Полная версия
Похищение Европы
Женька этого так и не поняла. Осталась еще малым ребенком со мной, а когда Лариса Глебовна Павлова вернулась на Родину, Женька ей в любви решительно отказала. Лариса горько переживала, но новый младенец, мальчонка по имени Данила Геннадиевич Павлов, примирил ее с действительностью.
Лариса со своими двумя Павловыми уехала в Перу, дальше – в Эквадор, где семья и осела окончательно. Павлов-старший, уже пенсионер, занимается отправкой на Родину гигантских партий бананов и, кажется, неплохо содержит семью. Иногда из Эквадора Женьке и ее двум девкам, брюнетке и рыжей, приходят подарки от бабушки. Первое время Женька брезгливо относила подарки в комиссионку, но потом стала ими пользоваться. Но ни строчки матери, ни слова по телефону. Лариса установила у себя СКАЙП и настойчиво требовала хотя бы этой связи от дочери. Связи не добилась. На ее «мыло», то есть на электронные послания, никто не отвечает. Она иногда звонит мне и ревет от обиды.
– Хочу видеть дочь! Хочу видеть внучек! Я даже не помню, кто из них старше, а кто младше!
– Дашке десять, Машке одиннадцать.
– Рыжая кто?
– Дашка.
– Это в моего деда. Он был рыжий.
– Не докажешь! – издеваюсь я и тут же думаю, что я и есть та сволочь, которая из мелкой мести воздвигла Великую китайскую стену неприязни между Женькой и Ларисой.
Успокаивает лишь мысль, что хоть какая-то компенсация за нанесенное мне когда-то оскорбление должна же быть. А вот с Генкой Павловым мы еще долго виделись в Москве, когда он прилетал с отчетами. И ничего! Общались. Без рукоприкладства даже.
Так что дочери я постоянно прощаю ее потуги изменить свою жизнь и беру на себя то малое, что могу: непродолжительное наблюдение за Черной Розой и Горящим Факелом, то есть за Рыжей Бестией. Она любит, когда я ее именно так называю. Слово факел не признает – они уже давно английский учат, а там это звучит двусмысленно, даже неприлично. Я же говорю – смесь Бронкса с Нижним Новгородом! Это поколение, похоже, уже не избежит того, чего почти избежало поколение наших детей.
Сразу после вылета Женьки из моей квартиры в новую налаживающуюся личную жизнь сюда же вплыла моя налаживающаяся жизнь в лице строгой и энергичной дамы по имени «Иди ты!».
Эдит внимательно осмотрела двух девок, рыжую и черную, и покачала головой.
– Это еще что за разноцветие такое?
– Это вы разноцветие, а мы внучки, – непринужденно и не зло ответила рыжая Дашка.
– Кто из вас старше, а кто наоборот?
– Я наоборот, – ответила Дашка, – А вы кем будете?
– Я иногда сплю с твоим дедом, – просто ответила Эдит. Она, по-моему, точно всегда угадывала, как и что говорить, а главное – кому.
Я затравленно стрельнул в нее глазами.
– Он так храпит! – подхватила трепетную тему Машка.
– Я не даю ему спать в прямом смысле, – Эдит на меня даже не смотрела. Она говорила с девками на равных. Меня будто и не было тут.
– А что же вы делаете? – Дашка пошленько ухмыльнулась.
– То же, что и мама, когда не дает кому-то спать, – спокойно ответила сестре Машка. В ее ответе не было и грамма пошлости. Она просто констатировала известный им факт.
– У тебя опытные девки в доме завелись! – Эдит впервые посмотрела на меня.
– Один я – зайчик несмелый, – я глубоко вздохнул.
Женщины в моем доме как-то сразу друг другу понравились. Хотя бы это успокаивало.
Но Эдит на этот раз у меня не осталась. Хватило такта. Явилась на следующий день с двумя пакетами съестного. Там было полно сладостей.
– Люблю начинать обед с десерта, – сказала она прямо с порога.
Десерт и стал основной едой. Рыжая и черная это оценили по достоинству.
– Дед, женись на ней! – объявила, как почти уже совершившийся факт, Машка.
– Не могу.
– Почему?
– Растолстею.
– Это не самое страшное, – спокойно встряла в разговор Эдит. – Хуже другое.
– Что именно?
– У невесты бы надо еще спросить.
Я не стал спрашивать.
Так мы общались еще три дня (один – сверх запланированного, что негативно сказывалось на отношении ко мне в офисе, где курьеру разрешили отсутствовать только два рабочих дня). Потом явилась Женька. Худая, даже, я бы сказал, сухая, строгая и решительная.
Она посмотрела на Эдит и сразу протянула ей руку.
– Папа о вас не говорил. Но, думаю, еще скажет.
– О вас он тоже мало что говорил. Он вообще из неразговорчивых.
– Как вам мои девки, особенно рыжая?
– С трудом.
– А брюнетка?
– Так же.
– А мне нравятся.
– Я тоже люблю трудности.
– Чем здесь занимались мои девки?
– Сначала они нашли у деда какой-то старый порножурнал и вырезали маникюрными ножницами все видные места.
– Это дело, – спокойно констатировала Женька. – Хорошо, что у отца нет компьютера, а то у нас дома они обходятся без порножурналов. Вырезать не могут, но лазают там исправно. И это все?
– Нет. Когда журнал наконец превратился в безобидные детские картинки, они обнаружили у того же деда кем-то забытые вульгарные предметы макияжа и разрисовали себе рожи, оставшееся время отмывали себя, обивку мебели и стены.
– Такое они тоже любят. Особенно, рыжая.
– И брюнетка ничего!
Тут я понял, что и эти сговорятся. Посидели за столом, выпили бутылку красного сухого вина, принесенного мне Женькой в виде благодарности за терпение, позыркали друг на друга внимательными глазищами, а когда взгляды сами по себе почему-то потеплели, Женька решительно поднялась.
– Девки, домой!
– А новая жизнь? – полюбопытствовала Черная Роза.
– Не состоялась. Будем довольствоваться старой.
– Что так?
– Со старым мужиком новую жизнь не сделаешь, так что пока перебьюсь одна. Он, правда, сильно против.
– Женат?
– Был. Не раз.
– Нищ от алиментов?
– Это ему не грозит. Его «обнищить», по-моему, не может целое монгольское племя. Там всем хватит и еще останется. Но – стар!
– Поэтому и успел.
– А ты?
– Я неудачник, мурзик! Одну тебя родил.
– Дед, у тебя еще есть мы, – совсем серьезно, супя брови, заметила Черная Роза.
– У тебя разноцветье, – добавила Рыжая Бестия.
– Всё, девки! Пора мотать удочки, а то у деда тут, похоже, свои важные дела намечаются, – устало вздохнула Женька и многозначительно перемигнулась с Эдит Ивановной.
Все трое быстро собрались, подпоясались, как говорит в таких случаях Женька, и испарились.
Эдит наконец спала со мной и у меня. Было волшебно!
Ранним утром она, увидев, что я собираюсь на службу, прямо с постели сказала так, как будто продолжила какой-то разговор:
– Когда развезешь свои конвертики и пакетики, приходи к нам. А то Паня, похоже, опять собирается прощальные письма писать. Как бы только на этот раз не с продолжением.
Я уже стал понимать ее интонации. Эта мне не понравилась. Я вскинул глаза и присел на краешек кровати.
– Что стряслось?
– У нас квартиру отбирают. Всю. С потолками и стенами, даже с полом. Так что мы все вместе, я, Паня и музыкальный алкоголик, возможно, очень скоро переедем на твою мелкую жилую площадь. Потому что больше, похоже, некуда.
Я быстро уехал на службу, почти в забытьи возил туда-сюда какие-то конверты и пакеты и поздно вечером был уже у Боголюбовых.
С этого ли все началось? Или с того вагона метро, когда я читал похищенную музыкальным алкоголиком в своей же семье книжку Грэм Грина с Паниной закладкой? Или, может быть, с драки на Новослободской?
Сейчас это уже неважно. Но – началось…
Опыт, который не пропьешь, как талант
Иногда мне снятся старые сны. Они яркие и реальные. Длинный коридор, в который выходят десятки крепких высоких дверей. Я бегу по коридору, стараясь прижиматься к стенам. За мной несутся такие же, как я, в зеленых касках, в тяжелых бронежилетах, с короткими автоматами, с гранатами, со скорострельными пистолетами и со страшными зубатыми ножами. Мы жутко топаем ногами в высокой шнурованной обуви.
Дальше бывает по-разному – то взрывается что-то, то кого-то прошивают ножом, то стреляют, то бьются в рукопашную до последней крови.
Иногда это – самолет, или поезд, или корабль. Но всегда – одни и те же лица, тот же железный топот тяжелых ног, взрывы, выстрелы, сдавленные крики. И командный шелест радиостанции через наушник.
И главное, ни слова, ни кадра выдумки. Просто идет бой. Не маневры, не отработка чего-то там, а настоящий бой. Это – не сон. Это детальный просмотр жизненного опыта в ночное время. Один на один с опытом.
У Боголюбовых за столом сидели все, кто намеривался очень скоро переехать на мою малогабаритную жилую площадь.
– Это уже было, – сказал я. – Фарс какой-то!
– Где было? – это Паня, прожилки на ее щеках из сизых стали красными, лицо лоснилось от пота.
– В кино. У четырех баб отбирали квартиру, а старый генерал ее им отбивал обратно. Потом пели «тумбалалайку» всей десантной частью, а посрамленный нувориш тонул в Москве-реке.
– Хорошее кино, – закивала Эдит. – Но в жизни страшнее. До «тумбалалайки» дело обычно не доходит. И десантники, как правило, антисемиты. Если не все, то их командование – точно. И вполне осознанно.
– Причем здесь антисемиты?
– В нашем случае ни при чем, – гордо заявил музыкальный алкоголик Геродот, – мы чистой крови.
– Не все! – горько заметила Паня.
Ее дети изумленно вскинули на нее глаза.
– Я не о нас, – успокоила она их с раздражением, даже как-то повелительно, – но ведь мы не единственные.
– Энтони, – сказала Эдит, – я видела твой памятный боевой альбом. Порылась в шкафу и нашла. Это – любопытная штучка.
– И что же ты там видела? – я сказал это, хмурясь, потому что не люблю, когда в мои дела суют нос, даже если нос такой хорошенький.
– Женщину, Ларису Глебовну Павлову. Ее фотка подписана. Мужчину, Геннадия Ивановича Павлова, в военной форме. Тебя с ним. Два молодых обнимающихся лейтенанта, потом два молодых обнимающихся старших лейтенанта, потом два уже не очень молодых капитана и майора с неприветливыми лицами, потом один усталый подполковник с седыми висками. Это тоже ты. Еще там какие-то бравые парни в полевой форме. Все без погон, но с короткими автоматами и кобурами. Среди них много темнооких брюнетов, в том числе, азиатов, и опять ты, в берете, с усами почему-то. Где это было снято?
– Далеко. Отсюда уже не видать.
– Ты профессиональный убийца?
– Такой профессии нет. Это выдумка. Для кино и для книжек.
– А кто ты?
– Курьер.
– С каких пор?
– С тех пор, когда появилась та выдумка.
Я не люблю вспоминать, как я стал курьером. Обычным, мирным курьером. Поэтому мы все надолго замолкаем.
– Нам нужна ваша помощь, Антон, – сказала Паня и всхлипнула.
На руках у Геродота чутко дремлет крупный рыжий кот средних лет. Он принес его неделю назад с какой-то помойки. Кот быстро прижился.
– Как его зовут? – спросил я, чтобы сменить хоть ненадолго тему. – Наверное, Чубайс?
– Почему Чубайс? – удивился музыкальный алкоголик и нежно прижал к себе котяру.
Тот приоткрыл желтый глаз и кольнул меня стрелочкой зрачка, строго и холодно.
– Потому что этот зверь рыжий, – ответил я, как само собой разумеющееся. – Так на Руси уже давно рыжих котов дразнят.
– Его Моцартом зовут, – усмехнулась Эдит. – Геродот не оппозиционер, а музыкант. Принес это чудовище, напоил молоком, накормил вареной рыбой и сказал, что это его личный, персональный «Моцарт».
Паня взволнованно поднялась, заковыляла вокруг стола. Вернулась на свой стул, села.
– Что будем делать? Антон, вы нам поможете? Или мы с несчастным Моцартом пойдем на его помойку?
– Надо подумать. Сколько у вас времени осталось?
– Две недели, не считая сегодняшнего дня, – сказала Эдит.
Но история это началась не сегодня и даже не вчера. Ее истоки бьют из прошлого Боголюбовых. Тогда еще был жив глава семьи. Вот когда все забурлило. То есть, тогда только подогревать начали, а вот точку кипения застал уже я.
Иван Иванович Боголюбов, отец Эдит и Геродота, муж Пани, то есть Александры Семеновны, урожденной Поповской, был в юности подающим большие надежды музыкантом. Играл на всем, что издает мелодичные звуки: на скрипке, альте, виолончели и на клавишных. Иван Иванович блестяще окончил московскую консерваторию по классу скрипки, но исполнителем так и не стал. И дело было не в том, что талант «вовремя ушел в песок», как криво усмехаясь, выражалась Эдит, а в том, что, управляя «Волгой» отца, администратора в Большом театре, юный еще Иван Иванович однажды ночью на Кутузовском проспекте врезался в неподвижную скальную группу самосвалов и генератора. Рабочие раскопали огромную ямищу посередине проспекта, недалеко от Триумфальной арки, а два самосвала и ревущий генератор стояли около этой ямы, в которой вкалывали рабочие ночной смены. Был там еще какой-то временный заборчик с погасшим красным фонарем и пьяный работяга с желтым флажком.
Капот старой «Волги ГАЗ-21» с изящным хромированным оленем подхватил этого несчастного работягу и вместе с ним влетел в яму, угробив в ней еще одного рабочего. По пути были задеты самосвал, генератор и заборчик.
Иван Иванович попал в больницу, не так чтобы очень надолго. Но зато жизнь его изменилась навсегда.
Во-первых, были переломаны обе руки. Более всего пострадали пальцы. Еще разбитой оказалась голова и здорово покалечено левое колено.
Во-вторых, он был признан виновным в аварии и получил три года исправительных лагерей, условно. Говорили, что за жизнь двух человек и разбитую государственную технику почти напротив дома Брежнева (а это было еще при жизни тогда совсем не старого генсека), слишком мало. Сначала вообще копали глубоко, то есть глубже, чем сама яма – проверяли, не намеренно ли это было свершено, не акция ли? Тогда слово «терроризм» для внутреннего использования еще не практиковалось. То есть терроризм был, а слова, применительно к советскому человеку, не было. Но Ивана Ивановича это не касалось ни в коей мере.
Он в ту ночь был трезвым. Просто гнал ночью, после какого-то левого концерта, на дачу к друзьям, где его, кроме всего прочего, ждала и хорошенькая студентка из литературного института, начинающая поэтесса Сашенька, которую все называли просто Паней.
К тому же ушлый адвокат доказал, что работы велись с нарушением всех строительных и дорожных норм, ограждения почти не было, а рабочий, оседлавший хромированного оленя на капоте «Волги», был вдребезги пьян. Его желтый флажок был, скорее, никакого цвета, а потом еще обнаружилось, что он вообще должен был быть не желтым, а красным. Изначально, видимо, красным он и был, но то ли выцвел, то ли в той рабочей бригаде цветов вообще уже не различали.
В предупреждающем фонаре не обнаружилось даже лампочки. Заборчик держался на честном слове.
Адвокат достал где-то распоряжение о том ремонте и из него следовало, что место и время раскопок перепутали. Это должно было делаться в трехстах метрах раньше и на противоположной стороне проспекта, почти на тротуаре.
Взялись за бригадира, потому что тут возник вопрос, а не акция ли это с его стороны? Но бригадир, человек пожилой, фронтовик в прошлом, от страха и горя угодил в больницу с инфарктом.
Вот из-за всего этого и дали юному убийце двух человек всего лишь три условных года.
А сколько дефицитных «валютных» билетов было отдано в прокуратуру, в следственное управление, в Верховный Суд республики и еще бог ведает кому, на самом деле знал только старший Иван Боголюбов, администратор Большого театра. А сколько разнообразных подарков было передано через всяких заслуженных и народных артистов в чистые руки заслуженных и народных следователей, прокуроров и судей знать вообще никому не положено.
С перебинтованной головой и зафиксированным в какую-то специальную «чашку» коленом, с закованными в гипс руками молодого скрипача даже в тюрьму не взяли бы. Условный срок потек сразу за приговором.
– Скучно ему было, – печально вздыхала Паня, расправляя складки скатерти на столе полными своими ладошками. – Он запил даже. Ненадолго, правда… Попробуй с двумя загипсованными руками донести рюмку до рта! Да и скрипку со смычком не удержишь. Когда гипс сняли, рюмку он еще кое-как доносил, а вот остальное уже не держалось.
Но Паня оказалась девушкой верной. Она уже через год вышла замуж за несостоявшегося музыканта и родила ему Геродота, их первенца.
Справившись наконец с горем, постигшим его столь неожиданно ночью на Кутузовском проспекте, Иван Иванович задумался о будущем. Решение, как всегда, подсказал отец. Иван Иванович пошел служить на чиновную должность в Госконцерт на Неглинной, 15. Была такая мощная организация. Сейчас бы ее каким-нибудь «генеральным продюсерским центром» обозвали и напихали бы туда аферистов и даже бандюков, потому что именно эта организация держала железную свою длань на музыкально-коммерческом пульсе целой страны. Больше половины сотрудников Госконцерта получали вторую (и основную!) зарплату за звания и выслугу лет еще в одной организации, очень недалеко от Неглинной – в Большом доме на площади Дзержинского и во флигелях в переулках, рядом с той суровой площадью. Это СССР было, а не то, что теперь! «От Москвы до самых до окраин»! Сейчас окраины приблизились к точке отсчета, а тогда как орлиные крылья разлетались.
Разлетался и Иван Иванович, хотя зарплату получал только в Госконцерте. По всему Союзу, по всем его окраинам. За границу даже летал, артистов возил, целые народные и ненародные коллективы, технику и все прочее. Я в этом деле мало понимаю, потому что далек от него. Но кто понимает, тот понимает! И знает даже, сколько это стоит! А также кому и во что обходится.
Когда родилась Эдит, семья уже переехала в роскошную квартиру на проспекте Мира. А до этого жила в довольно скромном подмосковном домике на Лосиноостровской. Уютный был домик, еще отцовский, но по тем временам не престижный. Поэтому и переехали.
Геродот рос мальчиком музыкальным, а Эдит – девочкой сообразительной.
Накопление средств шло скорее вопреки, чем благодаря, деловым качествам Ивана Ивановича и его Пани. Просто средств прибывало значительно больше, чем они умудрялись тратить.
Очень быстро приобрели дачку в Мамонтовке и автомобиль – такую же «волгу», которая в свое время прервала музыкальную карьеру Ивана Ивановича.
Геродот делал успехи в музыкальном училище, сначала по классу виолончели, а потом заменил ее роялем.
Он поступил в московскую консерваторию, а Эдит к тому времени уже окончила школу. Она никогда не проявляла никаких, даже самых малых способностей к музыке. Из-под палки училась в том же музыкальном училище, лениво бренчала там на рояле, а дома на пианино марки «Красный Октябрь» и в конце концов бросила это дело. Зато ей давались языки.
По окончании школы она, хорошенькая, ладненькая барышня (я видел десятки ее фотографий), поступила в «инъяз» на переводческий факультет. Я даже удивился – потому что на переводческий девок почти не брали, их в педагогический записывали. Разве что, дочерей самых влиятельных и уважаемых людей. Можно себе представить, как ценили Ивана Ивановича, если его дочь на переводческом училась!
Замуж она не торопилась, якшалась с разными стилягами, в основном, из актерской среды, подрабатывала синхронным переводчиком с английского и французского на кинофестивалях и все же чуть было не выскочила замуж за одного старого маститого режиссера, следом за этим – за такого же старого и такого же маститого ленинградского актера, а потом вдруг ко всем этим маститым охладела и заявила родителям, что вообще не собирается замуж и жизнь проживет так, как ей нравится – на лету и на бегу. Пока, мол, не подстрелит какой-нибудь меткий охотник.
Охотников, как я догадываюсь, было много, но то ли стрелки они были слабенькие, то ли цель оказалась слишком увертливой, но так до встречи со мной и вхождения в ранний бальзаковский возраст Эдит оставалась независимой и неокольцованной.
Иван Иванович по поводу сына был абсолютно спокоен. Его больше волновала дочь и необходимое ей для счастливого брака приданое. Ради этого он и трудился. Не заметил, как пианист Геродот, который благодаря своему ангельскому таланту поднялся на высокую ступень в табеле о рангах среди музыкантов, вдруг запил. Все чаще после концертов он приползал домой буквально «на бровях», а иной раз даже не добирался до дома. Раза два или три Иван Иванович ездил за ним на своей «волге» в милицейские участки и вытрезвители. Однажды он показал сына приятелю приятелей – известному психиатру, занимавшемуся бессмысленным лечением алкоголиков. Тот пообщался недолго с Геродотом, скривил рожу и заявил его отцу:
– Это всё, мой друг! Вы не заметили как он пропил свой талант. Он законченный алкоголик. Дальше будет только хуже. А о музыке пусть лучше забудет. Это его только бесит! И провоцирует… Таково его психическое устройство, если хотите знать.
Знать этого никто не хотел. Геродота отправляли на лечение, промывали, прочищали, но он, как водится у алкоголиков, находил хитрые лазейки, сбегал из-под наблюдения, от врачей, от родителей и пил запоем в простеньких и, опасных компаниях.
Потом начал подворовывать – сначала в семье, а скоро уже и на чужых дачах в той же Мамонтовке. Его поймали, арестовали, велели паспорт показать. Как того цыпленка… «Цыпленок жареный, цыпленок пареный…» Словом, в тюрьму его отправили. Тут папе говорят «гони монету, монеты нету – снимай пиджак».
До последнего пиджака дело, правда, не дошло, но монету запросили серьезную.
Дважды выкупали этого цыпленка из разных переделок. Концерты закончились, началась веселая работенка в продмагах в должностях то грузчика, то экспедитора, то еще кого-то безответственного. Опять наркологические больницы, чистка истощенного алкоголем организма, постоянные побеги, короткие аресты и тому подобное безобразие. Знали уже Геродота Ивановича Боголюбова в милиции как конченую личность. Иногда, в минуты просветления и короткой трезвости он все же бренчал дома на пианино, услаждая слух родни. Один раз и мой слух усладил…
По сравнению с ним лихой свист по жизни, доносящийся от Эдит, казался Ивану Ивановичу прямо-таки соловьиной трелью. Главное, не пила, не бузила, не лечилась и не числилась ни в каких позорных списках.
Однако выдать ее замуж было просто необходимо. Время к внукам подошло, а откуда они возьмутся! Ни братец, ни сестрица ничего путного в этом направлении делать не намеревались.
Когда я узнал эту часть их семейной истории, то, пряча глаза, с облегчением подумал, что моя Женька, хоть и нагуляла одну черную розу и один горящий факел на свою и мою голову, все же поступила с точки зрения продолжения рода и вообще природного своего предназначения совершенно правильно. Верные инстинкты у моей дочурки! Я даже почувствовал себя окончательно счастливым человеком.
Ивану Ивановичу, на самом деле, к тому времени оставалось уже жить очень недолго. В его желудке завелась опухоль, которую сначала приняли за острый гастрит, потом за язву и, наконец, за нее саму. А она лечению уже не поддавалась, потому что перешла в последнюю свою стадию. Боли начинали донимать Ивана Ивановича весьма серьезно. Он еще держался на каких-то лекарствах, страшно дорогих, худел, высыхал. Его посадили на жестокую диету, а ко всему прочему неожиданно открылся диабет, который потянул за собой сердечные дела, сосудистые и прочие прелести. Словом, путь Ивана Ивановича Боголюбова приходил к своему завершению.
А тут случилась революция. Животворящая коммунистическая идея громко и духовито лопнула. Вместе с ней скончались организации, названия которых начиналось неприступным сокращением «гос», то есть разные там Госснабы, Госкомитеты и Госконцерты. Иван Иванович, ослабленный болезнью, уже приговоренный к ее летальному завершению, буквально схватился за голову: с чем останется его Паня, что, кроме весьма скромной дачи, древнего автомобиля и добротной старой квартиры, требующей постоянных затрат, есть у его семьи, как они справятся с постоянным лечением музыкального сына Геродота, и вообще что с ними со всеми будет! К тому же, ему самому еще требовались деньги на операции, химиотерапию, радиологию, лекарства и прочее, прочее, прочее. Сдаваться так просто Иван Иванович не намеривался.
Вот тут и нашелся доброхот – младший сын старого друга отца Ивана Ивановича, того самого, который работал администратором в Большом. Этот младший сын сумел к тому времени сделать блестящую финансовую и даже, в некотором смысле, политическую карьеру. Он сначала, правда, работал в казино «Марина» или «Мальвина» (черт его знает, что за казино такое!), потом перешел в один небольшой банк. После того, как банк развалился, поступил в другой, покрупнее, затем в третий и остановился в четвертом, самом крупном и богатом из них – «Фрай-банк». Звали его Леонидом Михайловичем Казимировым. Усыхающий Иван Иванович его любовно окрестил Лёнчиком, хотя в предпринимательском и финансовом мире его называли по-другому. У него была кличка – «Европа». Шел он к ней, хоть и быстро, но через колкие тернии дорогостоящих проектов.