Полная версия
Заслужить лицо. Этюды о русской живописи XVIII века
Речь, на наш взгляд, может и должна идти не о секуляризации культуры России XVII–XVIII вв. как о процессе отчуждения и попрания святынь, не об обмирщении как умалении сакрального, но о новом религиозном чувстве, о новом благочестии, о новой теодицее, оказывающих непосредственное влияние и на развитие искусства, и на искусствопонимание, и на культуру в целом. Вероятно, заменой скомпрометировавшим себя терминам «секуляризации» и «обмирщения» может стать почти забытое, но емкое и меткое словцо Р. де ла Бретона «рассуеверивание», которому вторит спустя два столетия М. Вебер, толкующий о «великом историке-религиозном процессе расколдования мира».
Стало быть, давно сложилась ситуация, когда корпус фактов вошел в безнадежное противоречие с прежним толкованием тезиса секуляризации, если не с самим тезисом.
5
Лишь в 1997 г. М. Г. Талалаем была поставлена точка в давнем споре об Альгаротти (Франческо Альгаротти. Русские путешествия / Перевод с итальянского, предисловие и примечания М. Г. Талалая // Невский архив. Историко-краеведческий сборник. Вып. III. СПб., 1997). Исследователь убедительно доказал, что цитированная и переиначенная фраза итальянца стала известна поэту по-французски (Там же. С. 235). Благодарю за ценные указания по этой теме Г. Ю. Стернина и М. Г. Талалая.
6
Слова «окно» и «икона» восходят к единому корню греческого «эйкон»: ср. – греч. éixóva, греч. éixèu (см.: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. М., 2007. Т. 2. С. 125. Библиографию об этимологии этих слов см.: Там же. Т. 3. С. 128).
7
В качестве псевдокурьеза, выдающего особую сакральность для русских понятия окна как всякого проема-в-преграде, приведем происшествие 24 декабря 1664 г., описанное Николаасом Витсеном – голландским путешественником, побывавшим в России в 1664–1665 гг. Он свидетельствует, в череде прочих суеверий русских: «В комнатах обычно имеются окошки, через которые мы ночью часто мочились; как-то через окно один из английского посольства справил свою нужду. Русские узнали об этом, а он сбежал; если бы его поймали, то зарубили бы. Это заставило нас остерегаться» (Витсен Н. Путешествие в Московию. 1664–1665. Дневник. СПб., 1996. С. 65). См. также ст. Л. Н. Виноградовой и Е. Е. Левкиевской в изд: Славянские древности. Т. 3. М., 2004. С. 534–539.
В том, сколь актуальна и поныне эта тема, убеждает, например, чтение современной русской прозы. Так, вдумчивая, волооко и зорко пишущая Ксения Голубович, с младогегельянским энтузиазмом строя антиномии и дихотомии, чреватые вожделенным синтезом, и строго выводя итог эмпатической пары «Россия – Сербия», звучащий приговором все еще импотентному панславизму, особо отмечает перегруженную славянскую семантику «проема-в-преграде»: «"В Сербии очень важны входы, – говорю я. Никогда не видела такого внимания ко входу. Не просто к дверям, а именно ко входу в них". – Ирина внимательно слушает. – "Да, мне нравится вход. А что важно в России?" – Я говорю с уверенностью: "Окна…" – и, подождав, пока не встанут на место нужные слова, говорю: "Сербия хочет войти, Россия – выйти". Я вспоминаю, что то место, через которое проходили сербы, прежде чем прийти на Балканы, они все так же мифологическим нутряным образом называют "врата народа". – "Да, это совсем другое", – соглашается Ирина. И – одно и то же, – думаю я, – потому что – всегда на пороге» (Голубович К. Сербские притчи. Путешествие в 11 книгах. М., 2003. С. 172). Не худо было бы вспомнить и о том, что во многих славянских культурах через окно и вперед головой выносят самоубийц, скоморохов и иных проклятых людей. И их же хоронят головой на восток.
Отметим, что именно с пушкинских времен в культуре России окончательно утвердилась антиномия «окно в Европу» versus «окно из Европы в Русь». Она имеет в виду противопоставление «смертоносного, чуждого» – «живому, своему». В «Медном всаднике» злая стихия внешнего, чужого, западноевропейского мира (стало быть, города имени императора Петра I) означена как движение извне внутрь: «…сердито бился дождь в окно». Образный вектор этот дублирован и не раз преумножен далее: «…и он желал / Чтоб ветер выл не так уныло / И чтобы дождь в окно стучал / Не так сердито…». И еще, потом: «Осада! Приступ! злые волны, / Как воры, лезут в окна». Угомонившаяся злая и враждебная стихия меняет гнев на милость через милостыню, и Евгений «питался / В окошко поданным куском»; но семантика движения извне внутрь константна, и герой оказывается теперь на улице, заглядывая внутрь, т. е. находясь по другую сторону окна-демаркации. Это амбивалентное и инверсированное «окно в Европу», точнее – «окно в Россию из Европы» находит свое дальнейшее развитие в письменной культуре.
Важно и традиционное фольклорное, с романтическим и, позже, символистским развитием, уподобление окна – глазу, окна – оку (читаем, например, у Даля: «дверь добра с ушами, а хоромина с очами» [Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 3. С. 664]). Традиционно амбивалентный и, стало быть, сдвоенный мотив в гоголевской огласовке троится на окно-око-смерть (вспомним хотя бы приказ Вия, после которого и воспоследовала гибель Хомы: «Поднимите мне веки, не вижу!»). Троица «окно-глаз-смерть» особенно активно работает в поэтических текстах символистов с начала XX в. Преизбыток их открытых и запертых окон задают круг смыслов от «акоммуникативности личности и мира» у ранних символистов до «общения душ» – у поздних (Ханзен-Леве А. Русский символизм. СПб., 1999. С. 102). Далее макабарное окно уходит работать в XX столетие. Б.Пастернак (из «Марбурга»): «Ведь ночи играть садятся в шахматы / Со мной на лунном паркетном полу, / Акацией пахнет, и окна распахнуты, / И страсть, как свидетель, седеет в углу». Или: «Как часто у окна нашептывал мне старый: "Выкинься"»; или: «А в наши дни и воздух пахнет смертью: Открыть окно – что жилы отворить»; того пуще: «И опять кольнут доныне / Неотпущенной виной, / И окно по крестовине / Сдавит голод дровяной»; про знаменитую «фортку» с не менее известным «тысячелетьем» писать попусту. А. Ахматова «окном» как частным случаем «проема-в-преграде» решает антиномию «угроза – смерть» («Все как раньше: в окна столовой / Бьется мелкий метельный снег…»; «Тихий дом мой пуст и неприветлив, / Он на лес глядит одним окном, / В нем кого-то вынули из петли / И бранили мертвого потом») и прямо сопрягает «окно» с Петром: «Мне не надо ожиданий / У постылого окна <…> Над Невою темноводной, / Под улыбкою холодной / Императора Петра»; «окно» же решает трагедию «Приговора»: «А не то… Горячий шелест лета, / Словно праздник за моим окном. / Я давно предчувствовала этот / Светлый день и опустелый дом»; то же повторится в «Распятии»: «И ту, что едва до окна довели, / И ту, что родимой не топчет земли…»
Развитие темы «окна в Европу» очевидно и в прозе – например в прозе XX в. Довольно припомнить хотя бы «Епифанские шлюзы» А. Платонова, где «окно» из единительной метафоры превращается в эмблему разъединения, «смотрение в окно», и, стало быть, пересечение границы чревато новью, но и смертью, будучи эквивалентом мифологической реки нижнего мира (Топоров В. Река // Мифы народов мира. Т. 2. М., 1982. С. 374–376).
8
По сути, то же происходит в отечественном театре, ведь «театр привел на сцену нового героя, теперь здесь действовал человек, а не его схема, от которой отделялись чувства, изображаемые аллегориями. Человек приобрел тело и душу, внешний облик и чувства, и имел право ими распоряжаться <…> Он стал равным самому себе» (Софронова Л. А. Российский феатрон: московский любительский театр XVIII в. М., 2007. С. 15), в отличие от прежней «неличи»: «Неличь ж. (от лицо) что невзрачно, неказисто, некрасиво, чего нельзя показать лицом. Неличь такая – товар его, что и глядеть неначто. Кляченка неличь, а неистомчивая! Нелицеприемный, нелицеприимный, – приимчивый, нелицеприятный, безпристрастный, правдивый, праведный; чуждый пристрастия, по уважению к лицу; правосудный, правосудливый» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 2. С. 522). Равный, в потенции, равный самому себе человек и потребовал искусства «лиценачертания» (Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979. С. 460).
9
См. пролегомены к разработке науки о «чуждости» («ксенологии»?) по-русски: Бубер М. Я и Ты. М., 1993; Вальденфельс Б. Своя культура и чужая культура. Парадокс науки о «чужом» // Логос. 1994. № 6; Недорога В. Феноменология тела. Введение в философскую антропологию (Материалы лекционных курсов 1992–1994 гг.). М., 1995; Делёз Ж Мишель Турнье и мир без Другого // Комментарии. № 10. М.;СПб., 1996; Недорога В. Двойное время // Феноменология искусства. М., 1996; Шукуров P.M. Введение, или Предварительные замечания о чуждости в истории // Чужое: опыт преодоления. Очерки из истории культуры Средиземноморья. М., 1999. В разработке «ксенологии» (или «каллигаризма» все же, или «аллологии», наконец?) огромную роль сыграли два коллективных сборника: уже упомянутый труд «Чужое: опыт преодоления…» и альманах «Одиссей» (Образ «другого» в культуре // Одиссей. 1993. Человек в истории. М., 1994).
10
В самом деле, для Средневековья ужасное, непонятное, страшное – неотъемлемая часть реальности, а ангелы и демоны – такая же действительность, как сосед и родственник. Новое время и Возрождение, в частности, проводят решительную границу между непознанным и непознаваемым, особенно рьяно устремляясь к «Я» и «сверх-Я». В результате, борясь с политическим, экономическим, социальным и многими другими отчуждениями за свои права, мы получаем отчуждение «личности» от собственного «Я».
11
Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII в.) // Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 414. 1977; Лотман Ю. М. Динамическая модель семиотической культуры // Там же. Вып. 464. 1978; Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Отзвуки концепции «Москва – третий Рим» в идеологии Петра I. К проблеме средневековой традиции в культуре барокко // Художественный язык Средневековья. М., 1982.
12
Экспансия исчисляемого времени представляет собой одну из составляющих утверждения счетной парадигмы как основы городской культуры, развивающейся в культуре Нового времени (Живов В. М. Время и его собственник в России на пути от царства к империи // Человек между Царством и Империей. М., 2003. С. 18; см. также: Вдовин Г. В. Две «обманки» 1737 г. Опыт интерпретации // Советское искусствознание'24. М., 1988).
13
На то же жалуется сельский батюшка в «Господах Головлевых» М.Салтыкова-Щедрина: «Против всего нынче науки пошли. Против дождя – наука, против ведра – наука. Прежде, бывало, попросту: придут да молебен отслужат – и даст бог. Ведро нужно – ведро господь пошлет; дождя нужно – и дождя у бога не занимать стать. Всего у бога довольно. А с тех пор как по науке начали жить – словно вот отрезало; все пошло безо времени. Сеять нужно – засуха, косить нужно – дождик!» Жизнь «безо времени» – бытье в ином континууме, в иных хронопринципах.
14
Композиция картины организована таким образом, что лицо старика с текстом под ним, если холст перевернуть вверх ногами, превращается в череп, под которым находим продолжение стиха. Под стариком читаем: «Добр бех измлада и румян як шипок дозрелий. // И твои очи сладко тогда на мя зрели. // Ныне желт, худ и сух, як лист пред зимою: // Лихость мою точию крию бородою. // Еще же ныне как ни есть, но сладко ты на мя зрети: // Да и седин ради мусишь мя почтиты: // Что впредь со мною будет ежели не знаешь: // Обрат стремглав образ тотчас угадаешь». Под черепом: «О, теперь, як говорят, ни кожи ни рожи // Сам уже на кого похожий // Бя як не знаю ты мне образец наличный // Твой вид вскоре имать быть ничем неразличный. // Кто любит тя днесь той сам огидит тобою, // Кто чтит утро, череп твой попрет ногою».
15
Заметим, что и в театре той эпохи «четкого различения реквизита и декорации <…> еще не наступило» (Софронова Л. А. Российский феатрон… С. 29). О дефинициях между декорациями и реквизитом см.: Гачев Г. Д. Содержательность художественных форм. Эпос. Лирика. Драма. М., 1968. С. 210; Лотман Ю. М. Семиотика сцены // Ю. М. Лотман об искусстве. Структура художественного текста. Семиотика кино и проблемы киноэстетики. Статьи. Заметки. Выступления. СПб., 1998. С. 595.
16
Сборники символов и эмблем были чрезвычайно популярны на протяжении двух столетий истории отечественной культуры и, так или иначе, изучались непосредственно едва ли не всеми грамотными до начала второй половины XIX в., даже против их воли, будучи тотальным общим лексиконом. См., например, у И. С. Тургенева в «Дворянском гнезде» значимые детали биографии героя: «После смерти Маланьи Сергеевны тетка окончательно забрала его в руки. Федя боялся ее, боялся ее светлых и зорких глаз, ее резкого голоса; он не смел пикнуть при ней; бывало, он только что зашевелится на своем стуле, уж она и шипит: "Куда? Сиди смирно". По воскресеньям, после обедни, позволяли ему играть, то есть давали ему толстую книгу, таинственную книгу, сочинение некоего Максимовича-Амбодика, под заглавием „Символы и эмблемы". В этой книге помещалось около тысячи частью весьма загадочных рисунков, с столь же загадочными толкованиями на пяти языках. Купидон с голым и пухлым телом играл большую роль в этих рисунках. К одному из них, под названием "Шафран и радуга", относилось толкование: "Действие сего есть большее"; против другого, изображавшего "Цаплю, летящую с фиалковым цветком во рту", стояла надпись: "Тебе все они суть известны". "Купидон и медведь, лижущий своего медвежонка" означали: "Мало-помалу". Федя рассматривал эти рисунки; все были ему знакомы до малейших подробностей; некоторые, всегда одни и те же, заставляли его задумываться и будили его воображение; других развлечений он не знал. Когда наступила пора учить его языкам и музыке, Глафира Петровна наняла за бесценок старую девицу, шведку с заячьими глазами, которая с грехом пополам говорила по-французски и по-немецки, кое-как играла на фортепьяно да, сверх того, отлично солила огурцы. В обществе этой наставницы, тетки да старой сенной девушки Васильевны провел Федя целых четыре года. Бывало, сидит он в уголке с своими "Эмблемами" – сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гораниумом, тускло горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие часы торопливо чикают на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями, а три старые девы, словно парки, молча и быстро шевелят спицами, тени от рук их то бегают, то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка».
Обратим внимание на то, как Тургенев сам создает эмблематический натюрморт с goranium – будущей всероссийской геранью, от хлопотливых голландцев еще и знаком домовитости, – с настенными часами, символизирующими скоротечность земного времени, с мышью, исподволь подтачивающей все мнимо незыблемое, со скучным сверчком, неутомимым певцом «суеты сует», с едва горящей свечой, работающей здесь в двух смыслах – и как эмблема знания-просвещения, и как знак любви, – и наконец, с прямо названными парками, «тремя старыми девами», сучащими нити судеб и плетущими их в единый покров бытия. Закономерно, что созданная писателем назидательная картинка завершается короткой фразой – эмблематическим девизом: «Горе сердцу, не любившему смолоду!», предвосхищающей и судьбу Лаврецкого, и финал всего «Дворянского гнезда».
17
Заметим, кстати, что для русского человека новостью было даже не обретение часами минутной стрелки, т. е. не сама возможность делить час на более мелкие отрезки, а еще более то, что подвижные стрелки вращаются вокруг неподвижного циферблата. Все тот же Николаас Витсен с удивлением писал: «Часов у них мало, а где таковые имеются, там вращается циферблат, а стрелка стоит неподвижно; она направлена вверх, показывая на цифру вращающегося циферблата». Символика такого построения часового механизма вполне очевидна: устремленная к «ropel» единственная стрелка соотнесена тем самым с абсолютом, а движущийся вокруг циферблат – эмблема земного времени как всего лишь одного из предикатов вечности. Нетрудно увидеть и близость таких часов с неподвижной стрелкой с солнечными часами, где роль стрелки как вектора к абсолюту исполнял сам обелиск.
18
Муратов П. Образы Италии. Т. 2. М., 1912. С. 66–67.
19
По точному замечанию М. М. Аленова, «Собрание персон на раннепетровских портретах выглядит так, как если бы им было сообщено известие, что они из небожителей пожалованы в госслужащие, или, проще говоря, что они удостоены портретного увековечивания своей персоны не за подвиг спасения души, а, так сказать, "за заслуги перед отечеством". Сохраняя иератическую статику "небожителей", они преисполнены какого-то горестного недоумения невинно приговоренных к какой-то неведомой им славе. По мере того как сияние и благо этой земной славы становились в жизни и в портретной атрибутике более определенными, оттаивала, исчезала эта анестезирующая позу и мимику статика, соответственно живопись обретала подвижность – пространственную, фактурную и колористическую вибрацию» (Алленов М. М. Русское искусство XVIII – начала XX в. М., 2000. С. 48).
20
Софронова Л. А. Культура сквозь призму поэтики. М., 2006. С. 289.
21
Невозможно, конечно же, рассмотреть при первом приближении весь ход процесса «гоминизации» («заслуги лица») во всей его глубине по бескрайним пространствам России, по всей широте многомиллионной Руси. Но, не создав первой модели, мы не можем обратиться к рождению и утверждению будущей «личности» во всех классах, слоях, социальных группах, хотя изначально ясно, что процесс этот шел среди крестьянства иначе, нежели среди купечества; в «третьем слое» – не так, как у властьимущих; у провинциального дворянства – не так, как в «столицах»… Мы вынужденно строим нашу модель по общественной «элите», по культурному «авангарду», лишь иногда предполагая ход процесса в иных слоях, источники к изучению которых покуда менее известны.
22
«Русским рукописям до XVI в. не было известно деление слов. Точки ставились в интервалах между нерасчлененными отрезками текста <…> В XV в. появляется запятая, сначала равнозначная точке», – констатирует в своей классической работе В. Ф. Иванова (Иванова В. Ф. История и принципы русской пунктуации. Л., 1962. С. 9). «Полагают, что и точка с запятой (вернее, точка над запятой) появилась в это время. Оба знака заимствуются из греческого письма через посредство южнославянского [запятая у греков была уже в IX в. – Вд.]. Сведения о новых знаках проникали медленно, и во многих рукописях XV и даже XVI вв., кроме точек, ничего нет <…> Знаки препинания ставились иногда даже чисто случайно, по причинам внешнего порядка: так, прерывая работу, писец мог поставить точку в самом неожиданном месте, иногда даже в середине слова» (Там же), подобно шву дневной работы в стенописи, добавим мы от себя.
23
Заметим, что проблема строчной-прописной в русском языке по-разному, но разрешается в таких произведениях крайнего индивидуализма русской музы и ее вольнонаемных, как ода «Бог» Г. Р. Державина, где каждая строка начинается с «Я» и потому с заглавной; и как поэма В. В. Маяковского «Я», где оное личное местоимение – заглавие, и оттого нет вопроса о прописной-строчной.
24
Ведь немыслимы друг без друга заглавная буква начала предложения и его концевой знак. «…Прописная буква как знак, исторически связанный с красной строкой, является в настоящее время вспомогательным знаком точки, ставящимся не в конце отделяемого члена, а в его начале» (Щерба Л. В. Теория русского письма. Л., 1983. С. 150). Учитывая давно ставшие привычными спекуляции о прописном русском «я» и строчном английском «I», важно иметь в виду подлинную причину британского обыкновения: «Написание I с прописной буквы принято с первых печатных изданий или с памятников конца среднеанглийского периода. В среднеанглийский период личное местоимение i часто для ясности передавалось через j, a j по своему начертанию в XV в. почти совпадало с I. Эту форму усвоили печатники, и она сохранилась» (Бруннер К. История английского языка. М., 1956. Т. 2. С. 102). Благодарю за консультации по проблеме личных местоимений в романо-германских языках М. Л. Чередниченко.
25
«…вводится понятие персоны – так именуется роль» (Софронова Л. А. Российский феатрон… С. 33–34).
26
Баткин Л. М. Итальянские гуманисты: стиль мышления и стиль жизни. М., 1978. С. 54. Парадокс «возможности накладывать отпечаток на всеобщее» и «полное соотнесение с этим всеобщим» сказывается на многих сторонах русской действительности долгое время. Красноречивейшая иллюстрация – двойное значение слова «фамилия» (как родовое имя и как собственно семейство, этим родовым именем связанное) в русском языке едва ли не до конца XIX в. Соль распространеннейшего анекдота эпохи, передаваемого нами по П. А. Вяземскому, – именно в «персональной» дихотомии «Я» и «мы»: «В каком-то губернском городе дворянство представлялось императору Александру, в одно из многочисленных путешествий его по России. Не расслышав порядочно имени одного из представлявшихся дворян, обратился он к нему: "Позвольте спросить, ваша фамилия?" – "Осталась в деревне, ваше величество, – отвечает он, – но, если прикажете, сейчас пошлю за нею"».
Вообще же, отметим, что начало процессу обретения неизменной, по наследству передающейся фамилии, а не прозванию от имени отца, поскольку имя отца стало отчеством (прежде это привилегия аристократа величаться – вичем, что суть дар государев), положено в XVIII в. Тот же процесс – обретение фамилии социальными низами, окончательно стимулированный реформой 1861 г., однако еще во второй половине XX в. в российских деревнях различали «уличные» и «личные» фамилии. Параллельно идет и становление «Вы» как нормы обращения к другому.
«Параллельно» рождается, например, и такой мебельный жанр, как стул – некое среднее между троном для государя и лавкой для служащих, равнодействующая между единственным царским «Я» и безгласным в глазах государева величия коллективным боярским «мы», представляющим «мы» мира безбрежной Руси, где каждый из будто бы немотствующих бояр на своем месте станет «Я» и обретет трон, поместивши иных «мы» на лавки. Стало быть, стул – еще один знак непростого пути обличения, общеиндоевропейской и общеевропейской дорог от «прямохождения» к «прямосидению». И если на «прямохождение» ушло 15000- 20000 лет, то на «прямосидение» – чуть менее 2000.
Обретение спинки – завоевание Нового времени, лукавая победа прямой спины Возрождения над гибким позвоночником Средневековья, виктория, чреватая сутулостью романтизма и постромантизма. Случайно ли раннеренессансная мебель Италии, немецкие стулья от времени Лютера и далее, русские «отдельные мебля» петровской эпохи, чешские sidadla середины – второй половины XIX в., бразильские кресла первой половины XX столетия настойчиво громоздят прямоструганные спинки, спорящие не то с лестницей Иакова, не то с моделью Ламарка, не то со схемой эволюции по Дарвину?.. Случайно ли начала портрета как жанра, среди прочих условий репрезентации предполагающего «прямостояние» или «прямосидение» как виды предстояния, современны стулу как виду декоративно-прикладного искусства? Случайно ли безоговорочная победа Новейшего времени и эпохи постромантизма материализована в тишайшем явлении не где-нибудь, а именно в Вене – столице самой обширной и самой надуманной европейской империи – скромного столяра М. Тонета, снабдившего с благословления не абы кого, а Меттерниха, стульями из гнутого бука весь атлантический мир, купивший к началу Первой мировой войны почти семьдесят миллионов «венских стульев»?..
Случайно ли всякая революция и любой переворот начинаются с обязательного сидения революционеров на корточках, на земле, на мешках, на чем угодно, кроме стульев (стул – эмблема соглашательства «власти» и «народа», государства, воплощенного в «Я» власть предержащего и послушно «сидящего» под десницей «населения»), а заканчиваются неотменным низвержением стоящих и конных как дважды стоящих статуй? Случайно ли лучшая революционная и любовная поэма до сих пор – «Флейта-позвоночник» (1915) В. В. Маяковского, поэма об отказе от стула и ложа вплоть до коленопреклонения (Хребет – «Память! // Собери у мозга в зале // любимых неисчерпаемые очереди. // Смех из глаз в глаза лей. // Былыми свадьбами ночь ряди. // Из тела в тело веселье лейте. // Пусть не забудется ночь никем. // Я сегодня буду играть на флейте. //На собственном позвоночнике»; Ложе – «Если вдруг подкрасться к двери спаленной, // перекрестить над вами стёганье одеялово, // знаю – // запахнет шерстью паленной, // и серой издымится мясо дьявола. // А я вместо этого до утра раннего // в ужасе, что тебя любить увели, // метался // и крики в строчки выгранивал, // уже наполовину сумасшедший ювелир.»; Колени – «В муке // перед той, которую отдал, // коленопреклоненный выник. // Король Альберт, // все города отдавший, // рядом со мной задаренный именинник»)?