Полная версия
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
– Дорогой друг! – Лёха поднимает чашку с коньяком. – Позволь мне выпить этот бокал просто так!
– Поехали!
Если выпить, то с ним нет молчания. Иногда мне кажется, что он боится тишины, как боятся её все, кто торопится жить. Ему необходимо ежесекундно сообщать действительности о своём существовании. Он словно отталкивается от каждого слова, как отталкиваются от воды, плывя саженками. Он отмахивается от тишины. Он готов менять вектор своего словесного движения и следовать за своими словами, иногда оглядываясь: – не отстали собеседники? Я отстаю. Вначале даже забегаю вперёд, заглядываю с глаза, смеюсь. Но вот уже фонетическая одышка, икота местоимений. Я не стайер разговора. Для меня эти дистанции невозможны. Плетусь где-то далеко сзади, иногда поднимая вверх руки, заметив, что он обернулся. Беги, Лёха, беги. Я срежу где-то тайной тропой, встречу тебя выдохшегося, раскрасневшегося, с последней полсотней граммов в чашке с отбитыми краями. Я подниму её за твою победу, за твою постоянную победу. Если смотреть на собор, то кажется, что шутник-декоратор специально придумывал коллаж. Сараи, заборы, жёлтый угол дома. Между рамами – братское кладбище насекомых. Потёки краски, фантики от конфет, пивная пробка. Оконное стекло не мыли несколько лет. Трещина. Кто смотрел в это окно? Хорошие люди? Скверные? Зачем они сюда? Как отсюда? Какими именами их называли жёны? Какими прозвищами их кляли в спины?..
– По последней! Чтобы были мы здоровы и неприлично богаты!
– Поехали!
Лёха выдыхает, дёргает небритым кадыком, фырчит, тянется за сигаретой, но лишь щёлкает пальцами над пачкой. Как выпьет, так забывает, что бросил. Иногда даже поджечь успевает. Сидит, смотрит на меня, как на результат своего труда – оценивающе, с гордостью, с удовлетворением.
– Ну, всё прекрасно, брат! Ты тут сам, а я пойду вздремну. Ключи на гвоздике в прихожей.
Интимность человеческого жилья. Хруст замка – хруст стариковских колен. Всю жизнь дом на корточках перед бухтой: сквозняки в коридорах, туман в вентиляции. Скрипит чем-то, гулкает, шепелявит. Не то испугать пытается, не то пожаловаться. Вздорный старик, мстительный, жалкий.
Помню другой дом. Амдерма. Улица Центральная. Раскисшая дорога к Пай-Хою. Крыльцо на балясинах, медная ручка двери, до которой так щекотно дотрагиваться, лишь сними варежку. «Би-би-си» из приёмника на качающейся волне. Пахнет борщом и касторовым маслом от отцовской куртки. Куртка на вешалке – коричневая, лоснящаяся, уютная. И ветер с Карского моря из-под штапика с дребезгом и руганью. Отец в клетчатой ковбойке, в брюках со штрипками, раскрасневшийся в жарко натопленной кухне. В зубах «родопи», очки высоко на лбу, что-то печатает на портативном «Консуле». Такая же кухня, комната. Прихожая, где я стою в углу, после того как сбежал смотреть медведя. Тоже Север, но море иное, люди другие, другая история. И дом будто старичок-проказник: спрячет под лестницей, подставит перила под выжигательное стекло, самолёт в окошке покажет. Лбом к его стенке прижмёшься, глаза закроешь: «От пятнадцати до трёх всех я знаю наперёд. Мне тут долго не стоять. Мне уже пора искать. Десять. Девять. Восемь. Семь. Оставайтесь насовсем. Пять. Четыре. Три и два. Открывать глаза пора!» Вон Лизкина куртка торчит из-за сарая: «Туки-туки. Палочка за Лизу!» Вон Серёжка Бубенцов опять в трубе. Пока вылезет, я успею добежать: «Туки-туки. Палочка за Серёжу!» Ладошкой по досточке, по тёплой, по шершавой. И дом форточкой зайчики пускает, смеётся. Он глаза не закрывал, он видел, как Димка за дверью спрятался.
С этим не поиграешь. Разве что в карты на деньги, но с ним, что с уркой, – смухлюет, сдвинет, шестёрку сбросит. Того гляди разденет, по миру пустит. А может быть, и не так всё. Просто я пришлый, чужой, хрен с бугра, понтяра питерский. Да и нетрезв до полудня. Под нос мне тряпку кислую, дверь на пружине – пендель, гвоздём за локоток: «Подождите, гражданин! Вы к нам откуда? По какому делу?» Рванул локоть. Вырвал клок. Отвянь! Сам кто такой? Вышел на крыльцо – он в спину дышит. Но нет у него власти. Стой, кряхти, смерди подвалом. Я свои права знаю: за неделю вперёд уплачено, не тебе меня колоть. Тоже мне, ветеран органов… И вот он уже сдал. Отступился. Пахнул котлетами, кошкой из окна сплюнул. Кошка серая, полосатая, деловая. На меня взглянула и в траву по своим делам: «Ну-ну, как знаешь. Ишь, какой обидчивый, гордый. Уж и поговорить нельзя».
А ведь и правда, совсем цивилизация: в магазине курицу гриль готовят! Продавщица смешливая, молодая, вниманием не обделена. Мужики похмелившиеся анекдоты ей травят. В углу телевизор новостями бредит. Мороженое, йогурты, колбаса, заморозки всякие. Одной водки два десятка наименований. Раньше только консервы по полкам стояли да хлеб кирпичиками. Помню, как мы тут яблочный сок в трёхлитровых банках брали. Пока Ваську с почты ждали, на брёвнах грелись, сигаретка на двоих. Банку открыли, отхлебнули, а там не сок, а вино молодое, чудо пищепрома. Спиртного на Острове в тот год не сыскать было, разве что бражку или самогон у кого, а тут вино кислое. Три литра за полтора рубля! В ушах щекочет, больше обманывает, нежели хмелит, но вино. Пока к себе доехали, растрясло на камнях, разморило на солнце. Вечером за водорослью идти, а тут и на берегу штормит. Васька нас из кузова сгрузил, к себе отвёл, уложил вповалку. В бригаде сказал, что мы молоком траванулись, животами маемся. Поверили, проверять не стали.
По совести сказать, в Ребалде были мы на хорошем счету. Работали лучше местных синяков, да и здоровьем отличались. Пока драгу потаскаешь, накачаешься. Организмы молодые, всякий труд на пользу. Слепень и на воде кусает. Не примеривается, налетает сразу – и в спину. А мы по пояс голые, «дэтой» умытые, бицепсы, трицепсы, кубики на животе. Девчонки из студотряда московского млели. Только-только пуки на берег перетащим, на проволоку покидаем, оседлаем велосипеды, и до Савватьево. Бешеной собаке семь вёрст не крюк. Мы же красавцы, гусары, струны рвём, про Крым голосим, про ветер и костёр. До трёх ночи иной раз на трезвую голову на одной своей дури. Утром же – карбас и «салаты стричь». Откуда только силы брались?
Стою в очереди, на курицу вожделяюсь. Вдруг звонок.
– Привет, мужчина! Приютишь у себя? Давно не видела тебя и любимый город. Скажи своей Ирине, что ты ангажирован до вторника включительно. Будешь моим эскорт-боем на выходных. Самоотводы не принимаются.
– Машенция, ты, что ли?
– Нет. Это певица Алсу. У меня третью неделю задержка. Папа-олигарх грозится из дома выгнать. Я ему всё про тебя рассказала. Двадцать человек с автоматами уже выехали.
– Маш, я не в городе. Я на Соловках.
– Где?!
– На Белом море. На Соловках.
– Ого! Похоже, что всё-таки судьба мне там оказаться. Стой где стоишь! Никуда с этого места не отходи. Скоро буду!
– Да ты с ума сошла, – смеюсь, – тебе сюда добираться…
– Стой, я тебе говорю! Я уже разворачиваюсь. Через час буду в Шереметьево. Всё. Отбой.
Дурында! Сколько её знаю, а всё привыкнуть не могу. То она строительную фирму организовывает, то кино снимает, то в Твери предвыборную сочиняет: Шива шестирукий, в каждой руке по трубке телефонной. Подралась с полицейским в Турции, познакомилась с Барышниковым в Риме, в позапрошлом году чуть за грека замуж не вышла. Там вообще цирк. Он программист какой-то. Машка академку взяла, со всеми, кроме родителей, попрощалась. Мне даже позвонила. Грек родственникам рассказал, свадьбу назначил. Поехал с сестрой знакомить, так она в сестру ту влюбилась и укатила с ней обратно в Москву. Грек следом прилетел, возле подъезда их дожидался. Машка же, поганка такая, в милицию позвонила, сказала, что маньяк её сутками караулит, проходу не даёт, на непонятном языке говорит. Беднягу десять часов в обезьяннике продержали. Потом фотографию его мне показывала. Молоденький совсем, невысокий, лицо длинное, глаза чёрные, глупые, как у скотч-терьера. А сестрёнка чудо, таких в кино снимают. Студенточка. Впрочем, обоих она спровадила.
И легко у неё всё. Всё между дел. Всё словно так и надо, словно живёт она не от весны до весны, как все в наших широтах, а своим, иным ритмом. Ей ещё только пятнадцать исполнилось, а она уже в университет поступила. Вундеркинд. Вандерчайлд. На кафедре роман с доцентом закрутила. Да так лихо, что тот от жены ушёл, или жену прогнал. Или не прогнал, а просто у них как-то всё слишком бурно стало происходить. Доцентова жена вроде как на факультет прибежала. Истерики. Слёзы. Угрозы какие-то. Опять слёзы. А Машкин отец там замдеканом. Вытащил дуру с лекции, прямо в кабинете у себя всыпал указкой по худой попе и пригрозил отчислить. Потом доцента вызвал, что ему говорил, не известно, но адюльтер после того прекратился. Это всё, правда, с Машкиных слов. Она тогда на отца обиделась, в Питер сбежала – моя бывшая ей тёткой приходится. Ромка полгода как родился. Пелёнки, подгузники. А отношения уже странные: лукавства, звонки, глаза в сторону. Машка смотрела-смотрела, а через неделю заявила, мол, влюблена в меня по уши. Переводится на местный филфак. Ей, дескать, и место в общаге уже готово. Жена, не будь дура, купила ей билет и сама отвезла на вокзал. Что характерно, попало мне. Машкина мнимая влюблённость мне в каждом скандале потом припоминалась. Потом, конечно, случилось и у нас с ней что-то такое глупое, но всё не всерьёз, от отчаянья.
А как я боялся её с Иркой знакомить! Скрывался, что подпольщик. Двадцать третьего февраля звонок в дверь. Как на грех, Ирка у меня. Открываю – на пороге эта коза с огромным букетом лилий.
– Дорогой, мне всё равно, что у тебя с этой женщиной, но ребёнка я хочу только от тебя!
Оборачиваюсь на милую свою, а у той глаза в полнеба. И небо то растерянное, опрокинутое. Машка просекла, что переборщила, букет мне сунула, сама к Ирке бросилась, обняла, затараторила.
– Я передумала-передумала! Вы прекрасны-прекрасны! Бросайте-бросайте этого бородатого хмыря, и со мной на фестиваль в Венецию! Там солнце, климат средиземноморский, там место для любви и жизни. Мария я. Это имя такое. Мария. А ваше имя дома у нас используется для названия счастья. Простите-простите! Я сама не местная, с созвездия Девы. Сюда по ошибке. Нас тут двадцать семей, все на Московском вокзале. Ждём, когда распределят.
– Не верь, любимая! – кричу. – Не с созвездия Девы она, а с Альдебарана. И не двадцать семей там, а все сто. Скоро плюнуть будет некуда – попадёшь в альдебаранца или в альдебаранку.
Ирка заулыбалась. Что-то в ответ пошутила. Но весь вечер нет-нет, да поглядывала на незваную гостью, пока та шлялась по квартире в моей рубашке вместо халата. Когда же «инопланетянка» угомонилась (предварительно истоптав клавиатуру компьютера и уничтожив содержимое холодильника), Ирка мне на ухо: «У неё что-то случилось. Ты бы помягче с ней». А что с ней могло случиться? Очередная любовь, очередная душевная травма – истерика в стиле «танго». Она на год Ирки младше. Но у Ирки диплом только следующим летом, а эта уже в прошлом мае защитилась. Пижонит. Зарабатывает не меньше моего, а то и больше. Именами-фамилиями сыпет, посмеивается, глазки закатывает. Девчонка-девчонкой. Смешная, угловатая, очки на кончике носа «под училку», веснушки, челочка, ушки торчат. Ирка её слушает скорее из вежливости, сама о чём-то своём думает. Но улыбается. И на том спасибо. Мне только скандалов не хватало.
Сидим на тёплом шершавом камне. Я и курица в бумажном пакете. Я курю, курица пахнет. На другой стороне банного озера девочки купают собаку. Они намыливают её шампунем так, что собака превращается в комок манной каши, а после сбрасывают с мостков. Собака барахтается в воде, плывёт к берегу. Забирается на мостки, трясётся от ушей и до хвоста. По озеру плывёт пена. Смех. Крики. Лай. Мужик удочку закинул, рыбу ловит. Давно стоит. Закинет, вытащит, наживку поправит. Опять закинет. Напрасно, мужик, время тратишь. Нет в этом озере рыбы. Дышать ей здесь нечем. Вдоль стены группы туристов. С пригорка мимо башни стадо коров, как процессия из Гамлета. Медленно. Неотвратимо. Оперно.
АН-24 с наглым воем идёт на посадку. Вспомнил, что никогда не был в местном аэропорту. Интересно, какой он? Какое-нибудь распластавшееся на камнях сооружение под жёлтой штукатуркой. Зал ожидания с рядами деревянных кресел. На креслах ножом вырезано «Митя и Оля. Соловки 2000» Нет. Неинтересно. Не пристало этому месту чего-то ждать с неба кроме дождя, снега и ангелов. Оксюморон. Или я просто ревную небо к самолётам? Ну, правильно: не умеешь любить, не смей и ревновать. Да и какая любовь? Растерянность одна. Монастырь для меня – всё тот же музей. Все тропинки внутри исхожены, все ступеньки нажаты, как клавиши. Когда шли утром мимо ворот, почувствовал, что нет для меня внутри места. Что там теперь? Туристы и братия. У одних любопытство, у других подвиг. А мне с которыми?
На мой прошлый день рождения Лёха с Биржевого моста сиганул. Все уже разошлись, только он да барышня его очередная задержались. Барышня весь вечер молчала, ресницами хлопала да кукурузу из салата вилкой выковыривала. А у Лёхи песни, у Лёхи стихи, у Лехи голос, как у рок-певца из кассетного магнитофона. Нота к ноте и под потолок, аж пыль с лепнины сыпется. Ирка с ногами в кресло забралась, такса обняла, слушает. Соседка зашла «на послушать»: стопочку за стопочкой, огурчик, пирожок. Кивает, зарумянилась. А барышня, гляжу, мается. Стыдно ей за кавалера. А может, и за себя, что вроде как не знает, где регулятор громкости, где перемотка. Наконец засобиралась, в телефоне кнопки нажала, в сумке своей закопошилась. Словно поводок к ошейнику пристегнула, тянет. Лёха пошумел, руками помахал, тост произнёс, но всё равно сдался. Вышли проводить их, прогуляться. Соседка увязалась.
На улице туман, морось. Фонари запонками. Машины за мост что окурки закатываются. Компании вдоль всей набережной ждут, когда разводка начнется. Вспышки, стекло бутылочное под ногами звенит, девицы с независимым видом из кустов порхают. Час ночи, а суета, радость.
Смотрю, выдохся друг мой, сник. Барышня, напротив, раздухарилась, вещает что-то, смеётся. Ей Лёхино молчанье на пользу, чуть ли не пританцовывает. Соседка вторит. Идут спереди, кудахчут. Как первый пролёт миновали, Лёха меня за руку.
– Думал, что обойдётся. Ещё утром решил, что не буду, а чувствую: нужно.
– Не понял, – говорю, – что нужно?
Он сумку мне в руки. Брюки скинул. Рубашка джинсовая на кнопках дробью выстрелила. Руки в стороны, вверх. Качнулся. Присел. Плечи развернул. Подтянулся и на парапет. Люди только ахнули. А он замер на миг атлантом, выдохнул громко и вниз, вслед дыханью. А вода чёрная, тяжёлая, в бурунах. Прожектора в глаза бьют, ни рожна не видать. Морось.
– Вон он! Вон! Вынырнул! Вон голова! – Как на салюте. Задние подпирают, им не видно. – Плывёт!
– А кто это?
– Парень какой-то прыгнул.
– Как прыгнул? Где?!
– Вон, плывёт к Петропавловке!
Уже из виду его потерял, но голоса то слева, то справа:
– Вон-вон! У самого берега уже!
Захлопали, засвистели, закричали. Выбрался —доплыл. Силуэтом вдоль стены промелькнул, тенью по камням. Ветром через шлагбаум.
– Мужчина, остановитесь!
– Некогда мне. Мёрзну.
– Мужчина!
Куда там. У охранников иная работа, им проблемы не нужны. Ну, прошёл мимо мужик в трусах, вода с него капает, – так не в крепость же, в обратном направлении. В обратном можно. В обратном хоть бегемота на шлейке ведите, слова не скажут. Что возьмёшь с такого? Денег в трусах не схоронишь.
Тут и мы подбежали. Рубашка. Джинсы. Туфли.
– Холодно?
– Терпимо.
– Течение сильное?
– Ерунда. Дип Пёрплом над водой пахнет. А вы орать, однако. Подумал, что мне вслед броситесь. Спасай вас потом. А где?..
Оглядываемся. И точно! Нет её. Ушла, сгинула. Не то на мосту, не то раньше. В гордости своей растворилась. А эта сволочь лыбится. Счастливый. Дурной.
Пока я курицу покупал да на солнышке медитировал, Лёха перед домом снасть развесил. Через полметра поводочки с жестянками, как гирлянда новогодняя. Жестянки на ветру качаются, зайчики солнечные во все стороны. Пацанята местные велики свои побросали, на дровах примостились, советы дают. Лёха их слушает, переспрашивает.
– Сюда грузики? А тут узелок контрольный? Не коротковато будет? Не крупные крючки?
Мальчишки в роль учителей вошли. Ещё бы! Дядька взрослый, лысый, а мнением их интересуется. Тут все секреты раскрываются, все тайные места сдаются, все приметы. И про ветер, и про течения, про балки и грядки подводные. Во сколько выходить, куда идти, да с какой стороны троллить, да на какой скорости. Всё, что от родителей слыхали, всё как на экзамене. Весомо говорится, как бы лениво, с достоинством. Я подошёл, на меня зыркнули с недоверием – как бы не разрушил идиллию, как бы не ляпнул чего. Нет-нет, ребята, не бойтесь. Я не сам по себе. Я с ним. Он капитан, я матрос-практикант. Мне тоже послушать полезно.
– А что, – интересуюсь, – на воблера не идёт?
– Кто?
– Ну, хоть кто-то. Селёдка, например.
Мальчишки крутят пальцем у виска.
– На воблера разве что треску. Селёдка – та на крючок блестючий. И не время для селёдки ещё.
– Когда ж время?
– В июле, в августе.
– А сейчас?
– Сейчас тоже можно, но не так. Мы с дедом в июле пять мешков тягаем. Сейчас не так. Вон ему рассказали, – пальцем на Лёху, – посмотрим, что наловит.
– На каникулах здесь?
– Живём. – Снисходительно, с превосходством. Важные. Хранители традиций. Местные. Этот остров их: от бухты Благополучия до Ребалды, от Ребалды и до плотины. От первого подзатыльника до первой украдкой выкуренной сигареты. Им даже не интересно, кто мы. Мало ли тут пришлых шляется.
Сижу на пирсе, жду катер. Кремль на закате, как партия в шахматы – проигранная и оставленная стоять на доске в назидание потомкам. Хоть сотню раз вокруг обойди, а не поймёшь, какой фигурой мат поставлен. Видимо, на другой доске искать надо. Не здесь, и даже не на побережье середь треснувших маковок забытого гамбита. За души играли, а получилось, что на деньги. Одним теперь вечно долги отдавать, другим каяться.
На Белом море всякий звук одинок: будь то бурчание мотора, будь то благовест. Ни в один аккорд те звуки не поставишь, как не старайся. Вывернул карманы, вытряхнул монетки, крошки, свёрнутые в трубочку бумажки, скрепки. Накормил тишину с ладони. Слетелась тишина плесками, собачьим лаем, чайкой, подхватила подаяние и в небо. Сел на доски, руки на коленях, спина прямая. Мысли прочь гоню, ищу внутреннего безмолвия. Йог интегральный. Дурак на берегу. То нос зачешется, то в боку заколет, то зевота от скул пойдёт. Греки сбондили Елену по волнам, ну а мне – солёной пеной по губам… Откуда это в голове? Ой-ли, так-ли, дуй-ли, вей-ли, всё равно. Ангел Мери, пей коктейли, дуй вино… Сейчас приедет «Ангел Мэри», сейчас ворвётся. Полтора часа назад звонила из Кеми. Реактивная моя, интегральная.
Лёха остался рыбу жарить. Выловил-таки, но не селёдку, а треску. Две огромных рыбины. Упорный. Восемь часов на воде провёл. Лоб обгорел, нос обгорел, руки обгорели, губы обветрились. Мотора ему не дали, как не просил. Денег в залог предлагал – не взяли. Хорошо, хоть лодку надыбал. Ушёл на вёслах, все руки стёр. Прислал сообщение на телефон: «готовь сковородку, возвращаюсь». Вернулся взъерошенный, шумный. Пока до дома шёл, со всеми встречными переговорил, не то хвастал, не то жалился. Не поймёт, удача это либо провал. Местных не расколешь – взгляд ленивый, а туристам что селёдка, что треска, что навага: «Смотри, Мишенька, дядя рыбку поймал!»
Я с Лёхой без мотора идти отказался – укачивает меня. Захватил из квартиры одеяло, расстелил у самого шлюза. Ворочался на солнце, катал во рту орешки и читал найденный в квартире детектив. Никогда детективы не читаю, а тут не оторваться. Сюжет никакой, предложения как из фанеры вырезаны, понимаю, что ерунда, но читаю. Видимо, это нервное. Мозг на холостых оборотах перегревается, воду в него залить надо, вот и заливаю. Этот ему хрясь, тот ему бах, из машины боевики, с вертолёта спецназ. Майор предатель, жена героя наркоманка, полковник из центра – не полковник вовсе, а шпион. И только герой – настоящий: бьют его, жгут, взрывают, а он всё никак не даётся.
Даже когда в госпитале с ранением лежал, и то на такую муть не зарился. Драйзера прочёл всю трилогию, Мориака, Пруста. По тому в день проглатывал. Сестра мне перевязку делает, ногу бинтует, а я страницы переворачиваю. Будь на месте этой старой клизмы кто помоложе, может быть, и не до чтения было бы, а так буквы, слова, предложения, первая глава, десятая, эпилог, – следующий! Главврач, подполковник, как-то зашёл с обходом, на тумбочку мою взглянул, а там книги стопкой. У всех остальных как у людей: кроссворды, сигареты, бутылки из-под кефира, а у меня книги. Головой покачал, температурный лист посмотрел, ушёл. А через десять минут вернулся, принёс мне лампу настольную и роман-газету с Айтматовым.
Прапор из роты охраны за три рубля на станке железо, что из нас вынимали, просверливал, медальоны делал. Если цепочку хочешь, ещё пятёрку гони. У кого автоматная пуля, тому хорошо – аккуратненько, у кого пистолетная (экзотика), так он молоком плющил, а у кого осколок, острые края надфилем обтачивал. Все себе заказали, один я, как мудак последний, завернул в подшиву, денег пожалел. Решил, что не поеду домой в форме, куплю какую-нибудь «гражданку». Парадку-то мне из части прислали, да не мою. На размер больше и не новую. Совсем не дембельская парадка, позорная. А из госпиталя вышел, в универмаг зашёл, так всё в книжном отделе и оставил. Средняя Азия, вокруг песок и говно, а на полке трёхтомное репринтное издание толковой Библии Лопухина. К тысячелетию крещения Руси издана. Красивая, переплёт дорогой, бумага рисовая с иллюстрациями. Так и ехал домой пугалом с красным дерматиновым дипломатом, в котором зубная щётка, бритва, Библия, дембельский альбом недорисованный и осколок восьмидесяти двух миллиметровой мины в подшиве. Ощущал себя миссионером. Подданным Её Величества. Термез-Петербург-Лондон транзит.
Как уходил в армию – помню, а как возвращался – нет. Ни вокзала не помню, ни дороги домой. Встречал меня кто, обнимал, плакал? Выключено. Потёрто. Уже декабрь, сессия скоро, а меня восстановили. Пришёл на лекцию по математике. На доске формулы, закорючки какие-то, интегралы. А я ничего не понимаю, не соображаю. Раскрыл тетрадку и под темой занятия печатными буквами вывел: «Хочу быть прапорщиком». Так я ту математику и не постиг. В деканате пожалели, уговорили преподавателя, поставил мне четвёрку. И Библию так ни разу и не открыл. Стоит на полке за стеклом. Красивая, основательная, респектабельная.
Время от времени поглядывал на дорогу. Послушники туда-сюда ходят, туристы, велосипедисты, собаки то по одной, то стаями. У всех свои мотивы движения. А я в стороне, на завоёванном одеялом берегу и благодаря этому одеялу вписан в декорацию, зачислен в штат с испытательным сроком.
Пока страницы мусолил, день и скончался. Последнюю страницу перевернул, сплюнул в камни кислятиной, поднялся с земли. Тут как раз Лёха с уловом.
– Ты посмотри, какие лапти!
– Браконьер.
– Никак нет, вашество! Честная снасть. Натуральное единоборство со стихией. Хемингуэй в чистом виде. Так бились, думал, что лодку перевернут. Сгинул бы в хладных волнах под колокольный звон.
– Что-то маловато словил.
– Тебя не поймёшь. То «браконьер», то «мало словил». Уж определись. По мне и эти две прекрасны, тем паче что мы больше не съедим. Или эта твоя московская герлица отличается изрядным аппетитом? Если бы предупредил сразу, я бы динамит захватил или сеть. Вообще, я сейчас выступаю в роли добытчика, мужчины, охотника. А ты со своими, – Лёха наклонил голову и прочёл название на обложке, – «похождениями худого» вообще имеешь право только сторожить наш сон у входа в пещеру.
– Это чей это «ваш»?
– Мой сон охотника и сон моей женщины, которую я украду из соседнего племени для рождения здорового потомства.
– На баб потянуло?
– Всё ясно. Книжку ты себе выбрал соответственно интеллекту.
– Послушайте, мужчина-добытчик, в вашем каменном веке дуэли уже распространены?
– В нашем веке распространены обычаи чистить рыбу тем, кто не ходил на промысел. И обычаи эти не обсуждаются. Или дуэль? Вместо дуэли скоблил рыбу на берегу, кидая кишки и головы в море. Не уверен, что это правильно. Требуха болталась у самого берега, портя глянец бухты. Но вылавливать уже было поздно – не лезть же за ней в холодную и мокрую воду. Не поднимаясь с корточек, огляделся. Вроде никто моего безобразия не заметил. Ну и ладно тогда. Ничего страшного, смоет всё.
Подошёл небольшой частный катер с десятком пассажиров. Машка прыгнула на пирс первой, молча вручила мне сумку, чмокнула в щёку и, ни слова не сказав, быстро пошла по настилу. Я некоторое время постоял, ожидая, что мне помашут рукой, но она проскользнула мимо ряда опрокинутых лодок и скрылась за ангаром. Когда с сумкой на плече я выбрался на дорогу, она уже поднималась на холм.