bannerbanner
Рай одичания. Роман, повести, драмы и новеллы
Рай одичания. Роман, повести, драмы и новеллы

Полная версия

Рай одичания. Роман, повести, драмы и новеллы

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

На кладбище корявый и потный вельможа в просторном чёрном облачении произнёс надгробную речь; он кряхтел и заикался, теребя и комкая листок бумаги. Лизе мнилось, что люди на погосте укоряют её за скудость её стенаний. И гнушалась она всеми мужчинами на кладбище. Она заплакала от ужаса перед одиночеством. В слезах она обнимала опечаленного отца и думала о том, что эти рыданья её кстати, ибо мать её уже опускала в могилу.

На поминках Лиза была очень недолго, она, ссылаясь на своё горе, рано уехала к себе…

7

Осенью в город по совету врачей приехал прославленный пианист Тулин, чтобы навсегда осесть на побережье. Олегу Ильичу вздумалось залучить знаменитость в наставники своей дочери, и музыканта немедля пригласили и доставили к городскому главе. Воронков ему посулил за бесценок особняк, отобранный по суду у мошенника-банкира. А пианист обязан был не только учить Лизу, но и быть успехов её рачителем, трезвоня везде о несравненных её дарованиях. И столь щедрыми были посулы, что ошеломлённый пианист не сумел отказаться, но яро возненавидел сановника за нахальство и за новое ярмо на себе.

И уже квартируя в особняке, питал он всё более растущую неприязнь к неведомой своей ученице; презирал он себя за квелость и скорбел одиночеством. И всё сильнее злобился он на Воронкова и его дочку, которой всё было недосуг прийти на урок.

И всё-таки в особняке ему нравилось жить: восхищали картины, писанные маслом, мебель, удобная и прочная, книги в высоких резных шкафах из морёного дуба. По вечерам пианист любил листать старые книги и вдыхать их запах. Тулин пытался не замечать вколоченные в стены ржавые крюки и гвозди, на которых прежде висели картины, теперь пропавшие. Ещё ему нравилась седая молчаливая и опрятная женщина, приходившая в дом прибирать и стряпать за малую плату.

В ясное утро надел он белую сорочку и серый костюм, взошёл наверх в комнату с роялем и сел в глубокое мягкое кресло у растворённого окна. Смежил он веки и не заметил, как в садовую калитку и приоткрытые двери в дом вошла Лиза в коротком голубом платье и туфельках на острых каблуках. Она бесшумно по коврам поднялась к нему наверх, и увидел он её, когда она уже стояла перед ним.

Он суетливо покинул кресло и чуть согбённый спросил:

– Доброе утро. Кто вы?

– Здравствуйте. Я – Лиза. Папа мне сообщил, что я смею навестить вас.

– И сообщил он вам ещё и то, что я согласился-таки вас учить.

– Да.

Он сел в своё кресло у окна и велел:

– Поиграйте мне.

Он исполнила предсмертные мазурки Шопена и «Чёрное волхвование» Скрябина.

Затем она, сидя за роялем, ожидала оценок Тулина, а тот с ними медлил и размышлял:

«Она – странная. И славные пальцы её. Не боится оттенков: превращает акценты в крещендо и форте. Прибегает к оттяжкам, цезурам, неожиданным ферматам и люфтпаузам. И есть у неё стремленье к выпуклому интонированию. И особый ритм…»

– Кто был вашим учителем? – поинтересовался он.

– Павел Исидорович Гицевич. Его принимали у вас на Песчаной улице. Вы его помните?

– Да, – прошептал он. – Слишком раним он оказался для концертов и хандрил много. И где он теперь?

– Сгинул где-то. Но он привечал меня.

– И вы обрели такую технику благодаря ему?

– Нет, я сама, – пылко утверждала она. – Правда, сама. Я переиграла тьму этюдов. А он учил думать о музыке, но принудить к упорным занятиям умел лишь себя. И он хвалил мою природную постановку рук.

– Знаете, – признался он, – когда вы играли, вспомнилась мне ночь в голодном городе, в стылой комнате. Капала с подоконников дождевая вода, и крысы шуршали в старых прелых газетах. Вы очень похожи на ту, кто была со мной, но всё кончилось плохо и с ущербом для души.

– Но вы будете меня учить?

– Дерзну отказать вам. Я ещё мог бы повозиться с бездарной девчонкой, но учить такаю, как вы, ненавидя до колик её отца, я не буду. Вы знаете о моей постыдной сделке с ним. Одарённого ученика нужно любить, но нельзя полюбить того, кто о тебе знает что-то постыдное. И скоро я отсюда уеду.

И она почти простонала, сражённая таким отказом:

– Простите… и прощайте… Я поиграю пока в кабаре.

Он проводил её через сад и запер за ней калитку…

И через два дня Лиза играла и пела в ресторане…

Она внезапно стала брезгливой. Даже случайные прикосновения мужчин ей претили. Она в ресторане ничего не пила и не ела, ибо её посуда мнилась ей нечистой; в танце ей были столь неприятны руки вожделеющих мужчин, что она порой брезгливо вздрагивала. Брезгливость не сделала её менее сладострастной: ночью она мечтала об оргиях и плохо спала, а утром после разнузданных грёз её тело казалось ей грязным. По-прежнему она много и в одиночестве гуляла по осенним улицам; порой ей хотелось проверить: не прошла ли её брезгливость?.. для этого заходила она в дорогой трактирчик и там заказывала себе сок, и ни разу она даже не пригубила свой бокал, ибо и вещи, и люди мнились ей заразными. Она быстро уходила, но дома, в своей постели жалела о том, что не осталась подольше, ибо мужчины вдруг начинали ей вспоминаться милыми…

И, наконец, хрустальные люстры в ресторанном зале ей показались соцветиями с запахами вина и жареного мяса. Порочные лики служанок уже мнились ей утончённо-красивыми; она уже не замечала пятен и вина и соуса на их кружевных и пёстрых сарафанах. Ей чудилось иногда, что в её теле живёт пошловато-ласковый зверёк с душистой шерстью. Зверёк и нежно, и нахраписто порою ей внушал: «Приласкай меня, приголубь…», и чудился ей даже его голос: томный и мужественный, с лёгкой хрипотцой…

Внезапно пошли обильные дожди, запорошил снег, быстро тая; и каждое утро Лиза долго смотрела в окно на безлюдный и с лужами двор. Беспредельно далёким казалось ей время, когда во дворе было тепло и сухо. Лиза невзлюбила людей в очередях и на улицах, ибо начало мниться ей, что простонародье ею погнушалось бы, узнав её тайную сущность…

Однажды в ресторане ей передали приглашенье посетить в отдельном кабинете сельского священника, – об этом сане гостя напечатано было в его визитной карточке, – и Лиза, обычно резко отклонявшая подобные просьбы, вдруг вошла к попу под его тихий кашель…

8

Священника звали Фёдором Антоновичем, и был он высок, грузен, рыж, курчав, бородат и белолиц, с карими глазами. Его дядя был архиереем. Вблизи от города Фёдор Антонович имел приход, усадьбу с двухметровым забором и злую кавказскую овчарку. Фёдор Антонович был уже бездетным вдовцом. В городе он снимал квартиру, где можно было и кутнуть тайком, и встретиться с теми, кто продавал ему для его коллекции церковную утварь, иконы, распятия, кресты и панагии. На этой же квартире Фёдор Антонович перепродавал излишние ему вещи и часто с барышами.

Он любил раритетные шипучие вина, дорогие сигары и чай, жареных перепелов на завтрак, виноград и зелень среди зимы, устриц во льду и копчёных угрей. В сельском доме священника хранились столь редкие книги, что даже многие учёные просили одолжить их, и Фёдор Антонович в этом никогда не отказывал. Он обряды творил величаво-неспешно, и он проповедовал истово; верил он в Господа искренно, но в себе подозревал способность быть при нужде безбожником…

Священник и сам ещё не ведал, почему именно Лиза, – одарённая пианистка с иконным ликом, – воскресила вдруг у него способность питать столь сильную страсть, которая была уже опасна для его дряхлого тела…

Она к нему вошла в ресторанный покой в чёрном коротком платье и связанными в пучок локонами; священник был в коричневом костюме.

Священник приказал вылощенному лакею убрать остатки своей трапезы, а затем принести белое вино, копчёные колбаски, ветчину, ягоды, фрукты, сыр, шоколад и солёные орешки. Всё очень быстро исполнилось, и разлил священник в полутьме пенное вино по хрустальным бокалам, забрызгав скатерть.

И разом они, не чокаясь, пригубили, и она пытливо на него посмотрела, он же, явно волнуясь, заканючил:

– Не сомневаюсь я, что можете вы оценить прекрасное. Есть у меня великолепная коллекция в сельском доме. Я хотел бы вас пригласить полюбоваться древностями.

– И мы в доме будем одни?

Он поперхнулся, сморщился и прямо ответил:

– Да, изящная…

Её покоробило, и она молчала.

Он и сам не ведал, почему он вдруг спросил без околичностей:

– А разве нельзя вас купить?

С ухмылкой и недобро посмотрела она ему в глаза и ответила:

– Можно. Какая цена: любовь, преданность, искренность, ум?

– Хватит вам денег для баловства и накоплений. Я ведь не скряга…

– И прочие не скупердяи…

И снова он не ведал, что принудило его вдруг брякнуть:

– А для меня деньги уже мусор: я ведь скоро умру.

И вдруг он испугался того, что это может оказаться правдой…

Она посмотрела на его большие белые руки с ярко-рыжими волосинками и вдруг поверила в его скорую смерть. Пальцы его потеребили обшлага его рукавов, а затем сплелись и замерли. Лиза своими пальцами вытворяла подобное, когда была в ужасе. И сразу священник показался ей симпатичным, у неё возникло влеченье к нему всё более и более чувственное. Ей привиделась покорность в глазах его, и Лиза поверила в свою скорую и полную власть над ним. И влеченье к нему усилилось, и она изумилась: неужели хочет она ласкать умирающего попа? И она ответила себе: «Да, но лишь потому, что он обречён…» Окажись он здоровым, она бы его отвергла… Впервые она себя чувствовала беспредельно свободной, и такое душевное состоянье дано ей было возможностью выбора. И чем полярнее пути, из коих она выбирала, тем большей мнилась ей свобода. Ведь Лиза могла убежать домой и забыться там за роялем, а потом сыскать и умолить знаменитого музыканта Тулина давать ей уроки; внезапно ей поверилось, что он теперь не откажет ей в них. Но были возможны и услады порочностью, и полная власть над священником…

Она бы отсюда немедля устремилась домой, если бы не вера её в готовность попа отдаться ей под иго. И был у священника такой взор, каким она сама порой смотрелась в зеркало, мечтая о монастыре и постриге в монашки.

Но почему алчет он иго её? Ведь оно будет жестоким… Ведь она же не простит своего оскверненья, жизнь попа станет отныне мукой; неужели нет у него дурного предчувствия? А если ему неосознанно хочется страданий и даже гибели? Разве она сама не стремится порою пострадать? Бывало с ней и такое, что она изоврётся, сваливая на других свои детские вины, и вдруг столь гаденькой себе покажется, что и мочи нету терпеть. И тогда долго бранит она себя за плутни и пронырливость, а потом самоё себя, наконец, наказывает тем, что не покидает неделями дома, безмерно изнуряя себя игрою на рояле. И возвращается после этой муки уважение к себе.

А у священника, наверное, столь тяжкие грехи, что нельзя их искупить малым страданьем. И стремится он бессознательно к смертным мукам, а в палачи избрал именно её. И чтобы она его терзала, влачится он в рабство к ней, и будет безгранично он ей покорен до самой своей смерти.

«И буду я вольна, – подумалось ей, – торопить или стопорить его околеванье…»

9

Лиза приехала в дом попа вечером в узком чёрном платье с правым разрезом до бедра и причёсанная венчиком. Священник в белом костюме встретил её в сенях. В доме был уже сервирован стол: старинный русский фарфор, ножи и вилки – из серебра, рюмки и бокалы – хрустальные.

Они смаковали мадеру и ели суп с голубями; жареную на решётке форель запили они белым вином, индейку – шампанским. После кофе с ликёром и зёрнышком гвоздики смотрели они из гостиной с дивана через овальное окно на неясно-золотистое небо и на голый бесснежный лес.

Священник её спросил: всегда ли она была корыстной? После раздумья она ответила:

– Пожалуй… но я умела солгать себе…

– А у меня иллюзий давно уже не осталось. Ещё в детстве я знал, что буду я священником только ради безбедной жизни. И хоть я верую в Господа, но свершил я много окаянства, и теперь я очень себя не люблю. Но с врагами своими я сквитался, покуролесил я с приятностью, и мне теперь бесстыдство в сласть.

С усмешкой она попросила показать коллекцию, и прошли они в просторную комнату, освещённую напольной лампою с серебристо-стеклянным тенником…

Лики на иконах бередили совесть её, вспоминалась церковная музыка. Белая фигурка Спасителя на кресте из чёрного дуба напомнила гостье её собственное обнажённое тело. Священник балагурил басовито о покаянии, и вдруг захотелось ей исповедаться ему, и почудилось ей, что её прегрешенья превратились в жадные инфузории, травящие в ней слюну, кровь и дарования Божьи.

И перед образом Христа призналась она попу в своих разнузданных грёзах. Она вообразила, как извращённо ласкает она Христа, и в страхе перед кощунством зажмурилась. И хозяин дома повлёк гостью в спальню, и уже в постели с ним Лизе подумалось: «Источая скверну, привыкаешь в ней жить…»

10

Зимой в город приехал Эмиль и поселился в лучшей гостинице. По утрам он в белом бродил у моря, а вечерами он, облачённый в чёрное, посещал роскошные кабаки.

Однажды пил он за стойкой хмельные коктейли, и вдруг увидел он лицо её, нервное и печальное, и серые глаза, и волосы до плеч, и браслеты с рубинами на запястьях. И грозно покосился он на щеголеватого, грузного и лысого грузина в сиреневой блузе, и чуял Эмиль запахи пота и порченых зубов. Грузин убрался за дальний столик, и села она в голубом узком платье рядом с Эмилем…

– Вспомнил меня? – спросила она.

– Да, Лиза.

И пили они хмельную ярко-бурую смесь, пока он не сказал:

– Таимые мысли мучают, как неутолённая чувственность. Но не удобно в гомоне беседовать. Давай же на улицу от гвалта выйдем.

И вышли они в фойе, и принял он от швейцара и помог ей надеть светло-коричневый плащ с капюшоном, и застегнула она все пуговицы. Эмиль быстро облачился в чёрное лёгкое пальто.

Они вышли на бульвар с редкими фонарями вдоль реки; и журчала вода, и ветер усилился, и появилась из-за туч полная луна, и вспомнился Лизе сумрак в доме священника. И она бормотала:

– Зачем люди злые?.. И почему любовь мучает?..

– Но ведь и зло зачем-то нужно, иначе не возникала бы способность его творить. Всё объяснимо…

– И любовь?

– И любовь объяснима. Не думают люди о причинах любви, если она их нежит: и без дум весело им; а после любви в неё уже не верят. Всякий любит похожее на себя. И я чувствую, Лиза, что странно мы похожи и умом, и норовом, и отношением к смерти.

– Не суесловь о смерти, – попросила она, – не галди о смрадной карге с косою.

– Но, Лиза, если бы знали мы, что жизнь наша продлится вечно, разве не потеряли бы мы способность наслаждаться радостями земного существования? Мы бы тогда уподобились вечной скале, без чувств и разума, без горестей и счастья. Разве не печально это? Мы клянём смерть, боимся её до озноба, но забываем благодарить её за неизбывную жажду прелестей земли и неба. Ничто не обостряет разум и чувства сильнее, чем осознание близости конца. И я весьма благодарен злу за познание прелести благодеяний. Я люблю уродство за то, что сравнение с ним выявляет красоту. И ласки женщины всего приятнее после её сопротивленья, как тепло дома после зимней вьюги. Нельзя различить благо, не узнав зло. Я люблю свои неудачи за радость, которая меня охватывает при малейшем успехе. И радости всегда, как кусочек янтаря, схваченного однажды мною посреди песчаного берега; я подносил этот комок смолы из моря к своим глазам и, ликуя, думал о том, что будь янтаря на берегу много, то я бы совсем не радовался. И, значит, радость от моей находки порождена пустынностью берега. И, значит, если бы я не изведал зло, то не узнал бы и счастье. Вся жизнь – и муки выбора, и тягостная неопределённость.

Тёмными и путанными казались ей речи Эмиля, но звучанье его голоса волновало её, и чудилось ей, что его слова, сгорая в её теле, превращаются в музыку внутри её. Лиза вдруг благодарно к нему прильнула. И вдруг мелодии, звучащие в ней, породили столь нежные и страстные слова, что не сразу Эмиль поверил, что её речи обращены именно к нему. Но едва поверил он в это, как обессмыслила его несравненная приятность её речей, и вдруг уверился он в грядущем успехе всех своих зачинов, даже самых дерзновенных.

Он предугадывал её желанья: едва успевала она понять, что хочет его лобзаний, как он её уже целовал. Захотелось ей к нему на руки, – как после памятного купанья в горных лунных потоках, – и подалась она чуть назад, словно падая, и подхватил он её. Он нёс её столь долго, сколько она хотела; затем она шевельнулась, пожелав, чтобы он поставил её на скамейку и обнял бёдра. И он именно это и сделал. «Крепче, неистовей…» – мысленно просила она, и прижимал он всё сильнее бёдра её к своей груди, пока не уткнулся в них лицом. Лиза подалась вперёд, падая со скамьи, и была им подхвачена и поставлена землю.

И Лиза вдруг поверила в Бога и мысленно молилась, потупившись:

«Прости, Господь, неверие в тебя. Ведь не было мне нужды в тебя поверить! Но что мне дало безбожие моё? Конечно, ничего!.. Я лишь блудница… Корыстная, смазливая и злая… И всё трудней мне уважать себя!.. Господи, ну зачем же обременил ты нас нуждою в самоуваженьи?..»

И она медленно пошла, размышляя:

«Всякому надо уважать себя… нельзя без этого себя любить… А что бывает после утраты любви к себе?..»

И она посмотрела на небо, его уже заволокло; закапал дождь, и она подумала:

«А если позвать Эмиля к себе?»

А Эмиля озарила вдруг приятность самоотреченья, напоминая детство, когда привязался он к прыщавому хлипкому юнцу и по его воле лупил его врагов.

Эмиль снова поцеловал Лизу, и вообразилось ему, что входит он в чертоги властелина и возвещает весело о сносе церкви Покрова на Нерли. Эмиль не ведал: почему вообразилось ему, что возвещает он о сносе именно этой любимой своей церкви, и зачем ему грезился правителем краснорожий повар из неопрятного кабачка «Лачуга».

Вскоре Эмиль уже воображал и свои похороны на весеннем погосте: и гроб из морёного дуба, и груды венков с лентами, и красоток в рыданьях. И лобзали красавицы его мёртвые губы и ланиты, вспоминая свои ночи с ним… А наяву затомил его ужас перед смертью, и начал он усердно грезить об оргиях, что всегда ему помогало избавиться от душевной муки. Но если раньше он себя воображал в оргиях знаменитым сочинителем, которого ласкают прелестные и богатые поклонницы, то теперь же – атаманом разбойничьей шайки и шулером с увядшими и замызганными блудницами из дешёвых притонов. Затем вообразил он себя правителем, повелевающим взорвать в северной обители свою любимую шатровую церковь, как сеялку в народе плевел крамолы, и понял Эмиль, что если бы наяву приказал он такое, то его удовольствие было бы несравненным. И он страстно вздрагивал и жался к Лизе.

И вдруг он успокоился и подумал:

«А ведь свыше остерегли меня: не изнуряй душу пороками, наветами и властью, иначе помрёшь скоро. Отсюда в грёзах и оргии, и правитель-мракобес, и кладбище».

И он шептал, обнимая Лизу во тьме:

– Соблазны губят мой дар. Как и твой, впрочем. Скоро мы и самих себя разлюбим.

– Мелочи это, – молвила она и вдруг замерла. И припомнились Лизе слова её матери в горах перед самой встречей с ним. А он говорил Лизе:

– Я бывал в доме, где хозяин распутничал под музыку Баха. Скорбная и нежная мелодия звучала в ночи одновременно с похабщиной. И хозяин толковал мне, что если б его растили в вере в Бога и в честности, то стал бы он человеколюбцем. Значит, есть у него инстинкты, которые могли бы его сделать совестливым и нравственным. И где же они теперь у жестокого извращенца? Разве они могли покинуть его тело? Разве не мстят они за себя и не бунтуют? Разве не хотят власти в теле? Самого себя ведь нельзя осчастливить. На такое способны только те люди, для коих ты сам – счастье!.. Так и наслажденье…

Осторожно она высвободилась во мгле из его объятий и подошла к реке, пахло мусором и гнилью. Лиза опёрлась грудью на чугунные перила и засмотрелась на чёрную воду. И он медленно приблизился к Лизе, и она, глядя на его белую ладонь на перилах, глухо молвила:

– Ты говоришь для себя важное, но неясное мне. И помянул наслажденье… А я не люблю это слово… И что мне в нём?.. Только детски наивная надежда на то, что оно означает.

И Лиза прибавила чёрство:

– А ведь приятно тебе вспомнить скабрезный домик. А хозяин его – задорный старикашка, видать… Проказливый хрыч… Не лапоть из лыка…

Эмиль говорил быстро и негромко:

– Всякую тварь услаждает только то, что полезно для её вида. Прелесть соитий продолжает род, услады же власти развивают ум. А бесполезные твари не наслаждаются, их губит природа разными способами. И заставляет пресыщенье понять нашу бесполезность, и близка тогда погибель, особенно для гения. А ведь я многим уже пресытился. Природа, творя гения, печётся о том, чтобы он не вредил людям, и поэтому в нём заложено стремление к смерти, и она обуревает его при порче дарований.

И присовокупил он горделиво и скорбно:

– Возможно, дарованья мои мнимые, но в них я верю. И меня пугала моя пресыщенность, пока не явилась ты.

– Ловко и лукаво научился баять, – обронила она.

И затем она вдруг вспомнила свою мать в горах накануне смерти и поверила в истинность его слов. Лиза поверила в то, что непременно он скоро умрёт, если покинет она его, и она, ликуя от возможности его спасти, льнула к нему…

И вдруг, оторопев, она поняла, что откажет ему сейчас она в своей любви, ибо не хочет никого спасать…

И услышал он её оскорбительный и чопорный отказ и на миг остолбенел. И она вошла в парадный подъезд, и Эмиль запомнил её улицу и номер дома. Начал моросить дождь…

11

Кира себя убедила в том, что ей дано проникать в тайные сущности любого человека. Она чрезвычайно быстро распознавала, даже в толпах и толчеях, тех людей, кто ей был подобен своекорыстьем и суетностью. Она бы считала многие свои поступки позорными, если бы их совершала не она, а другая женщина.

Кира чрезвычайно гордилась своим умом, но совсем она не понимала того, что её преуспевание здесь не более чем случайность. Ведь с Воронковым познакомилась Кира в то самое время, когда он, достигнув, наконец, вожделённой власти, пребывал в полном упоении, и поэтому отвалил он любовнице столь много, что и малой толики благодеяний этих не дозволяла ему скаредность давать уже месяцем позже…

Ночью Кира в своей спальне за розовым столиком писала золотым пером на сиреневой бумаге поздравление подружке со свадьбой. Кира была укутана в белый пушистый халат, а перед нею стояли в китайской вазе тёмно-красные розы, и светилась матово серебром пепельница с клеймом Фаберже. Любовалась Кира своими холёными пальцами, изрывая черновики письма, и лак ногтей напоминал ей кровавые пятна после разделки говядины на кухне.

Церемонно вошла поболтать дочь, очень похожая на Киру и гонором, и статью. Разумная девочка не докучала матери чрезмерно; дочь быстро сообразила, что ожидается гость, и ушла в свою комнату…

Воронков посмотрел на чёрное короткое платье Киры, на бирюзовый её кушак, и сдула она пушинку с его коричневого костюма.

В полутьме уселись они за квадратный стол со снедью, с водкой и наливками в запотевших графинах и с шампанским в серебряном ведёрке со льдом. Хозяйка поднесла Олегу Ильичу рюмку с водкой, он быстро выпил и закусил чёрной икрой. И вдруг он снова ощутил непонятный ему страх за себя, изведанный в первый раз в персональной машине на перекрёстке у высотной гостиницы; там за круглым белым столиком Лиза одиноко пила кофе, и тело её показалось Воронкову измождённым, лицо же – страдальческим. А ведь хорошо помнил отец её чванную мину. Ему захотелось выйти из машины и приголубить девочку, но спешил он по своим финансовым делам, и потому уехал. И сразу за поворотом ощутил он этот страх за себя…

А ведь Олег Ильич был уверен, что ему нечего бояться…

Воронков себя мнил изощрённым и хитрым, и верил он, что безнаказанным останется любое его преступление. Он себя уже относил к правящему сословию, для которого не обязательны законы государства. И он знал, как его покровители, блюдя интересы и выгоды своего сословия, спасали от суда и тюрьмы заядлых взяточников. И, наоборот, в тюрьме оказались радетели государства за нарушение ими неписаных сословных законов.

Воронков же не нарушал неписаных законов своего сословия, был он угоден начальникам и рьяно выполнял приказы, даже самые нелепые и вредные для черни. Приказы, которые простонародью были заведомо вредны, выполнял он теперь с особенным и всё более возрастающим удовольствием…

И вот теперь за яствами с Кирой думалось ему о том, что лад со своим народом и отсутствие нужды таить от него свои поступки и мысли столь драгоценны и сладостны, что стать преступником-татем можно только из большого страха оставаться честным.

«Но ведь чушь всё это, – думал он, щурясь. – Неужели страх поступать честно и делает преступником? И неужели я порочен от страха перед целомудрием? Видимо, да… Ведь честность моя сразу опостылеет тем, кому выгодна моя порочность, и все соратники мои в миг ополчатся на меня и упекут за решётку… Ну а раньше, когда правил я лишь заводом и пытался быть честным? Разве начал я взятки совать не из боязни, что, коли не буду я делать этого, то лишат меня власти над тысячью работяг? Поначалу пугался я возмездия за подкуп, но сумел одолеть свой страх. На войне превозмогают даже страх смерти… Страх всегда подстрекает его превозмочь!.. Неужели в истоках любой измены лежит страх изменить своему долгу?..»

На страницу:
2 из 8