bannerbanner
Похищение Европы
Похищение Европы

Полная версия

Похищение Европы

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Она не отстраняется. Нас покачивает из стороны в сторону, на нас косятся, потому что многие видели, как мы бились на платформе, в тупичке.

– Закладку взяли?

– А как полное имя Пани?

– Прасковья.

– А я думал Параскева.

– Это одно и то же.

– Я не взял записку.

– Почему?

– Чтобы еще раз увидеть вас.

– Иди ты!

– Я знаю, как вас зовут. Не повторяйте больше.

– Она смеется. – У нее, у этой тигрицы, оказывается, не всегда злые глаза.

– Почему ты вмешалась? – перехожу тоже на «ты».

Мы ведь почти на брудершафт только что подрались, поцеловались. Звон бокалов не обязателен.

– Потому что мент бы тебя уволок в свою преисподнюю, – отвечает она, – А эти за мизерную плату узнали бы, где тебя потом искать.

– Они девок лупили…

– Это я не видела. Я видела, как ты их лупил. Я этим же поездом приехала.

Едем молча. Она поднимает на меня глаза.

– Ко мне нельзя. Там Паня. Увидит, опять станет записки писать, что всех прощает.

– Я на Самотеке живу. Выйдем на «Белорусской»? А оттуда пешочком, по Лесной, по Палихе, к старой Божедомке. Там Достоевский родился. Это не очень близко, но мы ведь дойдем?

Она кивает и прижимается ко мне.

– Я ненавижу цветы, – шепчет она мне, – особенно пионы.

Цветы, которые мы оба любим

– У меня так почти никогда не бывает, – она лежит головой на моей груди.

– Как у тебя не бывает?

– Вот так. Чтобы сразу. Нужно хотя бы дня три. А лучше – четыре.

– Нас свела суровая действительность. С нее спрос.

– Нас свела Паня. Но с нее не спросишь. Разревется, как обычно.

Я наощупь мну ее грудь. Ее очень много, но мне недостаточно просто трогать ее и смотреть. Эдит понимающе вздыхает и уступает мне всем телом. Я у себя таких сил не подозревал уже очень давно. Наверное, это после драки. На меня драка всегда как на других спиртное действует – хочется продолжать и продолжать. Но это хорошая ей замена. Однако продолжать все равно хочется. Хорошо, что нет сопротивления.

Мы уже сидели на моей кухоньке и хлебали чай с вафельным тортом. Его у меня осталась половина.

– У тебя есть что-нибудь покрепче?

– Сейчас будет.

Я быстро выхожу из кухни, одеваюсь за положенные в армии сорок пять секунд и еще через пятнадцать секунд выбегаю из подъезда. Через пятьдесят секунд я в стекляшке – палатке, в которой хозяйничает старый армянин Армен Джанаян, говорят, бывший опер из ереванского уголовного розыска. В течение ближайших сорока секунд у нас происходит следующий разговор:

– Один пить будешь?

– Что ты, Арменчик!

– Друзья придут?

– Что ты, Арменчик!

– Женщина?

– Женщина.

– Скоро?

– Уже есть.

– Уже было?

– Уже было.

– На тебе наш коньяк.

– Не хватит денег. Дай вина.

– Подарок. А вино купи.

За двадцать секунд покупаю вино и беру коньяк.

– Коньяк сейчас, – распоряжается Армен, – А вино завтра. Это – закон!

Киваю и ухожу. До подъезда те же пятьдесят секунд, пятнадцать на подъем, на раздевание десять секунд, еще четыре секунды, и я захожу на кухню.

Тигрица Эдит спит, сидя в моем халате, распахнувшись донага, откинув назад шатенистую голову. Грудь упоительна! И все остальное! Очень видно и очень мило.

Она сильно изменилась за прошедшие 4 минуты 9 секунд: жутко похорошела. Я осторожно ставлю бутылки на стол и присаживаюсь на корточки перед ней. От ее запаха дурею, закатываю глаза.

– Ты где был так долго? – это она говорит, очнувшись.

– В командировку ездил.

– Куда?

– В Ереван. К Армену Джанаяну.

Она берет в руки вино и вертит перед глазами бутылку.

– Ты был в Чили.

– Это на обратном пути.

Она вертит перед глазами пузатую коньячную бутылку и кивает.

– Это верно. Не врешь. В Ереван залетал.

– Я никогда нет вру. Только немного фантазирую.

– Сейчас будем пить подарок из Еревана. А завтра – из Сантьяго. Так будет правильно. Ты это знал?

Я поднимаю ее на руки и вдруг понимаю, что мне очень легко, как будто я всегда ее носил из кухни в комнату. Она прихватывает за горлышко коньяк, как будто ее действительно всегда так носили и она тоже знает, что надо взять с собой в далекий путь. Мы уже в постели.

Она горячо шепчет мне:

– Я обожаю пионы… белые с розовыми провалами. Я наврала тебе. Чтобы ты их купил.

– Ты меня проверяла? – я тяжело дышу, поднимаясь на нее, не в силах унять барабанную картечь в своей грудной клетке.

– Не каждому можно себя доверить…

И доверяет. Еще как доверяет!

Паня может еще записочку написать

Я стою перед Паней с такими же пионами и глупо ухмыляюсь.

– Вы кто? – спрашивает она подозрительно и оглядывает меня с ног до головы.

Эдит похожа на Паню только огромной грудью. Остальное у Пани свое – маленький рост, рыжая кудрявая головка с заметной проседью, мелкие добрые зеленые глазки и полные, щедрые руки. У нее еще синяя бородавка у носа-картошки, справа.

– Я Антон Суходольский. Антон Анатольевич. Курьер.

– Наркотики возите? – юмор у них тоже один. Общий, то есть.

– Не доверяют. Бумаги разные. А что там за ними, не знаю. Клянусь морфием!

– Вы что свататься пришли?

– К вам?

– Вопросом на вопрос отвечают только неучи… и хитрые евреи. Вы меня, что, оскорблять явились?

– Нет. Извините. Глупая шутка. Я не буду ни к кому свататься, – и тут же протягиваю ей букет, обернутый в тонкую белую бумагу. – Это вам цветы. Эдит сказала, вы любите пионы.

Она неожиданно улыбается очень кокетливо, жеманно. Берет цветы в полные руки и зарывается в розовые провалы между белыми лепестками смешным носом-картошкой. Шумно втягивает воздух. Потом недовольно отстраняется.

– Что они сделали с цветами! Они теперь все пахнут бумагой, в которую завернуты. Пахнут нынче только люди в метро. И то отвратительно.

Мы все еще стоим в дверях их старой квартиры в сталинском ампирно-вампирном доме.

Паня, не убирая носа из цветов, отступает назад. Я захожу и ударяюсь головой о вешалку, криво свисающую сверху.

– Герка, сволочь! Сколько раз говорила, почини! Пьяница чертов!

Я иду за ней в большую гостиную, темную из-за задернутых штор и несвежих стен. Паня кивает мне как-то неопределенно и исчезает куда-то. Через пару минут она возвращается назад с трехлитровой банкой, полной водой. Из банки торчат мои пионы. Я все еще стою посередине комнаты, у круглого стола.

– Знаете, почему раньше столы были круглые, а теперь квадратные?

– Вычисление квадратуры круга дошло до абсурда?

– Остроумно! Это не вы придумали.

– Квадратуру круга не я, а остальное мое. Вы обязаны ссылаться. Антон Суходольский, лимитед.

– Лимитчик?

– Нет. Лимитед. Но это неважно.

– Так вот, лимитчик, раньше люди садились в круг и любили друг друга по кругу, то есть нежно и обтекаемо. И уважали так же. А теперь каждый норовит усесться во главу стола. Сейчас забыли, что главой стола признает только круг, а теперь кто первый, того и тапки. У нас круглый стол.

Я киваю, топчусь.

– Да садитесь вы! – Паня ставит банку на центр стола и ногой отодвигает мне тяжеленный стул с дырявой обивкой.

Я сажусь и удивляюсь, что такая древность не скрипит, а очень даже крепкая еще.

– Вы принесли мою записку? – вдруг спрашивает она строго и совсем так же, как ее дочь, сводит невидимые бровки над переносицей.

– Эдит ее разорвала. У меня больше нет вашего автографа.

– И правильно! Я еще нарисую. Сколько потребуется.

– А зачем?

– Чтобы помнили… И уважали. У нас круглый стол.

– Это правильно.

– А где Эдит? – Паня вдруг вспоминает, что я явился один.

– Прислала меня сюда одного в авангарде, а сама пошла в гастроном.

– За вином пошла. У нас тут из-за Герки спиртное не держат.

– Слышал.

– Тут и слышать нечего. Достаточно на него только мельком взглянуть. Может не есть днями подряд, зато, что касается выпивки… Отец его не пил, дед не пил, а этот!..

– Аристотель и Софокл?

– Что! – вдруг Паня вскакивает и хохочет, утирая слезы, которые катятся по ее полным, с красными прожилками, щекам.

Я смущаюсь, не знаю, куда деть руки. Похоже, Эдит мне наврала об именах.

– Это моя дочь вам так сказала? Она стало быть Эдит Аристотиелевна?

– Да, именно. А ваш сын… – я запинаюсь, но произношу все же: – Геродот Аристотиелевич.

– А муж, стало быть, Аристотель Софоклиевич?

– Именно.

– А я?

– А вы Прасковья. Паня, стало быть, для домашних.

– Ну, стерва!

Паня делается вдруг серьезной.

– Иваном звали моего покойного мужа, а не Аристотелем. Сын действительно Геродот. Иван его так назвал. А дочь – Эдит. Это уже моя идея. А я – Александра Семеновна. Паней меня с детства все зовут, потому что я откликалась на это имя… то есть прибегала, когда нашу кошку звали. Вот она как раз Паней была. Кошка давно умерла, а имя осталось… пожизненно. Моим стало.

Я развожу руками и вздыхаю шумно.

– Эдит Ивановна она, – Паня говорит, скорее даже, произносит это, будто вслушиваясь в музыку своих слов, – А сын – Геродот Иванович. Звучит?

– Кошмар! – отвечаю я, желая немедленно отомстить за свой позор, за розыгрыш.

– Верно. Кошмар. Издевательство. А Эдит Ивановна? Ну, все-таки?!

– Почти как кукла из театра Образцова.

– А это чушь! Это хорошо звучит. Необычно. Эдит Ивановна Боголюбова.

– Как Боголюбова!

– А вот так – Боголюбова.

– Она сказала, бога нет.

– Как так нет! Мы-то есть! Значит, и Он есть.

– Это не доказательство.

– Да?! А что доказательство?

– Наличие Сатаны. Раз есть Сатана, значит есть и Бог.

– А вот это уж дудки! Потому что Сатана всегда есть.

В двери энергично крутится ключ. В комнату заходит Эдит Ивановна Боголюбова и ставит на столь пластиковый пакет, из которого торчит горлышко темной бутылки. В пакете еще много всякой всячины.

– Ну, Эдит Аристотелевна Боганетова!.. – весело говорит Паня.

– Она тебе наврала, – спокойно говорит Эдит и царапает меня не то кошачьим, не то тигриным взглядом, – Небось сказала, что я Ивановна, а она Александра Семеновна по прозвищу Паня? Ведь так?

– Так. И еще, что вы Боголюбовы. Вы – доказательство существования Бога.

– Бога нет! – говорит, словно стреляет одиночными выстрелами Эдит. – Нет Боголюбовых. Паня – Прасковья. Отец – Аристотель, дед – Софокл, а ты – законченный болван. Ты не Энтони. Ты – Антон.

Я размышляю, обидеться мне или нет. Если обидеться, то надо сразу же уйти. А как же все остальное? А ее грудь, а всяческое доверие? А на руках из кухни в постель? Неужели больше не повторится? Из-за таких глупостей!

Решаю свести все к шутке.

– Хорошо. Тогда я тебе еще не все сказал о себе. Каюсь.

– Час от часу не легче! Говори немедленно! Ты – негр?

– Был. Танзанийским негром. Мне пересадили кожу одного отвратительного белого расиста. В наказание – и ему, и мне! На самом деле меня зовут Кенан. А фамилия еще хуже – Ананас по отцу и Банан по матери.

– Это ничего еще! Нормально даже, – вдруг серьезно заявляет Паня, – Только вы ей не верьте. Мы Боголюбовы, а муж мой Иван Иванович, так же, как я Александра Семеновна. Хотите, я вам паспорт покажу? Хотя… танзанийские негры по-русски не читают.

Мы все трое вдруг хохочем, долго не можем остановиться, и я сразу понимаю, что любил их уже очень давно, даже когда еще не знал.

Геродот, рюмки и клавиши

Геродот Иванович Боголюбов пришел в самый разгар веселья. Он еще с порога увидел горлышко бутылки и устремился к столу. Меня не заметил вообще. Конкуренции с бутылкой я не выдерживаю никоим образом.

– Пошел вон! – вдруг зашипела Эдит и оттолкнула брата острым локтем. Он едва удержался на ногах.

– Как ты смеешь! – фальцетов выкрикнул Геродот. – Старшего-то брата! При посторонних.

Ага! Меня, значит, все-таки заметил. Просто бутылка притянула слишком властно.

– При бутылке ты посторонний, – веско ответила Эдит. – А он, как раз свой!

Она вдруг уперла руки в бока и надвинулась на брата. Он привычно, видимо, отшатнулся. Действительно тот самый, серенький, пергаментный какой-то, согбенный, крючок почти. Был бы высоким, но очень уж согнут жизненной тяжестью – и в ногах, и в спине. Лицо в морщинах, а глаза такие же, как у сестры – серые и большие. Нос, правда, крупноват. Собственно, у Геродота так и должно быть.

– Это ты ему томик Грина продал на толкучке у Большого?

Геродот, даже не глядя на меня, сразу же заволновался, затараторил:

– Что, я? Кому? Ему? Грина? Да ты что! Когда? Да я у Большого в последний раз лет десять назад был, на «Спартаке». И то из буфета выгнали!

– Лгун! – поддержала дочь Паня. – Я повешусь из-за вас! Там моя прощальная записка была! Скажи ему, Эдька!

Я впервые услышал, как она звала дочь и даже не сразу понял, что это она к ней обращается.

Наконец Геродот уставился на меня изучающе хмуро.

– Не понравилось? Обратно принесли? А записку я не заметил, извиняйте, дядьку! Только денежки ваши у нас менты отобрали. Так что, ждите до следующей получки. А книга где?

Следующей получки, видимо, пришлось бы ждать слишком долго. Это я понял по осклабившемуся лицу Эдит.

– Книга мне нравится. Я ее уже почти проглотил, – я усмехнулся.

– Голодный был, значит? Я тоже.

Геродот печально покачал головой и опять уставился на бутылку.

– Ну, мы будем обедать? Гость же у нас! – он вдруг обнаружил новый, на этот раз беспроигрышный, ход.

Паня распоряжалась столом. Геродот чистил на кухне картошку и то и дело заглядывал в комнату, чтобы убедиться, что горлышко бутылки все еще цело, не тронуто. Тяжело вздыхал и уходил обратно на кухню, вытирая длинный нож о замызганный передник и покручивая в другой руке полуобнаженную картофелину. Вид у него был грозный. Я на всякий случай спиной к нему не поворачивался. Эдит мягко улыбалась, поглядывая на него исподлобья. Она кромсала продукты для рыбного салата. Паня подпрыгивала как мячик, перескакивая из одного пространства квартиры в другое, и страшно суетилась.

– У нас уже век за столом женихов не было! – радостно покрикивала она. – Какое счастье видеть жениха в доме. И какое счастье, когда он не становится мужем. Ну, куда деваются женихи, которые носят будущим тещам пионы? Становятся зятьями. От них тогда и снега зимой не дождешься.

– Мама, – спокойно возражала ей Эдит, – Энтони в женихи не годится. Он слишком стар для меня. Я не принимаю его предложение. Правда, его еще не было, но это детали.

– Ну и дура! – доносилось из кухни от Геродота.

– К тому же он всего лишь курьер! – будто не слыша брата, продолжала Эдит и кромсала рыбные консервы, лук, огурец.

Потом она задумалась, приподняла чуть кверху лезвие ножа, как школьница, мучительно решающая задачу, ручку и тут же, вроде бы, совсем ни к месту сказала:

– Мы в рыбный салат кладем свежий огурец, молодой, крепкий. А многие мои знакомые – соленый, в крайнем случае, малосольный. У салата вид получается какой-то поношенный… Можно так про салат? Про человека можно.

– Я не всегда был курьером! – как будто обиделся я, – То есть не таким.

– Ты плохая партия, – категорично заключила Эдит.

– Зато повод выпить и закусить! – закруглила разговор прискакавшая из кухни Паня.

Следом за ней, после этих крайне неосторожных слов тут же появилось напряженное пергаментное лицо Геродота.

– Пошел вон! – тихо, но упрямо повторила Эдит. – Твое место на камбузе, алкоголик.

– Я не алкоголик, – в который раз фальцетом возмутился брат. – Я несчастный человек, вынужденный терпеть оскорбления от старой девы.

– Дева, – Эдит не отрывала слезящихся глаз от мелкой нарезки лука, – но не старая еще пока. У меня все инстинкты пока здоровые. Правда, Энтони?

Я согласно кивнул и разом вспомнил обо всех ее инстинктах. Они действительно были здоровые, под стать фигуре. Мне даже кровь в лицо бросилась.

Мы сели за стол, когда у нас уже вся слюна почти вытекла от голода. Во рту было сухо. Первым, без всякого приглашения и тоста промочил глотку Геродот. Паня всплеснула руками и покачала головой.

– Ну, идиот! – воскликнула Эдит. – Это мой братец, Энтони. Ты на мне не женись, иначе он станет и твоим родственником. Впрочем, пока я предложения действительно не слышала.

– Меня, кажется, ловят в семейные сети! – я тоже выпил залпом рюмку вина. – Я в паутине как бедная мушка. Меня тут хотят окрутить.

– Они всех окручивают, – набивая рот рыбным салатом и отправляя туда же сразу два кружочка сухой еврейской колбасы, закивал Геродот Иванович. – Эдька мастерица по этой части. Она вам не говорила, Энтони, сколько раз была замужем?

– Нет. Я пока и не спрашивал даже. Может быть, и не спрошу никогда.

– Напрасно! Выпьем еще по одной, и я вам раскрою эту страшную семейную тайну. Уверяю, вам будет жутко интересно.

Эдит и Паня с усмешкой переглянулись, и Паня тут же ловко разлила всем по рюмкам вино.

– Давайте, действительно, поскорее выпьем и послушаем эту нашу страшную семейную тайну, – сказала Эдит уже совсем серьезно. – Только чур место, где мы зарывали моих растерзанных мужей, Энтони не покажем. Ну, до момента, пока мы его самого туда не уволочем.

– Глупо! – причмокнул Геродот, выпив очередную рюмку залпом, и тут же бросил жадный, лукавый взгляд на бутылку. Похоже, он оценивал, сколько там еще осталось и как бы всех тут объегорить, отвлечь чем-нибудь и влить в себя весь остаток.

Мне стало смешно.

– Что глупо? – спросила Паня.

– Все это глупо! Слушайте сюда, Энтони. Но только никому, никогда! – Геродот поднес к губам длинный, худой указательный палец с траурным ногтем.

Он склонился вперед, вынудив и меня сделать то же самое. За столом стало так тихо, что я даже услышал тиканье часов на буфете. Геродот явно наслаждался вниманием к своей скромной персоне.

– Она ни разу, понимаете, ни разу! Никогда, то есть! Не была! Замужем!

Я отшатнулся от стола и изобразил на лице ужас. Видимо, это у меня получилось, потому что и Паня, и Эдит одновременно с изумлением посмотрели на меня.

– Не может быть! – выкрикнул я и стал, кривляясь, хвататься за горло, за грудь, будто мне не хватало воздуха, – Ни разу! Ни разу не познала?

– Ни разу! – решительно отрезал Геродот и победно потянулся за вином.

Первой очнулась Эдит. Она перехватила бутылку и быстро переставила ее под руку мне.

Паня громко прыснула. Следом за ней мы все расхохотались – и я с ними, и даже Геродот.

– А как же тайное кладбище? Оно хоть существует?

– Существует, – уже как будто серьезно ответила Паня. – С кладбищами вообще шутить не следует. Как же без тайного кладбища, если самоубийц не положено хоронить на общем? Это для меня.

– Вы-таки почти уже решились? – я старался поддержать шутку.

Но это не получилось. Все замолчали. Паня вдруг стала печальной.

– Нет. Никак не решусь. Понимаете, мне все уже давно надоело. Нет! Нет! Не дети. Дети никогда не могут надоесть, даже когда они сами становятся почти старичками. Для нас, для родителей, они всегда дети. Впрочем, вы, должно быть, это понимаете?

Паня вдруг подвинула бутылку к сыну. Он бережно обхватил ее своей большой костлявой ладошкой, но тут же и замер так, словно не смел воспользоваться неожиданной добротой матери.

– Всё это только разговоры… пока! Беда лишь в том, что за всем этим на самом деле стоит несчастье, – Паня печально покачала головой. – Только его одной смертью не исправишь. Одиночество… Вот, что это за несчастье. Ушел мой муж… навеки, и я овдовела… душой овдовела. Плохо, когда ничего нет впереди.

– Ну, все! Хватит! – Эдит выхватила у брата из рук бутылку вина, чем определенно его расстроила. – Допьем и будем считать, что первое знакомство строптивого жениха со странным семейством самоубийц, алкоголиков и старых дев прошло в теплой, дружеской атмосфере! Во взаимопонимании, так сказать. Вот такая мизансцена складывается. Пора ее срочно менять, а то зритель затоскует чего доброго!

После обеда меня повели в комнату Эдит. Причем, все вместе повели, шумно даже как-то, и там обнаружилось пианино древнерусской фабрики «Красный Октябрь». Сейчас спроси моих внучек, что такое «красный октябрь» в их представлении, так они голову себе сломают. Почему октябрь, почему красный, почему пианино? От этого действительно несет седой древностью, как от сказок о полку Игореве. Было ли, не было ли? Но вот древний инструмент «Красный Октябрь» определенно был и есть.

Все расселись вокруг него, Эдит села на крутящийся табурет и несколько раз ударила растопыренными пальцами по клавишам, взяв какие-то кривые октавы.

– Это для разогрева публики! – сказала она и поднялась. – Разогрев состоялся. Теперь попрошу маэстро!

– Выпить больше нечего, – печально проскрипел Геродот, но все же послушно поднялся со своего креслица и с размаху как будто свалился на вертящийся табурет.

Геродот играл так, что я сначала подумал: тут где-то, наверное, в самом чреве инструмента, запрятан магнитофон. Мастерски играл, высочайше играл! Никогда не слышал ничего подобного. Я вообще такого за свою жизнь мало слышал, но даже я, невежда, понял, что передо мной происходит нечто божественное. Никакой магнитофон не способен был воспроизвести то, что выливалось, обрушивалось, рассыпалось из-под длинных пальцев с траурными ногтями Геродота Ивановича Боголюбова. Мне даже страшно стало, словно они показали мне свое тайное кладбище. Мне там точно было место!

Внучки приехали

Дед я без опыта. И дедом-то себя не чувствую ни в малейшей степени. Потому что дед – это седой, степенный, умудренный опытом человек с раздраженным и в то же время необыкновенно добрым глазом. У меня почти все не так, даже наоборот.

Я не очень-то седой, только с пикантной проседью, совершенно не степенный, а даже несколько инфантильный по своим замашкам. Могу, например, вдруг сорваться с места в метро и почесать к поезду, к закрывающимся дверям, как будто опаздываю навсегда. Могу вдруг сцепиться с кем-нибудь в общественном месте и крепко наподдать. Благо, это я умею классно! Вот тут как раз сказывается мой житейский опыт. Одно время, я только этим или почти только этим занимался. Причем, часто далеко от родных стен и родного метро.

Явилась дочь, моя дорогая Евгения Антоновна, и впихнула в мою однокомнатную берлогу двух своих девок – жгучую брюнетку Машку, этот колючий кустик черной розы, и рыжую, тяжеловесную Дашку. Дашка неподвижно стояла в дверях кухни, отсвечивая огненной своей башкой, словно кто-то воткнул в землю горящий факел. Машка выглядывала из-за ее спины, являя собой ясную черную ночь, которую этот факел и должен освещать.

Женька только крикнула:

– На пару деньков, папа! У меня жизнь меняется…

И тут же хлопнула входной дверью.

У нее часто так: раз в полгода круто меняется жизнь. Потом Женька приходит в норму, то есть постоянно барражирует между офисом, продмагом и двумя самостоятельными дочками. Между всем этим иногда возникает какой-то загадочный образ, чаще всего, неприкаянного мужика. Это – норма. А когда дочерей скидывают мне, норма нарушается. То есть, офис почти побоку, дома, в двухкомнатной квартире в Дегунино появляется какая-то новая фигура, претендующая на относительную постоянность. С исчезновением ее восстанавливается норма.

Евгения Антоновна – личность до определенной степени независимая. Очень ладная кареглазая блондинка, с роскошной фигурой, длиннющими ногами, с собственным представлением о морали, с неглупыми мозгами, местами циничными, местами эротичными, местами практичными. Злопамятная молодая дама, образованная на экономическом факультете университета, свободно владеющая тремя языками, включая родной. Последнее замечание важно в наши дни, потому что многие как раз родным языком почти не владеют, то есть владеют, конечно, но каким-то очень уж нам, старшему поколению, неродным. То ли они, то ли мы здесь иностранцы. Хотя нет! Они захватчики, явившиеся из наших генно-гормональных сражений, а мы нищие туземцы. Захватчики, правда, не всегда бывают состоятельными, чаще всего тоже нищими, но язык у них, тем не менее, свой: забавная помесь разбойничьего наречия Бронкса с нашим нижегородским. Моя дочь этого каким-то образом избежала. Она, кстати, нравится мужчинам старшего поколения, по-моему, прежде всего поэтому.

Женька не простила матери, то есть мой жене Ларисе Глебовне, ее отъезд в Никарагуа с моим старым приятелем и коллегой Генкой Павловым на вроде бы дипломатическую работу. Тогда, когда она это сделала, с Никарагуа еще были какие-то тайные, как будто даже добрые отношения. Генка эти отношения поддерживал в меру своего героического характера. Евгению брать с собой было нельзя, потому что уж слишком много героики требовалось в то время от Генки.

На страницу:
2 из 6