
Полная версия
Страшное дело. Тайна угрюмого дома
– Нет, знаешь, – сказал Шилов, – я встречал женщин, которые прямо имеют тяготение к людям с нечистой нравственностью.
Смельский холодно взглянул на приятеля:
– Надеюсь, ты не причисляешь к ним мою невесту?
– О! Конечно, по принципу, потому что это твоя невеста, я не причисляю ее, но не будь она твоя невеста, я, пожалуй, и для нее не сделал бы исключения. Да и зачем насильно выдергивать исключения, когда существует общее правило.
– Это твой личный взгляд, Дмитрий, – сказал Смельский, – и, право, тоже собственной фабрикации, а вышел он, вероятно, далеко не из хороших встреч и знакомств с женщинами.
– Может быть. Одному встречаются в жизни все идеалы, а другим – экземпляры самые простые и реальные.
В голосе Шилова прозвучала уже явная насмешка.
Недобро взглянул было на него Смельский, но в это время дверь беззвучно отворилась и на пороге ее показался тот самый старик, которого он встретил, идя на дачу Краевых.
Теперь не было сомнения, что это сам граф Сламота.
Смельский встал.
В ответ на представление его Шиловым граф ответил любезной, доброй улыбкой и дольше, чем следует, продержал его руку в своей, как бы желая, чтобы рекомендуемый подольше постоял перед ним вблизи, дав возможность его старческим глазам разглядеть себя хорошенько.
Это нужно было графу, потому что фамилия Смельского была уже ему не совсем чужда. Ее произнесла ему та девушка, которая приехала на злополучную дачу ухаживать за больной сестрой. Сламота опустился в ловко придвинутое ему Шиловым кресло и несколько мгновений, все пристально глядя на молодого человека, не говорил ни слова, быстро и внимательно изучая его черты.
– Вы уже были там, на даче? – наконец спросил он с тою же грустной и мягкой улыбкой.
Смельский удивился сперва, почему он знает, что он находится в связи с семьею преступника, но потом понял, что это передал графу Шилов, и поспешил ответить утвердительно. Гораздо более оказался удивленным сам Шилов.
Он быстро взглянул на графа, потом опустил голову и старался придумать, почему старик знает фамилию Смельского и все с ним связанное?
– Какое ужасное несчастье! – продолжал граф. – Как молодые люди гибнут из-за пустяков. Какая-нибудь гнусная шайка закоренелых и опытных мошенников затянула этого несчастного Краева, вот он и погиб, и заметьте, он один погиб, а все остальные как в воду канули. Конечно, их и следов тут нет. Они, негодяи, где-нибудь за границей, я даже думаю… знаете что? Может ли он, этот несчастный, назвать их имена, вернее всего, что нет. Он может их и совсем не знать, или знает так мало, что указания его будут вовсе не ценны для правосудия.
Смельский согласился с этим и в то же время почувствовал, что слова этого старика, такие мягкие, такие гуманные и рассудительные, как будто и для него самого открыли новую точку взгляда на это дело.
«Несчастный» и «затянутый в шайку» человек так и предстал в его воображении.
Он видел его слабым, горько кающимся в своем поступке, на который и в самом деле, быть может, вынудила его нужда.
Если бы Смельский теперь стоял за адвокатским пультом, быть может, он и нашел бы в сердце своем то чувство, которое вселилось бы и в сердца судей.
И одновременно он подумал: славный человек этот Сламота, вот бы все были такие.
– А вас, может быть, удивит, – продолжал старик, – почему я сразу, как увидел вас, и заговорил про это дело. Я, батюшка, знаю все, я познакомился с вашей невестой.
Шилов поднял голову и насторожился, но зато Смельский ничуть не был удивлен. Анна ведь так недавно с таким восторгом говорила об этом старике.
Он разделял теперь ее чувство.
– Я сегодня, только час тому назад, от больной, – говорил Сламота. – Ваша невеста очень хорошо сделала, что приехала помочь бедной женщине. И знаете что?… – вдруг быстрым движением повернулся он к Шилову: – Вы, Дмитрий Александрович, совсем не правы в ваших предположениях; в этом уж поверьте мне, старику, я больше вашего видел и света, и людей, и всяких преступников и сообщников. Мое мнение, что госпожа Краева не только не участница этого преступления, но скорее жертва его. Что же касается до того, что она ничего не знала, в этом всем я закладываю голову. Одно мне не нравится, ее выходка с вами.
Смельский удивленно посмотрел на графа и Шилова.
«Какая выходка?» – хотел спросить он, но в это время Сламота продолжал:
– Но вы не должны на нее сердиться. Весьма возможно, что бедняжка говорила это в умоисступлении, чему доказательством и служит ее теперешняя болезнь… Я говорил насчет этого с докторами, и все они согласны со мной.
– Да я ничуть и не претендую на эту злополучную даму! – силясь улыбнуться, ответил Шилов и обратился к Смельскому как бы с пояснением: – Я лежу, болен… вдруг влетает эта самая госпожа Краева… Граф тоже был тут. Влетает и говорит мне, что я сам себя обокрал и чуть не убил… Это могло бы, понимаешь, вызвать хохот, если бы бедняжка, сказав фразу, не упала в обморок.
Смельский тихо покачал головой, граф задумчиво вертел в руках безделушку с письменного стола, и лицо его было полно какой-то мрачной таинственной думы.
Воспоминание об этом случае и так было живо в памяти старика, а теперь он припомнился ему во всех деталях: и взор, и жест молодой женщины, и даже выражение лица Шилова.
Этот факт был единственным мрачным пятном на всей этой довольно несложной истории.
Наконец Сламота поднял голову и первый нарушил царившее молчание, спросив у Смельского, будет ли он защищать обвиняемого, и прибавил, что мадемуазель Анна говорила ему, что будет.
– Да, я попробую, – начал Смельский, – но знаете, граф, тут такое дело, в котором мало поможет чья-либо защита… Улики главное.
– Конечно! – сказал Сламота, задумчиво продолжая вертеть безделушку. – Но и смягчить участь преступника…
И он почти слово в слово повторил фразу Анны, словно после разговора с ней выучил наизусть. В это время в дверь постучался кто-то, и, выйдя на этот стук, Шилов объявил, что ему надо идти в восточную часть парка для наблюдения за сбором валежника и бурелома.
Уходя, он просил графа оказать гостеприимство его другу, на что Сламота ответил утвердительным кивком и своей обычной доброй улыбкой.
Смельский с первого взгляда на этого старика почти полюбил его. А теперь, когда они вслед за Шиловым шли по роскошным покоям палаццо, какое-то новое чувство примешалось к прежнему.
Граф как бы получил новый оттенок величественности и таинственности среди этой европейской роскоши зал и гостиных, по которым они проходили и в которых он обитал – одинокий и замкнутый в себе.
Смельский вспомнил теперь, что это тот самый Сламота, которого путешествия по свету описывались в журналах, наполняя ужасом душу читателя от сознания тех опасностей, в которые несчетные количества раз попадал отважный путешественник.
А его книга? Это великолепное описание флоры Южной Америки!
Старик шел немного впереди быстрой, бойкой походкой.
Он вел Смельского в свой кабинет, где, очевидно, хотел продолжить начатую беседу.
Пройдя анфиладу комнат, они остановились у дубовой двери замечательной резьбы. Она отворилась посредством нажатия кнопки.
Глазам Смельского представилась громадная комната, освещенная сверху; с боков ее было по две гигантские стеклянные двери на балконы, тоже громадные и уставленные цветами и зеленью.
Вид с этих балконов и справа и слева был так великолепен, что невольно притягивал к себе взоры. Широкое поле виднелось справа с рассеянными по нему хуторами, избами, дачами; где-то далеко белым дымком пробегал поезд.
Левый балкон глядел в таинственную чащу старинного, но опрятно содержащегося парка. В глубине его мелькали скамейки, прогалины, аллеи. Виднелся фонтан и несколько мраморных статуй, его окружающих.
Зеленые великаны кивали перед балконом своими верхушечными ветвями и шептались, словно совещаясь между собою или почтительно приветствуя владельца.
А сам кабинет был прост до чрезвычайности, так прост, как это бывает только у людей, пресыщенных роскошью обстановки и считающих ее делом пустой рисовки, оставляя для себя простоту и те удобства, которых требует их личный вкус.
В дальнем углу стояла простая кровать; такой маленькой и жалкой казалась она на мозаичном полу этой громадной комнаты.
Но зато посередине ее много места занимал стол, тоже простой, дубовый, заваленный книгами, брошюрами; над ним опускалась лампа, он был закапан чернилами.
По стенам виднелось несколько стульев очень несложной наружности, но зато кресло около стола, с какой-то машиной под сиденьем, дающей возможность, не двигая его, придать какое угодно положение, было в некоторой степени достопримечательностью этого оригинального уголка. Бегло оглядев все это, Смельский прошел за стариком на балкон, выходящий в поле, и тут Сламота усадил его в низенькое плетеное кресло и сам сел в такое же, у самой балюстрады.
– Я хочу поговорить с вами, Смельский! – прямо начал старик, задумчиво глянув вдаль. – Я сам не знаю почему, но это несчастное семейство возбуждает во мне самое живое участие… Оно должно быть близко и вам, потому что ваша прелестная невеста приходится сестрою госпоже Краевой. Вы должны что-нибудь сделать. Сперва я хотел нанять своего адвоката, но теперь это не нужно, коль скоро появились вы… Вы хотя и молодой человек, но ваше имя уже известно. Взяв на себя эту защиту, вы много можете сделать доброго.
– Я уже это решил, граф.
– Знаю, знаю, потому что это решение вынесла раньше ваша невеста, которая, зная вас, конечно, может и говорить за вас… но вот дело в чем… вы не должны обижаться… Если вам нужны деньги на расходы, доставьте удовольствие взять их у меня, а не где-либо в другом источнике.
– Благодарю вас, граф, мне не нужно! – поспешил ответить Смельский. – У меня еще есть несколько… еще осталось от гонорара за последнее дело… Вы, может быть, даже слышали о нем… Гонорар был очень достаточен…
– Ну, если так… ваше дело, но, во всяком случае, вы гость не только Дмитрия Александровича, но и мой!.. Для свидания с заключенным и вообще по надобности этого дела вы можете ездить в город… Это не будет для вас стеснительно, а мне вы доставите величайшую услугу тем, что я из ваших уст смогу слышать обо всем, что будет нового в судопроизводстве относительно Краева.
Смельский поблагодарил графа.
Затем разговор перешел вообще на тему психологии преступления, где граф еще раз поразил своего собеседника обширностью познаний и оригинальностью своих взглядов.
Спустя час вернулся Шилов и застал их все еще разговаривающими на балконе.
Вечер опустился над полем и парком, тени слились и исчезли, потому что край солнца потонул за горизонтом. Несколько соловьев вдали и вблизи начали свои первые нежные трели…
Над узенькой речонкой, протекающей через парк, заколыхались волны тумана.
Шилов говорил в унисон графу, называл Краева несчастным, а насчет жены его окончательно взял свое мнение назад. Он кончил тем, что стал горячо упрашивать Смельского спасти преступника.
У заключенного
На другой же день рано утром Смельский отправился в Петербург для свидания с Краевым.
Исполнив известные формальности, необходимые для свидания с заключенным в качестве его защитника, Смельский вступил в описанную уже нами комнату с глубокой дверной нишей и квадратным оконцем наверху, украшенным железной решеткой.
Краев на этот раз не лежал, а сидел на постели, подперев голову ладонями рук, облокоченных о колени.
Тот, кто знал его перед арестом, не узнал бы теперь. Это был совсем другой человек. Так меняются черты лица у неизлечимо душевнобольных, и то после многолетнего пребывания в больнице.
Увидя входящего незнакомца и подумав, что это, верно, опять кто-нибудь явился к нему приставать с глупейшими вопросами, он откинулся на подушку и, вытянувшись во весь рост, апатично отвернулся к стене, решившись, по-видимому, перенести все, что угодно, но только не отвечать ни на один вопрос.
Это был стоицизм мученика, это была отчаянная решимость истерзанного человека, который перестал даже ощущать боль от новых истязаний.
Ему было все равно: больше одной раной на его изможденном теле или меньше.
Но зато в душе его росло и крепло другое чувство; оно одно почти и поддерживало его: это была жгучая ненависть к своим притеснителям, ненависть, пускающаяся на изобретательность для возможного хотя бы частичного отмщения.
Несчастному и в голову не приходило, что служители и исполнители закона тут ни при чем, что тут сама судьба гораздо жестокосерднее поступила с ним, чем все эти «притеснители», что для них он неопровержимо – вор и грабитель или, по крайней мере, ближайший соучастник этого преступления.
Он не мог этого понять! В его затемненном горем мозгу логические выводы исчезли, оставляя на свободе только инстинкты зверя, которые в человеке ужаснее, чем у самого вредного и злого животного.
Следователь уже занес в протокол, что заключенный отказывается наотрез от дачи каких-либо дальнейших показаний, а равно и не желает назвать имена сообщников, отрицая даже самое их существование.
Его временно оставили в покое, до дальнейшего и окончательного доследования фактической и топографической части этого дела.
Но больше всего подействовал на следователя такой факт.
При камерах у заключенных служил старичок-сторож.
Это было добродушное, немного глупое существо с виду, но много раз доказывавшее, что в его старческих глазах недаром блестит в глубине острая и словно затаенная искорка мудрости.
Он прекрасно знал свое дело, впрочем весьма несложное и состоящее всего лишь в том, чтобы разнести арестантам пищу и убрать обратно посуду.
Много лет служил он по тюремному делу. Начал службу в Литовском замке, а потом, по открытии предварительного заключения при окружном суде, был переведен сюда.
С арестантами он был очень ласков и даже нежен.
Он в эти короткие минуты подачи пищи дарил каждому из них несколько слов утешения, и таких разумных, таких мягких, которые были настоящей духовной пищей.
Руки его несли хлеб насущный, а сердце – духовные напитки и яства.
Молва об этом старике долго держалась в памяти заключенных и передавалась, как легенда, из уст в уста, когда потом он, окончательно одряхлев, перешел на житье в богадельню.
Звали его Самсоном Ивановичем.
Когда поступил Краев, Самсон Иванович в первый же принос пищи встретил нового узника такой лаской, как отец приехавшего на побывку сына.
Но в первые дни, предавшись своему отчаянию, Краев не замечал этой ласковости, как не замечал решительно ничего, что вокруг него творилось.
Но на четвертый или пятый день он заметил старика и даже перекинулся с ним несколькими словами.
– Ничего, батюшка, – уходя, сказал Самсон Иванович, – лучше, милый, кару понести за грех свой, чем тяжестью носить ее в себе до могилы, а потом и Господу представиться с этой позорной ношей. Кара грех смывает, батюшка, так-то!..
И Самсон Иванович ушел.
Удивило его только, что слова его не произвели всегдашнего впечатления, а, наоборот, будто озлили арестанта; ему показалось даже, что он ругнул его вслед.
Почесал в затылке старик и протяжно сказал сам себе:
– Та-а-а-к!..
Самсон Иванович смекнул что-то и решил проверить в следующий раз, какого сорта этот человек: обыкновенный ли арестант или, боже упаси, невинно, ошибочно заключенный. А таких за долгую его службу ему тоже приходилось видеть.
Испугался старик своей мысли и стал все думать о «новеньком» и поджидать часа, когда ужин нести надо.
Он знал, что с этим визитом его и весь вопрос разрешится.
Как только он еще раз внимательно взглянет на него, так и решит, потому что глаз у него хотя и старый, но зоркий и наметанный.
Ошибиться он не может потому, что никогда не ошибался.
Вот настал и час ужина. Это случилось как раз в тот день, когда измученный Краев решил молчать дальше, и молчать уже целиком весь допрос этого дня.
Вошел Самсон Иванович да и из самой ниши еще вперился на арестанта, и чем ближе подходил, глазами так и ел его.
Краев лежал в своем обычном оцепенении.
При виде старика что-то вроде радости скользнуло по его исхудалому лицу.
– Что, батюшка, ужинать будешь?
Краев замотал головой.
– Поешь, сердечный, желудок не виноват, что голова проштрафилась.
Сказал это Самсон Иванович и чуть миску оловянную не выронил.
«Как есть такой! – подумал он. – Ну, вот побожиться готов, если он хоть в чем-нибудь виновен».
И страшно стало старику, так же страшно, как и всегда, когда ему случалось делать такие открытия.
– Послушай! – тихо шепнул старик, делая вид, что что-то прибирает на столе.
Краев быстро повернулся на этот дружеский шепот, словно родной человек окликнул его в пустыне.
– В чем виноват-то ты?
– Я-то? – поднялся с постели Краев. – А вот Бог небесный! Убей Он меня и замуруй навеки в этом мешке, если я вру, что ни в чем, дедушка… Мне пред тобой, дед, таиться нечего: все равно говорим мы один на один, а на хорошее твое слово отчего правды не сказать, а только если говорить правду, то и выйдет, что сказать придется: ни в чем я не виновен и за что посадили меня – не знаю.
Старик покачал головой.
– Вечор зайду! – сказал он тоже шепотом. – Ты и расскажи мне, коротко только, в чем дело-то твое состоит, потому что долго мне быть в камере не полагается.
На другой день Краев рассказал старику свое дело.
Самсон Иванович опять покачал головой и опять ничего не сказал, даже и в утешение ни слова.
Что-то задумал старик.
А задумал старик вот что: просто-напросто явился к следователю, производившему дознание по делу Краева, и стал уверять его, что на его старый опытный глаз заключенный как есть совсем прав.
– Много значит личность, батюшка, ваше благородие, – заключил старик. – По личности любого человека узнать можно: виноват он или прав?
Следователь, конечно, не внял такому аргументу, но зато слова Самсона Ивановича произвели на него известное впечатление, тем более что про подобную способность старичка он от кого-то слышал.
Самсон Иванович в конце концов добился того, что следователь отнесся к делу с особенным вниманием.
Если бы, несмотря на такие веские улики, можно было бы найти какие-нибудь нити к оправданию обвиненного, это сразу составило бы ему, следователю, имя.
О нем бы заговорили как о ловком и талантливом мастере по своей многосложной профессии.
Когда затем явился Смельский, следователь не преминул в разговоре с ним на всякий случай назвать это дело очень странным и запутанным, несмотря даже на явные улики.
Веря в чудесную способность Самсона Ивановича, следователь сказал даже что-то насчет психологии факта и личности арестованного, далеко не соответствующих остальным обстоятельствам этого дела.
Смельский был даже немного удивлен этим сообщением.
Он предполагал встретить совершенно другое резюме по этому делу со стороны следственной власти.
Но вот ему дали пропуск в камеру заключенного, и в сопровождении Самсона Ивановича, еле поспевавшего за ним, молодой адвокат направился по длинному коридору второго этажа с асфальтовым полом, но с очень скупым освещением.
– Вот тут-с, – коротко сказал старик, делая знак часовому, чтобы он отворил камеру.
Когда Краев при появлении незнакомого ему человека откинулся на постель, Смельский остановился перед ним в недоумении.
Потом он сделал знак старику, и тот вышел, зная порядки, допускающие свидание преступника с его защитником с глазу на глаз.
– Господин Краев! – громко сказал Смельский. – Я присяжный поверенный Смельский, прислан к вам (если вам будет угодно воспользоваться моей защитой на суде) Анной Николаевной, сестрой вашей жены.
Только при имени Анны несчастный вздрогнул и приподнялся на локте.
– Что? Анна приехала? Она здесь?… Она знает?…
– Да, – коротко ответил Смельский, в то же время быстро и пристально разглядывая своего будущего клиента.
– Она там, у нее?
– У кого?
– У Тани?… У жены?
– Да, там, но не в этом дело.
– Как не в этом дело?!! – как сумасшедший вскочил вдруг Краев, заставив этим шумным приветствием Смельского немного попятиться, а солдата отдернуть деревянное оконце и заглянуть внутрь.
– Как не в этом?! А в чем же? Или, может, и вы, господин защитник, хотите формально издеваться надо мною?…
– Помилуйте! Ничуть! – отступил еще шаг Смельский, и вдруг в душе у него сделалось неладно, какой-то тайный голос тоже вдруг шепнул ему, что этот субъект, стоящий перед ним теперь с таким открытым, честным и истинно страдальческим лицом, не мог совершить преступления.
– Ради бога, успокойтесь! – мягко сказал он. – Я ведь не сторона ни обвинения, ни даже следствия. Я пришел к вам, чтобы вместе с вами обсудить шансы, если не на выигрыш дела, то на смягчение приговора.
– Смягчения?… Приговора?… Да за что? За что?! Скажите мне за что? За то, что я нашел какой-то проклятый бумажник под скамейкой почти пустого вагона и не передал его тотчас же жандарму и властям на станции, а поступил как мальчишка, желая похвастаться своей находкой перед женой?! За это суд и казнь? Тюрьма? Каторга? Это?!! О! Боже мой!!! – Краев схватился за лицо руками и, тяжело опустившись на кровать, упал головой в соломенную подушку, заливаясь слезами.
Смельский почувствовал к нему глубокую жалость, и в эту минуту еще более пошатнулась его недавняя убежденность в виновности его, хотя, с другой стороны, зачем он не отдал находки. Это одно и составляет центр и дела и подозрения, это основание всего здания обвинения, и основание вполне прочное.
Смельский сел рядом с продолжавшим рыдать Краевым и тронул его локоть:
– Полноте! Будьте мужчиной! Поговорим?!
Краев поднялся:
– Мужчиной? При чем тут – быть мужчиной? Во мне нет теперь ни мужчины, ни женщины, я просто животное из вида людей, животное это бьют, терзают, и оно кричит от боли! Оно должно кричать. Я плачу от душевной боли, я весь в ужасе, а главное, я не понимаю, за что, за что меня оклеветал этот человек с изрезанными руками и пораненной грудью… я никогда не видел его…
Смельский догадался, о ком говорил несчастный, и вздрогнул.
– Я сам ничего не понимаю, – продолжал Краев, всхлипывая как ребенок, – я знаю только одно, что я схожу с ума, потому что сама судьба ополчилась против меня. Если же так… то вместо всяких опросов и защит дайте мне веревку, нож… я вам руку поцелую перед тем, чтобы лишить себя жизни… Ведь все равно моя жизнь кончена. Тут вмешалось что-то фатальное, неизбежное… Только смерть, одна смерть… И Тане будет легче… Она опять выйдет замуж!.. Пусть… все равно я погибну ни за что!.. Много и кроме меня людей гибло ни за что, я не первый, да, видно, и не последний.
– Успокойтесь! – еще раз тихо сказал Смельский и, дружески положив руку на плечо заключенного, продолжил: – Может быть, все и разъяснится, может быть, Шилов ошибся… Но тогда как же попали эти билеты к вам и в третий класс?…
– Не знаю, – тоже тихо ответил Краев.
– Ведь Шилов же не ездит в третьем классе? Но может быть, он проходил и обронил.
– Не знаю!
Какая-то мысль мелькнула в голове Смельского, немного дикая мысль, могущая, пожалуй, привести если не к прямым результатам, то хоть к косвенным…
– Вы не можете мне описать тех лиц, которые ехали в тот день с вами в вагоне?…
– Описать?… Как их описать?… Я помню, в углу сидело пятеро или четверо купцов, сильно пьяных, в другом углу клевал носом какой-то мужик, тоже, видно, подгулявший.
– Далеко от вас?
– Сейчас за мной.
– Где он вышел?
– Не помню, не видел! Кажется, на Сламотовке же! Да, да, на Сламотовке, он еще сильно покачивался и толкнул меня… а потом шел всю дорогу сзади, теперь я припоминаю. А вы зачем это спрашиваете?…
– Видите зачем! Я хочу попросить следователя вывесить на всех станциях дальше за Сламотовкой объявление, чтобы этот парень или те купцы, которые ехали в такой-то день, с такого-то часа поездом в вагоне третьего класса с вами пожаловали для дачи показаний в кабинет следователя.
– Да они же не видели, как я поднял бумажник. Я его поднял и спрятал потихоньку, зачем же их вызывать.
– А вот зачем! Разве вы не понимаете… важны тут не купцы, более важен этот парень, видевший, как вы говорите, вас идущим к даче… понимаете?…
Смельский сказал это и опять вздрогнул.
Если бы так случилось, если бы эта несбыточная штука удалась и нашелся бы какой-нибудь парень, который подтвердил бы и день, и час, и вагон, и компанию купцов, и самого Краева и затем показал бы, что последний прямо направился к своей даче, то… то, что же тогда будет с Шиловым?… На сторону чьих показаний перевесится чаша мерила справедливости?
Смельский чувствовал, что и у него идет голова кругом от этих соображений, догадок и недоумений.