bannerbanner
Бабушка и космос
Бабушка и космосполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Не, – пришёл в себя дед Куторкин, – эт не мой. Мой был длинный, рослый.

– Как коза, – напомнила бабушка.

– Во-во.

– Ты все ж чеканутый, Степаныч. Луна-то последние ночи-во какая, – она показала, будто несла охапку чего-то, – и низкая. Вот тебе и повержилось, тени-то вытягиваются.

– И? Как же ты его? – уже смирясь с доводами, спросил дед.

– Иду утром в колодец, метель. А он бедный спрятался за сугроб у амбара перед дверью, оттуда-то теплом дышит, и сидит не шевелится. Я легонько так его коромыслом – хрясть по башке. Испугалась сначала, подумала убила. Домой притащила, вроде дрыгает лапами.


Заяц у нас прижился. Потом обнаглел, лазил везде. Сгрыз болотные сапоги. Съел несколько журналов «Техника молодежи».

А когда приходил дед Куторкин и они дулись с бабушкой в карты, заяц неслышно переваливался, выходил на середку избы. И смотрел.

– Беня, – (почему-то именно так), не глядя на зайца говорила бабушка, – покажи как дед Куторкин охотится.

Беня вдруг послушно вставал на задние лапы, вытягивался, а переднюю прикладывал ко лбу, будто кого-то искал.

– Не зевай, – кипятился дед. – Козырь-то крести, куды ты мне винновую шестёрку лепишь.

– Не дрейфь, Степаныч, – хихикала бабушка, – в любви тебе теперь обязательно повезёт. Вот увидишь!


Курс обучения верховой езде


Многим вещам мальчишек, которые проводили каникулы в городе, обучали дворы, немножко отцы, чуть-чуть деды. Мы же с Михой проводили лето в деревне. К тому времени она была:

а) малонаселённая. И б) маломужицкая. Поэтому в основном нас всему учила бабушка и Таньжа – баба Таня Максимова (не баба – атаман, характеризовали ее некоторые устные источники). Вот чему они нас учили вкратце:

– свистеть в два пальца;

– играть в лапту (тот же бейсбол на сельский манер);

– косить траву и делать копны сена;

– плавить свинец в ложке и потом проделывать дырку для получения грузила на донку;

– ловить соек корытом для стирки белья…

Я же, кроме этого, всегда хотел научиться ездить на лошади. Пусть не верхом, но хоть как дед Куторкин – стоя в телеге, свистя, и, козырно размахивая над головой вожжами. Но на лошадей Миха любил только смотреть. И то – издалека. Он их боялся. А я все-таки выучился.

…По-казенному, по колхозной метрике, если таковая где-то имелась, лошадь звалась Анькой. Впрочем, молва сохранила и полное имя кобылы. Звучало оно гораздо козырнее – Аня, вернись.

Владелицей её была мощная, в то время ещё и не старуха совсем, бабушкина соседка Анна Михайловна. По уличному Нюрка, для иных Чёрная.

Обладательница Ордена Ленина, чёрной, едва ли не синей, косы до калош, бычьего сердца и дивной силищи, она всё время куда-то рвалась. То на целину, то дать в морду председателю.

Мужики, которые не в силах были угнаться за её трактором и показателями, утверждали, что «она в натуре колдунья». Что соответствующими ночами при ясной луне летает в тракторном колесе от КА-700 на шабаш и умеет превращаться в свинью.

На что бабушка замечала:

– Вы-то тоже горазды. В свинью-то…

Всю крутость нрава соседки бабушка списывала на причину чисто женскую, говорила, что она «старая дева».

Эта антитеза до сих пор вывихивает мне мозг. Ведь если старая, то какая же дева? И потом. Как вообще это возможно. Неужели за такую долгую жизнь никто так и не встретился, случайный, тот, который понравился бы или которого придумала?

Говорили, что ее чувака по молодости ошибочно убил красноармеец, занимавшийся созданием колхозов. И она, мол, чего-то там поклялась. Но эта слезоточивая, мимишная история никак не вязалась с ней. Да и речь не об этом.

Однажды (в середине 70-х), когда она уже вернулась из своих странствий окончательно, рассказывают, к её дому подъехала желтая 24-я «Волга» с шашечками. Шустрый, щуплый мужичонка долго выгружал из багажника прямо на траву позвякивающие ящики со спиртным, свертки в бумаге. Чёрная вышла на крыльцо и пробасила:

– Чалый, ты?

– Кто ж ещё, – лыбился разодетый в расклешенные кримпленовые брюки, пиджак и жёлтый чешский галстук тот.

Как выяснилось позже, вместе с этим Чалым она когда-то в буквальном смысле давала стране угля. Она сгребала этот уголь на тракторе, он – был слесарем в автоколонне. Потом поднялся, возглавил её. И вот – явился.

Весь вечер они кутили под старой черёмухой, вспоминали. Она – в цигейковой шубе, подаренной им. Он – галстук долой, в рубахе, расхристанной на груди. Никто толком ничего не знал о том, что у них когда-то было, только Чалый потом проболтался местным, что каждый отпуск следовал за ней по пятам, искал.

И вот – ночь. Мужчина долго курит на воздухе. А вернувшись, нарочно ошибается койкой. Чёрная трактор «Беларусь» переворачивала руками, а его просто взяла за шкирку, за трусы и выкинула в окошко. И шубу тоже.

Впрочем, начальник автоколонны человек был упёртый, бамовский, чумовой. Он еще раз съездил в город за водкой, опоил всех комбайнёров, нарушил уборочную. И через три дня на ЗИЛу, в кузове которого был из тех же комбайнеров подобран вполне себе зафакстроченный оркестр с баяном, балалайкой, пионерским горном и даже тамбурином, приехал снова. Но Анна откровенно послала всех этих жалельщиков из министерства любви.

– Змеища, – шептались в кузове. – Такого мужика приворожила. А теперь изгаляется.

Но и тут не сдался бывший автослесарь. В татарской деревне Лопуховке, что была по соседству, он приобрёл ей пегого жеребёнка женского полу. И назвал его АНЯ, ВЕРНИСЬ. Перевязал бантом из косы дочки одного татарина. Отослал. Затем докончил оставшиеся деньги и укатил в свой угледобывающий край.

Чёрная тоже стала под старость поддавать задорно. Затрёт две фляги бражки из старых вареньев, и, не давая ей дозреть, тихонечко выцедит ковшиком. Ходит, бормочет что-то, шепчет себе под нос. Пролетающие мимо грачи к ногам падают. Ее запои странным образом рифмовались с первой листвой и первым снегом. Она подзывала меня, шарахающегося по саду, в поисках орешника на удилище. И просила втихаря от бабки съездить в ту самую Лопуховку. В магазин.

– Вырастишь, я те мотоцикл с люлькой куплю.

Мне было лет восемь, и на лошади ездить я ни капельки не умел. Но она помогла. Подсаживала на Аньку, зажимала мне в кулак синенькую пятирублевку, отвешивала лошади смачный поджопник и валилась в крапиву. А я, обмирая, скакал. Без седла, с одной уздой, выталкиваемый с позвоночника мощными кобыльими лопатками.

Поля неслись мне навстречу, мир был таким теплым и простым, как баня на следующее утро.

На сдачу к двум бутылкам с кубанской девушкой на этикетке, седовласый татарин Алим насыпал мне в холщовую сумку пряников. Отвешивал Аньке дежурный поджопник, и я мчал обратно.

За плотиной у пруда стоял татарский конный двор. Лоснящиеся в закатном свете жеребцы ковыляли там стреноженные. В одну из таких поездок один заржал, кобыла моя откликнулась, он порвал путы и помчался за нами. Анька, кобенясь «я не такая», завезла меня в пруд, жеребец следом. Они терлись друг об дружку шеями, как-то безумно ржали.

Бутылки мои разбились, пряники набухли, плавать я тогда тоже нифига не умел. Сидел и плакал в голос. А им хоть бы хны. Как вдруг от кустов волна, потом плеск, словно скачет по воде кто-то. Это бабушка, как сторожевой катер, как ледокол, задрав юбку чалила нам наперерез. Она шуганула жеребца, материлась, вывела Аньку под уздцы из воды. Так и вела два километра.

Было тихо-тихо, только перекликались две перепелки в сырых от рос, ещё неубранных ржах. И только-только проклюнувшиеся звезды в моих налитых слезами глазах превращались в яркие крестики.


Вычитание зимы


К Октябрьской за бабушкой приезжал дядька. Веселый, пузатый, шебутной.

В районном центре работал дядька на автобусе ПАЗ. На нём вот по окрепшим колеям и приезжал.

Бабушка колготилась, подвешивала на верёвки под потолок (чтоб не досталось мышам) приданные свои перины, матрацы, подушки.

Потом таскали в автобус узлы.

А напоследок запихивали очумевшую, исполнявшую истошные вопли козу.

Коза фыркала, закатывала зенки. Но в обморок на всякий случай не падала.

На кочках она смешно приседала и пускала по салону длинную струйку. Пока ехали до соседней деревни, где козе у бабушкиной золовки предстояло провести зиму, струйка каталась по пыльному полу – туда-сюда.

Дед Куторкин поджидал нас у околицы почему-то с белорусским стягом. И ещё долго я видел его в заднем стекле машущим, пока он не превращался в зыбкую точку.

Дед поживёт в деревне до декабря, да и тоже двинет, как он выражался, к «покою и кормежке».

На этот случай имелся у него чумовой ход.

В первых числах декабря Куторкин навешивал на сени замок, кидал ключ в колодезное ведро, опускал в воду, чтоб примерзло. А сам вешал на плечи вещмешок и мчал на лыжах как сайгак, откидывая снежные ошметки.

Путь его пролегал до соседней деревни. Именно там в течение недели-двух (в зависимости от «поэтического настроения») им с корешем изо дня в день предстояло «ужираться», как формулируют интеллигентные люди, «в зюзю».

Причем было это не какое-то там быдляческое, бессовестное доведение себя до свинского состояния. А даже напротив – чинное следование рецепту врача. Причём – врача главного. Командующего магическим заведением под названием ЛТП.

Дед Куторкин знаком с тем эскулапом коротко. Говорил даже, что выпивали. Кто поверит? Сергей Абрамыч (так звали алкогольного лекаря) старику заявлял прямо:

– Если запой трехдневный, вшивенький, а давление меньше ста шестидесяти – лучше даже не звони. Вот Куторкин и доводил организм до нужной кондиции.

Кореш у деда разбитной, отзывчивый. Только плечами пожмёт:

– Да я месяц могу без продыху. А тут…

И потом.

– Почему не уважить столь дивного человека?

Тем более, что пропивать они собираются деньги шальные, незапланированные, вырученные от продажи куторкинских лыж, которые, как мы помним, молва зовет «йондал». Что значит «молния» по-мордовски.

Первые дни кутежа пройдут под эгидой «А помнишь?»

– Долдонить нечего, – скажет дед, – прожили весело. Польза была и радость была. Бывало, дождь пройдет и так хорошо в левой титьке, что с Машкой Черничкиной целоваться охота.

– Да уж, чё и говорить, – согласится собеседник. – Улетна была председательша. Особенно, когда верхом на жеребце подъедет, ветром обдаст – потом ещё минут пятнадцать ходить не можешь. Кальсоны мешают.

– Че это?

– Угадай!

Оба ржут.

Или вот такое с утра:

– Иной раз думаешь, что чего-то там достиг, чему-то научился, – скажет свесив ноги с печки дед Куторкин. – А утром встал и опять… По новой надо искать в себе… этого, как его?.. Человека! Как носки прям.

Дней через десять от «крестоносцев», как именует заведение Куторкин прибудет машина-буханка. Дед шмыгнет носом на мёрзлом крыльце, обнимет друга.

– Дай бог не последний.

– Ты чо? – пробасит собутыльник.

– Ну, эт я, штоб жальчей. Так соли больше. И остроты, так сказать, жизненной.

– А, – кивнет провожатый. – Тогда ща, погоди маленько, я тож заплачу. А вообще приятно посидели, да?

– Опупенно. Если не сказать лучше.

Далее в течение трёх месяцев дед станет проживать на казённых харчах. Не за бесплатно, конечно. В часы досуга его увидят делающим стулья начальнику алкоголического учреждения, столы и прочее.

А ещё будет много читать, наблюдать за небом, слушать охальных мужиков, которые путем перечисления банальных глаголов, зримо, почти до осязания могут скинуть всю одежду с медсестер. А последние в благодарность поставят им (в буйных фантазиях, само собой) капельники, в которых не лекарство, а чин по чину обыкновенный медицинский спирт.

Бабушка же в это время путешествует по бесконечной родне с домашними животными. А именно со свиньёй. Закупоренной в банки.

Она успеет охлестнуть простор от Москвы до Мурманска. И будет говорить об этом так:

– Человек должен обязательно отпускать себя в дорогу. А если не получается, брать за шкирку и выпинывать. Иначе сбесишься. А поездишь вот, поглядишь на всяких, прямо скажем, дураков градских. И так станет жалко всех. Чего-то мыкаются, грызутся. И даже как-то неловко, что я вот королева. Спаситель мне дал все. Дом ждёт. Люди сердцу разлюбезные. И сад под снегом.

Она приедет, и мы попремся с ней в рыболовный магазин пополнять запасы лески и колокольчиков (да, их всегда мало). Следующим утром дядька подбросит нас до поворота на своем ПАЗе. Мы протопаем пять километров и будем пить чай у бабушкиной подружки Фаины. Они станут обмениваться вспаханными информационными полями, а я буду гонять мысли, словно конфетку за щекой, что все ледяные катки, учеба, синяки, сломанные руки, оковалки ледышек на штанах и варежках – вся эта гулкая и ежащаяся зима была лишь временем пережидания. И ожидания вот этого настоящего, когда до места заветного остается всего-то два кэмэ.

За плотиной татарский конный двор. Блаженный Ибрай ведет под уздцы коня. Конь блестит. Издалека кажется, что они не шагают – парят. Чуть-чуть. Над землей. В мареве. Потому что солнце и сверху, и снизу, отраженное от многочисленных ручьев и остатков снега. Сапоги увязают и чавкают, мы часто отдыхаем.

А в небе как на полках в комоде, дрожат, позвякивают хрустальные рюмочки-жаворонки.

У околицы дед Куторкин будет приделывать к деревне ворота. Он так каждый год «валандается». «Во всякое волшебное пространство должна быть дверь», – умничает потом.

Летом, естественно, их снесут комбайнами, тракторами. Превратят в труху. Но разве это важно сейчас?

На этот раз вместо ворот он вкопал две пики, водрузил на верхушки шестов два коровьих черепа. Хмыкнул:

– Как индейцы будем.

Дед заметил нас издалека. И щурился от солнца. А казалось, улыбался. Или все было наоборот. Мы подошли на достаточное расстояние, Куторкин крикнул:

– А я уж, было, хотел повеситься. Между прочим, в вашей избе.

– Какая же гнида тебя удержала? – бабушка тоже была рада ему, посмеивалась.

– Да просто подумал, хреновое из меня выйдет приведенье. Говна-то во мне, конечно, хоть отбавляй. А яду мало. И ужас вселять не умею.

На вётлах грачиный шалман. Прилетели, видно, недавно. Со всеми своими чемоданами, скарбом, мужьями, прошлогодними детьми. И чего-то такое хорошее нам накаркивали.

Когда мы подходили к дому, дед сквозь гвалт шёпотом пригласил меня после обустройства покататься на внушительной льдине по озеру. Я был не против.

– Три дня для тебя берегу. В кусты отогнал, чтоб не таяла.


У озера


Первую после зимы ночь в деревне мы проводили всегда под небом. Такая традиция.

Дед Куторкин дивился постоянству:

– Ну, надо же. И по хрену мороз?

– Степаныч, тот случай, когда совершенно.

Бабушка, само собой, знала, что – да, история никогда и никого ничему не учит, хорошее забывается, а человек с годами становится, как правило, лишь паскуднее. Потому что, подверженный болезням и лени, гордыни и страстям, он всё больше и больше скатывается в компромиссы. Не забываются для душ (тем более, детских) только вот такие весенние ночи на берегу реки или озера.

Иногда они даже определяют жизненный вектор движения.

Днём мы драили полы, устилали их цветными «верчанками», топили сразу и голландку, и печь.

И вот дом, изба начинали медленно оживать, потрескивать в углах, и отдавать запахи. Слой за слоем.

Строению к тому времени было лет двести. Крепкий, с неразборчивым клеймом на бордовых кирпичах, дом все время подсовывал какие-то приветы из прошлого. То коробку, изнутри обитую синим бархатом, с пазами для перьевых ручек, то грамоту «Победителю скачек», выданную в 1912 прадеду в Москве. Мы найдем ее когда отвалится от промерзшей стены пласт обоев, а грамота – нет.

Бабушка велит мне зажечь, висящую в углу на цепочке, лампаду. Там, на полке, дешевые иконы в серебристой фольге. И только две на досках. На левой, ближней к окну, что-то явно не так. Образ представляет изображение Иисуса Христа, который держит лицом к зрителю раскрытую рукописную книгу. Раньше я лазил туда, пытался прочитать, но было «не по-нашему». А теперь страницы в той книге как будто заканчивались, иссякали.

Дед Куторкин пришел к нам с баранками, уселся и давай наливаться чаем.

Бабушка всегда предпочитала цедить из блюдца, сдувая с поверхности легкое дыханье.

Я сказал им о книге и все туда посмотрели, задрав головы, как на страшную птицу.

– А и кончится скоро, – прожевав, подтвердил дед, взял ещё крендель, посмотрел на свет в дырочку, как будто там была линза. – Ничо удивительного. Кино к концу. Две тыщи лет Он дает нам, дуракам, шанс. А мы его с удовольствием профукиваем.

Бабушка закашлялась.

– Ты прям как Фарада.

Перекрестилась:

– Прости мою душу грешную.

– Не Фарада, а Фарадей. Но он тут ни при чем. И потом – я лучше. Во всяком случае, проворней на данный момент… И живее.

– Чеканутый ты. И Бога не боишься.

– Боюсь, – как-то по-детски, честно сказал Куторкин. – Хорохорюсь просто. Дуркую. Но я не один. Мир рушится, а мы выпендриваемся. Нервное это все.

К вечеру мы опять с рюкзаками. Хотя до уютной полянки в тополях под кодовым названием «где Федя зоотехник об бОшку агроному гитару разбил» всего –ничего.

Бабушка научила меня укладывать рюкзак так, чтобы можно было протопать с ним полпланеты. И не устать. Чтобы ничего не впивалось в бока и спину, а всё нужное помещалось. С тех пор мешок на плечах – это сладкое такое волнение перед дорогой. Колебание: может, не ехать? И еще рюкзак, лямки его – это как будто кто-то любимый обнял на пороге, когда ты уходил, перекрестил в спину.

К этому времени бабушка уже смоталась в соседнюю деревню за козой, а по дороге разругалась с ней, бестолочью, вдрызг. Коза строила из себя жертву произвола и потенциального клиента гринписа, всюду ходила за нами, оглашала окрестности так противненько, нудненько, что словила по сусалам, и была заперта в хлев.

В тополях имелся стол, вкопанные скамейки. Мы разбили лагерь. Установили палатку, разнесли два костра. Дед Куторкин, засунутый в тулуп, принес в ведре уже чищенных окуней. И принялся варить уху.

Посерёдке стола керосиновая лампа, а у меня в кармане немного ржавый фонарик с квадратной большой батарейкой.

Они говорили о деревне, которой уже давно не было и больше не будет никогда. О бабушкиной свекрови, хитрой мелкопоместной дворянке, якобы закопавшей в подполе с приходом советской власти несколько кувшинов с золотом. Но свекровь её (а для меня прабабка) была шита отнюдь не лыком, и, скорее всего, про подпол наврала, запутала. Несколько ушлых родственников тыкали мёртвую землю вилами, а кто и оружейным штыком. Находили разбитые черепки и спрессованное прошедшее время. Затем перешли к бабушкиным мытарствам по Ленинградской области, где она была в войну санитаркой. Упомянули местного председателя Дубова, который внешне ну вылитый был Маяковский, а в жизни оказался скотом. Во время той же войны он нарочно прострелили из дробовика себе ногу, и остался тут председателем над бабами. Изгалялся и куражился над ними

А потом все ели уху, отдуваясь от пара.

А потом земля пахла подшивками журналов «Сделай сам», отсыревших на чердаке.

И такая стояла тишина, которую в следующий раз дед Куторкин предполагал услышать разве только в гробу.

Ещё немного пообщавшись, мы спустимся к самому озеру, стынью понесет от воды. Наша с дедом льдина будет чинно припаркована в кустах на другом берегу. Бабушка посветит, а я за веревку буду по очереди вытаскивать экраны или как они их звали «телевизоры», такие сетки – метр на метр, палка снизу с железными болтами (вместо груза), палка сверху без всего (то поплавок). Удивленные караси бьются и трепыхаются в ячейках, некоторые даже чавкают. Руки мои дрожат, сердце колотится и пара штук (как водится, самых больших) выскакивают и, танцуя по мерзлым прошлогодним листьям, плюхаются обратно в талое озеро. Но досады нет. Есть ощущение зыбкого сна.

Где-то вдалеке небо прошьёт метеор.

А к утру в варежки и шарфы туман укутает деревню. У заброшенной избы затрещат кусты бузины, и дед Куторкин подскочит, всполошится.

– Эй, не видал моих лошадей?! – скажет громко, но, впрочем, осторожно.

Ему не ответят. Треск приблизится. Дед сунет руку во внутренний карман тулупа, будто ухватится за сердце, на самом же деле даст кому-то понять, что там у него не иначе как маузер или наган.

Но кому? Туман войлочный.

Движенье в кустах прекратится, а дед ломанется туда в обход.

– Майор, – закричит он, – слышь, майор, без моей команды не стрелять. С лощины заходи, окружай!

Я подпрыгну на скамейке, бабушка затушит лампу и улыбнется.

Будет слышно, как дед словно порвет грубую бумагу, это он рухнет в лужу, из которой морозец выкачал почти всю воду и превратил в лед. Минут через пять он вернется возбужденный, с ярым блеском в глазах и жижей на сапоге:

– Лось, товарищи. Гад буду, лось.

И отхлебнет из алюминиевой кружки остывший чай.

– Я где-то читал, что любят они вот так на дым выходить. Папиросным не гнушаются также. Таким образом, ноздри от всяких паразитов прочищают. Пальцев-то нет, одни копыта, козявку не подцепишь.

В тот самый момент из тумана на нас вывалилось нечто. Нечто дышало тяжело. Сомнений не было: перед нами нездешнее животное. Приглядевшись, мы узрели козу.

Бабушка смеялась, закатываясь тоненько. На голове у скотины был обыкновенный деревянный ящик, между реек которого сопел козий нос. Рейки сковали его движенье. Коза напоминала рыцаря в кованом шлемаке с опущенным забралом.

Видимо, когда мы ушли к озеру, она прорвалась из хлева в сарай. По пути встретила стопку пустых ящиков, что пахли яблоком. Будучи существом нервным и любопытным, коза встала на задние ноги, как человек, решила поглядеть: не завалилось ли хоть одно между где-то там? Не завалилось. Когда возвращалась в естественную позу, на четвереньки, верхний ящик предательски оделся ей на рога. Она психанула, разбежалась и впечатала мнимого врага в стену. Тем самым, попала между реек, которые и связали ей речевой аппарат. Затем пошла на голос, но сырость, туман. Так и угодила в кусты. Когда старик стал кричать не бабушкиным голосом, коза зашухерилась.

Дед Куторкин был малость смущён, что принял банальную козью морду за благородную лосиную.

Он крутил колесико в приемнике VEF. Коза, двигая, челюстями в разные стороны, надменно щурила глаза и пожирала из бабушкиных рук яйцо варёное.

И вдруг зазвучал гимн. Советский. Дед замер. Гимн нарастал. И тут я увидел весь прошлый день и бессонную ночь, от которой становишься немножечко пьяным. Ручьи, заполненные солнцем, человека с конем под уздцы, икону, дымящий костер, карасей, плывущих куда-то в ведре. Разговоры, звёзды, настоянный на травах и талой воде туман. Мурашки нестроевым шагом промаршировали от пяток до макушки. Я так шумно и глубоко всхлипнул-вздохнул, что бабушка оглянулась.

Коза, прожевав, тоже воодушевилась, вроде как подпевала гимну.

Голос ее дрожал.


Китешка *


В детстве мне нравилось нюхать книжки.

Берёшь такую, раскрываешь, но не до конца, и надо в нутро её дохнуть… теплом, тем теплым воздухом, который извлекают изо рта вот так: ха-а-а-а (долго задерживая «а»). Как будто в трамвае на окошко, чтобы протаяла дырочка, а ты посмотрел: где ж я еду-то? Или, например, как будто чья-то мама с подружкой дышат на язык упрямого идиота. Говорили ему: морозные качели коварны, завлекут, поманят. А он усмехнулся и, только они зазевались, не поверил, не поверил. И теперь они такие с двух сторон «х-а-а-а» вперемежку с подзатыльниками.

Книг у меня было много. Чтобы не отвлекаться, я принес из чулана сразу охапку и брал их из стопки по очереди.

– Чё эт ты делаешь? – поинтересовалась бабушка.

– Да вот, книжки нюхаю, – заявил я.

Бабушка брякнула пустым ведром в крупинках комбикорма, отёрла фартуком руки, рядом угнездилась прямо на половик.

– А как надо-то?

– Ха-а-а-а.

– Тьфу, плесенью воняет, – захлопнула с отторжением одну.

– На вот эту.

– Ха-а-а-а. Хм. Вымытыми полами пахнет. Некрашеными. Ха-а-а. А эта картами игральными и чем-то нехорошим!

Книжки всегда были для бабушки вещью диковинной. Ну, вот допустим, если бы у вас дома лежала рабочая, а не учебная граната. Как бы вы к ней относились? Вот именно: нежно и почтенно. Вот так и бабушка к книгам – она знала, что это не просто набитый строчками и бумагой брикет. Там таится что-то странное, то, чего нет, а откроешь – существует. Поэтому-то к книжкам всегда с поклоном и уважением. В свое время не вышло поучиться в школе, с детьми тоже не удалось читать, так, с горем пополам нахваталась. По слогам. На молитвах. Дико стесняясь нас. И чаще шёпотом.

На страницу:
2 из 4