поляками, Белоруссия волновалась, а Богдан Хмельницкий посылал гонцов каждый день, что он-де передастся султану.

Последняя угроза была в особенности страшна: увидеть святыню русскую в руках султана и турок на самой границе нашей – это было равносильно тому, что отдать себя в подданство вновь татарам и восстановить монгольское иго.

Ежедневно Никон поэтому собирал Боярскую думу и в присутствии царя обсуждались меры к присоединению Малороссии и для объявления войны Польше.

Но государство было без денег и без ратных людей. Нужно было собирать войско и запастись, по тогдашнему выражению, пенязями. Гонцы полетели всюду, и ежедневно поэтому получались гонцы из окраин.

Патриарх был неутомим: он посещал все приказы, распоряжался о присылке денег и ратных людей, диктовал наставления и наказы воеводам и посланцам, осматривал склады оружия и людей, снаряжал за границу послов для покупки оружия и призыва ратников и мастеров. Эти хлопоты и разъезды заставили его выезжать уже не с патриаршею свитою, а как ездили вообще в то время знатные бояре – в колымаге с простежом.

И в этот день Никон не ранее вечера возвратился к себе, даже не пообедал нигде.

Дома ждали его дьяки разных ведомств с бумагами, и он озабоченно взобрался к себе по лестнице.

XXXIII

Разрыв с Польшей

Зимою в том же году у Андреевского монастыря остановились дорожные сани. На козлах, на облучке и в санях сидели люди в малороссийских кожухах и бараньих шапках.

– Оце мы и приихалы, – заметил казак, сидевший на облучке.

– Добре, добре, – процедил барин, закутанный, в санях. – Сходишь, сердце, голубчик, пан Сидор, в монастырь. Колы отец Епифаний туточки, кажи: приихав от пана гетмана войсковой судья, Самойло Богданович.

Сидор зашел в обитель, и несколько минут спустя ворота монастыря раскрылись и въехали туда сани.

Епифаний встретил гостя радушно, обнял и расцеловал его, ввел в келью, где всегда принимала обитель гостей.

Служки тотчас убрали сани и коней, а хозяин велел накрыть на стол и подать господствовавшие в монастыре, хотя и постные, борщ и вареники (с кашей и грибами), да добрую фляжку старки.

С дороги пан судья и его казак добре поснидали, а после молитвы Самойло обратился к хозяину и стал ему объяснять цель своего приезда.

Рассказывал он, что казаки осаждают Каменец-Подольск.

Хмельницкий в Чигирине и собирает войско. Король польский созвал сейм, и там решено послать пятьдесят тысяч ратников на Малороссию.

– Минута, – закончил он, – решительная. Гетман Богдан отдает себя под высокую руку русского царя.

– Коли так, – разгорячился Епифаний, – едем тотчас к Артамону Сергеевичу Матвееву, дьяку Посольского приказа.

В небольшом домике в приходе Николы в Столбах жил Матвеев.

Это был недюжинный человек и замечательный дипломат не только во внешних делах, но и в общественной жизни. Из маленьких людей он умом и силою воли выдвинулся вперед, несмотря на то, что местничество было в то время еще в большой силе и что Милославские и все их родственники – Соковнины, Хитрово, Урусовы – не давали никому ходу, а бояре Долгорукие, Ромодановские, Пушкины, Голицыны, Стрешневы, Ситцкие, Одоевские гордо держали боярское знамя.

На страницу:
15 из 21