Полная версия
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
Вот ведь коза! Опять какая-то игра. И идёт так уверенно, словно знает куда. Не удивляюсь, что у неё вечные проблемы с поклонниками. Редкий мужик сможет принять эти эмоциональные импровизации. В её сутках двадцать четыре обиды и двадцать два примирения. Вечно отрицательное сальдо в её пользу. Ровесники с этим редко мирятся, страдая, ревнуя и учиняя выяснения отношений. Она всякий раз выметает из своей души все следы пребывания там посторонней воли, прибивая на стену очередной скальп. Это Саша, это Роберт, это ещё кто-то. Все, кого я видел, были субтильны и нервичны. Сама она таких мальчиков находит или это они к ней липнут, не знаю. Впрочем, влюбляется она всегда честно и навсегда – удивительное качество.
Сидит на камне неподалёку от входа в Кремль. Руки на коленках – школьница-переросток. Впрочем, почему переросток? Её, поди, ещё в кинотеатр по детскому билету пускают.
– Привет!
– Здравствуйте.
– Как тебя зовут, девочка?
– Меня зовут Маша. Я приехала из Москвы. Меня укачало, и я заблудилась.
– Ну, пойдём, Маша, раскачаю тебя обратно и отблужу. – Я смеюсь: – Похабненькое предложенице получилось.
– Нормальное. Слушай, ты можешь мне пообещать три вещи?
– Хоть четыре. Излагай.
– Три «НЕ»: мы не будем трахаться, не будем рано вставать и мы не будем говорить о Боге. Хорошо? Обещаешь?
– Первое можно было даже и не упоминать, как абсолютно исключённое.
– Все вы так говорите.
– Заниматься сексом с бывшей родственницей – это извращение и инцест.
– Подумаешь, какая цаца! Раньше тебя это не смущало. А вот захочу и будем.
– Машка! Прекрати сейчас же. Вставай и пошли. Нас уже Лёха заждался.
– А кто у нас Лёха?
– Мой друг.
– Опаньки. У нас тут ещё и друг какой-то. Ты теперь из «этих», что ли? Что годы с людьми делают… Что делают…
Я сделал вид, что собираюсь дать ей подзатыльник. Машка с визгом вскочила и, хихикая, побежала по дорожке, чуть не сбив выходившего из ворот молодого дьякона. Тот успел отпрыгнуть, притворно вытер со лба испарину и заулыбался.
– Дочка?
– Хуже. Племянница бывшей жены.
– Тогда аккуратнее.
– Куда уж аккуратнее. Но за совет спасибо.
– На исповедь сюда или так?
– В отпуск.
– Одно другому не мешает.
– Вы тут всех грешников у ворот караулите?
Дьякон заулыбался пуще прежнего.
– Не всех. Только тех, кто сам под ноги бросается. Если решитесь, приходите. Только натощак и не пейте ничего спиртного накануне.
– Это как кровь сдавать в поликлинике на биохимию. Там те же рекомендации.
– Тут не сдавать, тут менять её на Христову. Приходите.
Я поблагодарил и побежал вслед за Машкой, крича ей, что не туда свернула. Догнал, шлёпнул по попе, взял за руку и повёл по тропинке к дому.
– Что хотел служитель культа?
– Хотел изгнать из тебя бесенят, но потом решил, что во всём монастыре ладана не хватит.
– Это правильно. Мои бесенята! Я их по всему миру в оркестр собирала не для того, что бы в этом климате бросать. Они тут захиреют, скуксятся.
– Жалко?
– Очень!
Лёха возник на пороге квартиры в тельняшке, фартуке и с шумовкой в руках. Для завершения образа корабельного кока не хватало только шапочки.
– Прошу к нашему столу, о девушка Мария из далёкого города Москва! – пропел он басом.
– Не Мария, а Марина, – игриво пропела Машка. – А вы, стало быть, и есть тот мифический Лёха?
– Что ты ей про меня наплёл? – Лёха нарочито строго сдвинул брови.
– Только правду, мой друг! Только правду.
– В таком случае прошу отужинать с нами. Сегодня алемантер бон кюве из свежепойманной трески.
Машка захохотала. Обняла Лёху и чмокнула в небритую щёку.
– Алексей, вы чудо! Что это вы такое сказали?
– Не знаю, но мне кажется, что по-французски. А что? Звучит вполне аппетитно.
– А пахнет как… Всю мою укачалость этим запахом сразу выгнало. Ведите же скорее к столу!
Рыба и вправду оказалась восхитительна. Лёха натёр её специями, переложил луком и запёк в фольге. В качестве гарнира он нажарил целую сковородку картошки с укропом. Стол накрыл красной бумажной скатертью. В центре – бутылка «Абсолюта». Вместо давешних кружек стоят хрустальные стопки. Салфетки аккуратно заправлены под тарелки, приборы у каждой. В большой алюминиевой миске нарезанные розочками яблоки. В довершение всего посередине стола горела свеча, укреплённая в импровизированном канделябре из загнутой спиралью куска толстой проволоки.
– Вот это я понимаю! Класс! Учись, дядюшка! – Машка дала мне пендель и прошмыгнула в угол. – Самая крутая сервировка на всём побережье Белого моря. Точно. Удивили Вы меня, Алексей. Я, если честно, ожидала увидеть бутылку портвейна, пельмени, банку зелёного горошка и шпроты.
Разговаривали о ерунде, пили «по маленькой». Лёха что-то про Каракумы нёс, про верблюдов. Вспоминал своё детство на границе с Китаем, байки травил. Да и Машка раздухарилась, расчирикалась, кокетничая то с Лёхой, то со мной. Пыталась было по своему нынешнему обыкновению рассказывать о персонажах из телеящика, но, не найдя в Лёхиных глазах узнавания имён, перевела тему на своих мальчиков. Все у неё прекрасные. Все талантливые, гениальные. Все её любят, хотят, плачут и умоляют. Стихи ей посвещают, картины пишут. Лёха на «стихах» напрягся. Словно собственный взгляд сглотнул и подавился. Зажигалку в пальцах завертел. Пальцами защёлкал.
– …компания очаровательная. Ваши питерские интеллектуалы. Там такие мальчики! Очень умненькие. Очень хорошенькие. Там столько всего в них хорошего! Даже не знаю, в кого и влюбиться. Придётся, видимо, во всех по очереди, но понарошку.
– Не люблю интеллектуалов, – неожиданно выдохнул Лёха.
– Что вдруг?
– Неважно. Не люблю и всё. Враньё сплошное.
– Алексей, – Машка курила очередную сигарету от поданной Лёхой зажигалки, – отчего же? Хорошее образование, хорошее воспитание, разве это плохо? Тем более что это я их мальчиками называю, а им уже под тридцать.
– Ого, – говорю, – просто дедушки, а не мальчики.
– Не иронизируй, дядюшка! Так что у вас против интеллектуалов, Алексей?
– Трендят они много. – Лёха щелчком выбил из пачки сигарету и всё-таки закурил. – Всякий раз пытаются мир под какую-то схему подогнать. Перебирают, комбинируют. Словно бы внутри формулы находишься. Зазеваешься, а тебя уже за скобки вынесли, поделили, интеграл взяли, бирку нацепили – и на полку. Бодрийяр—хулияр. Я как слышу это всё, так сразу нарываться начинаю. От их словесного поноса у меня в мозгах вонь. В общаге, в комнате на полке пятнадцать томов стояло: Лосев, Юркевич, Флоренский. Франкл заместо подставки под чайник, Берн под ножкой кровати. Интересно? Не то слово как интересно! Я даже на практику с собой брал читать. Возраст такой: от восемнадцати до двадцати. Веришь, что в книжках мудрость какая-то, истина. Ещё не научился мир напрямую познавать, не через слово. От абстракции к абстракции. А потом это проходит. У нормальных людей это проходит, как прыщи. Когда же взрослые мужики при мне начинают гнать эту муть, я вижу, что нет в них ничего. Пустота и понты. Им никто не даёт, вот они и ловят на эту кашу малолеток. А вы ведетесь. Там тухляк сплошной и гонорея. О чём они разговаривают? Это не разговоры, это домино и перемигивание. Слово им поперёк не вставь. И где тот поперёк? Там же не река, там меандр. Ах, вы не понимаете! Ах, вы не владеете терминологией! Ах, вы примитивны! А мы все такие, бля, сложные, такие герметичные. Разговор о киношке какой-то заведут, о говне посмодернистском, так и здесь сплошные консервы из языка. Километры плёнки изведены, чтобы показать, как человеку хреново трахать одну и ту же бабу изо дня в день! А у них тут «имплицитно-репрессивные техники, социогенетические средства, самотождественная субъективность»… Я это слушаю и зверею. Предметная навигация у персонажей, дескать, нарушена, точка сборки равноудалена от границ не помню уже чего. Как можно столько слов высирать в минуту?
– Лёха, некуртуазно! – я поперхнулся яблоком.
– Да прекрати ты! Это же болезнь. Была у меня подруга, у которой все приятели такие. Собирались на кухне, водку мою жрали, когда их чекушка текилы заканчивалась. И вот так – часами. Часами! Сперва меня это веселило, потом я начал ощущать свою неполноценность. Чуть сам себя не выжрал изнутри в самокопании и ничтожестве. А потом однажды выгнал их всех вместе с подругой. А тому, кто упирался, начистил бубен. И всё сразу стало хорошо. И никаких рефлексий. Вот так. Поехали! – Лёха вкусно опрокинул стопку, хлопнул ладонью по колену и сочно, одними губами принял нежную мякоть трески. – Ценность людей не в их умении складывать малопонятные слова в предложения и надувать щёки. Восточные мудрецы вообще мало разговаривали – больше молчали. А болтает чаще всего глупость и пошлость.
– Красиво излагает, бродяга! – Я поднял стопку. – Предлагаю не ссориться, а простыми словами выразить нашу с тобой, Лёха, радость от того, что в эту прекрасную белую ночь, посреди Белого моря скромную мужскую трапезу разделяет прекрасная девушка, которая терпит наше сквернословие, нашу необразованность, серость, тупость, отсутствие должной галантности и предупредительности. И скажем ей теми же простыми словами, что если бы не она, мы бы уже спали, напившись до фиолетовых скворцов. За тебя, Машенция!
Лёха достал из холодильника вторую бутылку, и нам вдруг стало тесно на кухне. Распихали по карманам яблоки и вышли на улицу. Прошли мимо террикона свеженаколотых дров, мимо напитанных росой простыней, мимо остова армейского грузовика, нырнули в цветочное безумие у здания школы, вынырнули у ржавого шлагбаума, закрытого на замок. По камушкам перебрались через смущённую отливом бухточку, зачавкали по влажной небритости берега краем узкого как подиум мыска. Туда, где у самого моря в экстазе языческой пляски корчились чахлые северные берёзки.
Среди камней тревожился дымком забытый кем-то костер. Лёха набрал плавника, бросил на угли. Костёр зашипел, словно набирая воздуха, хлопнул в невидимые ладоши, хохотнул пламенем и подкинул в небо россыпь фальшивых звёзд.
Стопки захватить не догадались. Пили из горлышка. Машка с бутылкой в руках стала похожа на нашкодившую ученицу. Застеснялась, повернулась спиной, глотнула, поперхнулась, замотала головой. Я вынул из кармана яблоко.
– Закусишь?
– Погоди. Потом. И так хорошо. Яблоко – это очень шумно, такой треск в ушках, что ничего не слышно. А надо услышать. Сейчас-сейчас. Сейчас услышу.
– Что ты там такое слушаешь?
– Тихо. Тсс… Небо.
Она закрыла глаза, подняла вверх руки и замерла статуэткой нимфы.
– Поставьте ноги на ширину плеч! – изрёк Лёха. – Начинаем дыхательные упражнения.
– Ах ты поганка такая! – Машка оглянулась в поисках чего-то, чем можно было запустить в Лёху. – Ну погоди у меня! Сейчас тебе от всех интеллектуалов попадёт!
Она подняла с гальки выбеленную солью суковатую корягу и погналась за Лёхой. Вначале они кружили вокруг деревьев, а потом помчались по узкой полоске отмели.
– Детский сад, – хмыкнул я, сделал несколько глотков, завинтил пробку и опустился на корточки у самой кромки воды. Из бурой, пахнущей йодом пряди водорослей брызнула мошка. Путанное эхо ойкнуло спросонья Машкиным смехом и затихло в можжевеловых зарослях. Понюхал яблоко: воск и табак. Покрутил между ладоней, помял, как сминают снежок. Передёрнул плечами, размахнулся и запустил по высокой дуге в море. Яблоко с сочным клёканьем порвало тугой шёлк моря, на долю секунды скрылось под водой, и вот уже красным зрачком удивлённо заморгало в небо. Я набрал в ржавую жестянку воды, затушил костёр, сунул бутылку во внутренний карман и побрёл заикающейся морзянкой Машкиных и Лёхиных следов.
Здоровенная псина высунула покусанную мошкой морду из-за камня. Остановился. Достал последнее яблоко. Псина пристально посмотрела на меня, зевнула и деловито заклацала зубами, выгрызая из шерсти блоху.
– Ты тут так или по делу?
Собака поднялась, завиляла хвостом. Я откусил от яблока и предложил огрызок собаке. Та обнюхала, аккуратно взяла передними резцами, отбежала вверх.
– Извини. Колбасу не захватил. Если хочешь, пойдём со мной, я тебе трески дам. Только учти, она с луком и перцем. Будешь?
Мне показалось, что псина кивнула. Она аккуратно примостила огрызок на кочку и потрусила вперёд, словно показывая дорогу. То и дело останавливалась, ожидая, пока я обойду мокрое место или вскарабкаюсь по склону. Удостоверившись, что я преодолел препятствие, собака мотала мордой и бежала дальше. Вдоль тропы, на болотине, подобно стае кудрявых болонок лежал туман. Стало зябко, я застегнулся и поднял воротник. Мы вышли на дорогу, но тут собака задумалась над каким-то запахом, плюхнулась в пыль и забила себя задней лапой по уху. Я подошёл ближе.
– Ну что? Идём?
Собака ткнулась в мои колени, затрясла ушами, но вдруг потеряла ко мне интерес, повернулась и быстро потрусила обратно. «Что-то все меня сегодня покидают, – подумалось мне, – Ну и ладно. Спать. Пора спать».
Дверь в квартиру оказалась незапертой. Стараясь не шуметь, в сумраке прихожей на ощупь задвинул щеколду. Комнатная дверь, напротив, плотно прикрыта. Прошёл на кухню. Стол сдвинут к раковине, вдоль окна раскладушка. Застелена аккуратно, край одеяла красноречиво отогнут – мол, «тебе сюда». Ну, сюда так сюда. Эх, Машка! Вот ведь зараза такая! Хищница.
Утром в лабазе за десятку купил лупу китайскую. Рассматриваю комара. Комар корчит рожи и не хочет показывать, чем он так противно пищал всю ночь. Брюхо у него тёмно-бордовое, кровью моей наполненное. Сидит спокойно, нагло, считает, что теперь брат он мне кровный, что хоть и не люблю его, а убить стесняюсь. Притулился на локте – хобот в эпидермисе застрял, глазки в кучу, причёска растрёпана, борода клочна, видать, о постмодернизме размышляет. До пяти утра его не было. Поди, у соседского фумигатора кейфовал, а потом уже ко мне прилетел. Песни горланил над ухом, о стекло бился, рубаху на груди рвал, пока не заснул. Теперь, смотри-ка, похмелиться решил.
Минут десять сидит. Другой бы давно треснул стопку да улетел, а этот что-то медлит. Может, поговорить хочет, да не знает о чём, либо знает, да стесняется первым разговор начать. Одно дело – крови напиться, а другое дело – дружить начать.
С друзьями всё проще. А вот с теми, кто «по делу», совсем иначе. Вроде сто лет их знаешь, уже и печень болит, а они всё так в знакомых и ходят, сколько бы крови ни выпили. Нет, мне не жалко – пусть пьют, только бы за глаза гадостей не говорили. А для иных, хоть бы и гадости, всё прощено заранее, только бы не забывали. Звонишь по телефону:
– Ало-ало, это я! Помнишь, как мы с тобой? А как потом я тебя на себе? А как потом под одной шинелькой?..
А там не помнят, там совещание, там важные переговоры, там «извини, друг, сам понимаешь», там просто «абонент недоступен». Развело-раскидало, вымыло всё крупинки золота, один песок оставило. И ни в часы его не насыпать, ни куличик слепить.
Однажды были и мы совсем молоды, в меру умны, в меру талантливы. Пришли к нам люди незнакомые и посторонние, пересчитали на первый-второй-третий. Первым галстуки повязали и увезли не то в Москву, не то за границу. Вторым правду рассказали и научили врать себе, а третьих в суете забыли. И сидят эти третьи где-то в глубокой… прошлой жизни, смотрят в телевизор и верят всему, что видят. И живут счастливо.
Но были и те, кого сосчитать не смогли. То ли в шкафу они прятались, то ли в командировке были, то ли за сигаретами ходили. И плевать им теперь на телевизор, и на деньги плевать, и на глупости всякие в галстуках. Они себе цену знают. И картины у них пусть не в рамах, но краски чистые. И книги пусть не в супере, но из слов простых. И кино, не в сорока сериях, но цепляет. Позвонишь им в пять утра в воскресенье, так не пошлют же, а спросят, что случилось. Ничего, ребята, не случилось, просто соскучился.
– Соскучился? – говорят. – Приезжай!
Лёха на кухню выполз. Вокруг лысины волосы венчиком. Лицо виноватое, но довольное, как у щенка овчарки.
– А я думаю, кто там на кухне шерабобится?
– Удивительное дело, – говорю, – кто это может быть? Чай, домовой или участковый. Как спалось, растлитель малолетних?
– На себя посмотри!
– На себя уже неинтересно. К себе я привык. А кое-кого, на правах экс-дядюшки, призову к ответу. Можешь уже начинать просить у меня руки и сердца этой неразумной фемины. Только учти, никакого приданого. Как раз наоборот – с тебя калым.
– Большой?
– Плазменная панель твоя вполне подойдёт. Тебе теперь всё равно её смотреть некогда будет.
– Это ещё почему?
– Эй! Принесите мне попить! – раздался из комнаты Машкин голос.
Я налил из банки молока и протянул кружку Лёхе.
– Иди уже. Неси, рыцарь дурацкого образа! Герой-любовник.
– Сейчас-сейчас, сударыня! Тут крестьянин молока свежего принёс. Велите принять, или погнать паршивца со двора? – дурным окающим голосом заорал Лёха.
– Принять-принять. Веди его вместе с молоком!
– Иди, – Лёха вернул мне кружку и пропустил вперёд, – барыня требуют. Да поклониться не забудь, как в покои-то войдёшь.
Машка сидела на постели в гнезде из одеял. Лёхина тельняшка с завёрнутыми рукавами. Очки на кончике носа. Солнечный луч из окна запутался в двух шкодных белобрысых хвостиках. Ничего не скажешь – само очарование и невинность. Я протянул ей молоко.
– Тебя уже сейчас пороть начинать или отложить на после завтрака?
– За что же меня пороть, дядюшка?
– Что ж ты друга моего до греха довела?
– До какого такого греха? Не было ничего.
– Ты на рожу свою довольную посмотри. Не было… Акселератка чёртова!
– Какой же ты, дядюшка, неделикатный. Воспитанный человек сделал бы вид, что всё нормально, тем более что всё и так нормально. Или ты ревнуешь? Дядюшка, да ты ревнуешь? Ну прости, мой милый, мой хороший, мой родственник любимый!
– Дурында ты. При чём тут ревность?
– Тогда в чём дело-то?
Машка сложила губы потешным хоботком и присосалась к кружке. Чёлочка, хвостики, худые ключицы в широком вырезе тельника – нимфетка.
– А не в чём уже. Это у меня с похмелья приступ дидактического настроения. Нужно либо похмелиться, либо поесть хорошенько. Но если ты, жопа с ручками, другу моему будешь голову дурить, я тебя не только выпорю, но и… – я задумался, придумывая вид экзекуции, – но и наябедничаю твоему папе, что ты куришь.
– Нет-нет! Только не папе! Я же не по-настоящему курю, не взатяжку. И никому я голову дурить не собираюсь. Я вообще самая бедная и несчастная, брошенная всеми девушка. Меня надо защищать и любить. А все требуют, чтобы я их защищала. У меня и сил уже нет, и желания.
– Ладно. Считай, что я просто поворчал для профилактики. И брысь на кухню готовить завтрак!
– А что благородные доны привыкли есть на завтрак?
– Что приготовят. Есть яйца, молоко, сыр, помидоры и остатки маринованных огурцов. Если ты добавишь к этому любовь, вдохновение и немного труда, то благородным донам хватит сил, чтобы дойти пешком да Ребалды.
– Пол помыть не надо?
– Это уже на собственное усмотрение. Я предполагал, что мы будем завтракать за столом. Но если ты предпочитаешь на полу…
К полудню вышли из дома. Лёха сбегал в лабаз и купил для тётки Татьяны огромную коробку конфет «Летний сад», бутылку армянского коньяка, набор прихваток для кухни и сковородку.
– Ты полагаешь, что у тётки Татьяны нет в хозяйстве сковородки? – скептически изрёк я, наблюдая, как Лёха запихивает сковородку в маленький рюкзачок.
– Есть наверное, но что-то же надо в подарок. Не очень разбираюсь в этикете, но полезные подарки завсегда лучше бесполезных. Там тазик был красивый и доска гладильная. Но я подумал, что тащить неудобно.
– Понятно. Тогда конечно. Тогда идеальный выбор.
Лёха с Машкой оторвались от меня шагов на тридцать. Лёха голый по пояс, с рюкзаком, в армейских ботинках и широкополой «афганке». Машка налегке, лишь с ольховой веткой, которой погоняет шуструю стайку слепней. Они то и дело оглядываются на меня, не отстал ли. Машу им рукой, мол, идите, не ждите меня. Каюсь, но надоело мне слушать их щебетание. И эта их почти родительская снисходительность! Смотрят, как на любимое, но никчёмное дитя. Мол, они делом важным заняты, а тут «этот». Может быть, и вправду я ревную? Возможно. Возможно, что ревную свою дружбу к их интрижке. Надо последить за собой, понаблюдать. Выпустить из себя соглядатая, пусть чуть в стороне идёт, все мои ужимки да приколочки записывает, все мои опущенные долу взгляды, все мои нервные смешки. А вдруг уши краснеют? Пусть и про уши пишет. Всё потом прочту, проанализирую, на параграфы разобью, по кодексу пропечатаю. Виноват? Отвечу перед собой. Наложу на себя епитимью жуткую, лютую: три дня не буду носки стирать и зубы чистить. Авось полегчает.
Очередные велосипедные девушки обгоняют с весёлой матершинкой. У той, что сзади, коса толстенная. Теперь таких уже не носят. Спина от пота влажная. Слепень сидит. А коса из стороны в стороны тяжёлым маятником. Эх, лица не рассмотрел. Вряд ли красавица, конечно, но коса знатная. Серебрякова себе такую косу пририсовывала. Помню, как увидел её автопортрет в Русском музее, так влюбился. Классе в четвёртом это было. Стал одноклассниц под образ примерять. А всё не то. Неделю влюблённый проходил, потом как-то забылось. После уже лежала у меня под стеклом на письменном столе открытка дореволюционная с девичьим личиком. Художник Каульбах. Картина «Задумалась». Столько слёз над этой открыткой было пролито. Казалось мне, что нет никого в мире прекраснее. И тоже как-то ушло. А может быть, и не ушло? Ирка моя ей-ей, но чем-то на неё похожа. Или мне уже кажется?
Дорога вся в горбылях. Булыжники вроде и ровно уложены, а норовят за подошву зацепить, притормозить. Как попадаю на эту дорогу, так словно что-то услышать пытаюсь, почувствовать. А что, не пойму: – не то мат конвойных, не то монашьи молитвы. И те и другие в землю этапами втоптаны, промеж булыжников затырены. От того и дорога недобрая. Помню, возвращался по ней с почты на велосипеде. К багажнику коробка проволокой привязана, в коробке хлеб и «славянская трапеза». Остановился по нужде, велосипед к берёзе прислонил. А уж солнце зашло. Сумерки. Туман над лугом. И вдруг жутко мне стало. Да так, что под лопаткой засвербило. Хотел песенку насвистать, да свист к губам прилип. Не то взлететь захотелось, не то в землю зарыться. И не знаю, что вдруг осенило, – достал буханку из коробки, переломил пополам и половинку на камень положил. И отпустило. Словно задобрил кого-то неведомого, либо задобрил, либо рассмешил. Но дунуло мне в спину тёплым ветерком, пахнуло в лицо разнотравьем, а не сыростью с болота. Приехал в посёлок, никому не рассказал. Да и что рассказывать – страшилка пионерская. А сейчас вдруг вспомнил. Где то место? Может быть, уже прошли, и не узнал. Солнце. Жара. Слепни.
Справа меж деревьев озеро замигало. Эти двое, не оборачиваясь, припустили бегом купаться. Уже и плеск слышен, крики, смех. Дорога вильнула – и вот берег, пляжик песчаный, купальня. Автобус у обочины. Двери открыты, из нутра пекло адово. Школьники, туристы из Архангельска в воде бултыхаются. А почему из Архангельска? Может, и не из Архангельска вовсе, а из Питера или ближе – из Петрозаводска или из Кеми. Экскурсоводша молодая сидит на перилах, курит. Чувствуется, что ей тоже в воду хочется, но, видать, купальника нет, стесняется. Лёха уже на середине озера. На середине глубоко, вода только у поверхности тёплая. Машка плавает плохо, осторожно. Голову в воду не опускает. Эдакий женский недобрасс. Лёха что водяной. Скользит тяжёлой струёй по озеру. Уверенно. Мощно. Без брызг. Как беличьей кистью по свежезагрунтованному холсту. То в одну сторону мазков двадцать, то в другую пятьдесят, то в третью десять. И уже подмалёвок: рябь леса, строчки деревьев, мозаика облаков.
Машка мне рукой машет, зовёт присоединиться. А мне в воду лезть не хочется. Вроде и спёкся, пока шёл, а сейчас в теньке, так и полегчало. Да и плавок не захватил. С голым задом при детях некуртуазно. У них там визги, хохот, оклики. Хороший шум. Праведный. Пожалуй, что только такой шум этому месту и прописан. Чем ещё острожность содрать? Она как сажа к образам прилипла, не различить, кто там с нимбом. Мудрено ли, столько боли на остров вылито, столько сосудов с надеждой разбито. И как ни копи в себе благость, не ангелы между деревьев мерещатся, а тени зэков. Видать, покинули ангелы архипелаг до иных времён. Тут хоть криком молись, а через шёпот проклятий не пробиться. Сперва небо расчистить надо. А детский смех – он до неба достаёт. Потому как без дум и без просьб – чистое счастье, начало жизни. В детях ведь ни добра, ни зла нет ещё. Души ещё целиковые, первобытные, моралью людской не испорченные, проповедями не залеченные.
Лёха из воды вышел. Стоит античной статуей на солнце. Машка на траве растянулась – любуется. Видать, и вправду влюбилась. Долго ли ей… Всегда к этой каторге готова. И всегда всерьёз, без остатка. Да и Лёха такой же. Последний рыцарь. Широк, обаятелен, галантен, но словно стесняется силы своей внутренней, не даёт ей разгуляться. Или боится, зная, какую бурю удерживает. Но иной раз хлопнет внутри какая-то форточка, захолонёт ветром вокруг, и тогда зови-не зови, все едино не услышит.