
Полная версия
О чём вспомнил и размышлял. Книга первая. Края мои родные
Площади посевов конопли в Ружном после войны были значительно расширены и в объединённом колхозе (потом совхозе) была даже учреждена должность коноплевода, которую долгое время занимал мой дядя. Конечно, эта культура специфична по тем продуктам, которые можно из неё получить. Но даже в 70-е годы у моих односельчан не было совершенно никаких мыслей об извлечении из неё каких-то наркотических веществ. Старшие знали, что находясь в посевах конопли во время её цветения можно «задуреть», поэтому детей во время уборки мужских особей – поскони, называемой у нас чаще всего замашкой, на эти работы не допускали. Замашку в конце её цветения продёргивали по всей площади посевов и из неё получалось, после соответствующей обработки, сравнительно мягкое волокно, использовавшееся для производства холста. Сейчас на тех землях лишь бурьян и всякий чертополох. Как всё изменчиво в этом мире!
Однако вернёмся опять в 1941 год. Конопля по моим детским впечатлениям выросла в тот год настолько высокой, что из неё видны были только кабины грузовиков немцев, едущих прямиком по посевам. Им ведь не жаль было топтать наш труд, наши надежды на получение урожая, чтобы выжить. Прошло совсем немного времени с момента появления в селе немецкой комендатуры, как наши «освободители» потребовали для себя свежего мяса. В 41-м году требование ограничилось двумя коровами и дядя отдал, прежде всего, свою. Пока было можно, он старался сохранить коровок у многодетных семей. Но аппетиты оккупантов росли и уже в начале 42-го года, когда немцы получили по зубам под Москвой, они уже не спрашивали дядю, а брали всё подряд. Понимая перспективу, что немцы заберут всё, значительная часть скота была забита на мясо и спрятана в погребах. К сожалению, некоторая часть населения надеялась, что немцы не будут ничего брать у них, а уж коровок-кормилиц, тем более, оставят малолетним деткам, поэтому и до последнего держала скотинку. Но эта молва о благорасположенности к местному населению, пущенная прихвостнями оккупантов, оказалась жестоким обманом. Доверчив наш народ, может от того и много страдает. Не хотелось бы думать, что такая детская доверчивость идёт от необразованности и бескультурья. Может это есть проявление широкой русской души? Думаю, что верно последнее.
Все мои детские годы после отправки отца на фронт тесно связаны с дядей, волею судьбы поставленного в очень сложную и опасную ситуацию. Всеми доступными ему способами пытался скрываться от оккупантов, дабы не выполнять их требования, идущие, понятно, в ущерб сельчанам. Была и другая опасность. Уже в конце 41-го – начале 42-го годов у нас заговорили о партизанах, лихо расправлявшихся с «пособниками» немцев без суда и следствия. Факты таких расправ доходили и до нашего села. Не хочу касаться моральной стороны этого вопроса, но, к сожалению, война и та обстановка, которая сложилась в стране в целом и на оккупированных территориях, в частности, диктовали необходимость принятия суровых мер к изменникам и действительным пособникам немцев. Фактор времени играл не последнюю роль, потому под эту молотилку часто попадали и люди, не совершившие сколь-нибудь значимых прегрешений. Кто будет тёмной ночью, накоротке, исследовать степень вины попавшего в прицел? Не всякий и не всегда. Потому и приходилось дяде днём прятаться от немцев, а ночью от партизан на чердаках, в сараях, в погребах родственников.
Партизаны были в нашем селе только один раз, ранней весной 42-го года. Было темно, когда в дверь сильно загрохотали с требованием открыть её. Мать, перепуганная таким напором, конечно же, открыла, мы проснулись и как галчата в гнезде с печки наблюдали за происходящим. В дом ввалились три вооружённых мужика, один из них парень (было видно, что молодой) и потребовали у матери продукты, сами обшарили все полки, сгребли в сумки, несмотря на слёзы матери, все наши припасы: остатки соли, муки, спички и быстро удалились. Кто это был – настоящие партизаны или просто люди, скрывающиеся и от немцев и от наших – трудно сказать. Больше таких налётов не было, ведь наше село от спасительных лесных массивов находится в десяти-двенадцати километрах, так что не набегаешься часто. Правда и немцев в селе в то время почти не было.
Ноябрь и декабрь 41-го запомнились ещё обильными снегопадами, трескучими морозами и некоторыми драматическими событиями. Немцы выгоняли жителей, а это были, как правило, женщины, на расчистку дорог от снега. В сугробах пробивались настоящие коридоры и дорога Карачев – Навля поддерживалась постоянно в проезжем состоянии. Но было и событие, потрясшее всех сельских жителей своим трагизмом. Это произошло либо в конце ноября, либо в начале декабря, за календарную достоверность не ручаюсь, не знал в то время я ещё названия месяцев и дней недели. В тот вечер мы всей нашей сиротской семьёй были в доме дяди, как это делали практически каждый день. По улице немцы гнали большую группу наших пленных солдат и распределяли их для обогрева по домам. В дом к дяде набилось, должно быть, человек пятнадцать-двадцать. Они заполнили всё свободное пространство и оторопь берёт меня до сих пор, когда всплывает картина одетых во что попало людей, полуразутых (может мне тогда показалось, что на ногах у некоторых были только портянки или какие-то тряпки, чем-то подвязанные), в нахлобученных пилотках или каких-то шапках, с измождёнными лицами и каких-то безропотных, то ли от великой усталости, голода и холода, то ли от чувства собственной вины за произошедшее. Эта группа отогревалась, должно быть дня два. Кормили их тем, что находили наши сердобольные солдатки в своих уже оскудевших запасах. Некоторые из пленных просили женщин заявить немцам, что они являются якобы их мужьями. «Добрые» в то время немцы действительно разрешали женщинам забирать «своих» мужей. Но, как рассказывала потом мать, на нашей улице таких женщин не нашлось: «а мой вернётся – что я тогда скажу ему?». Но слёз было пролито немало. О дальнейшей судьбе этих горемык, даже о моменте их этапирования дальше, на сборные пункты, к сожалению, ничего не знаю. Сколько их осталось в живых, кто знает. Эту печально-трагическую картину наблюдал всего один раз, в последующее время наше село такими процессиями как-то обходилось стороной. А сколько таких групп, печально, с опущенными головами, с ощущением всей глубины унижения, оказавшись в положении военнопленного то ли по личным мотивам (любой ценой сохранить жизнь), то ли из-за собственной вины, то ли в силу сложившихся обстоятельств, то ли из-за злобы на бездарное и безвольное командование, проследовало через другие деревни и сёла? А сколько одиночек, взводов, рот, полков и целых дивизий осталось лежать на долгие времена в безвестности и забвении по всем необъятным нашим лесам и перелескам, полям и болотам? Война все сражающиеся армии делит на три неравные части: одни дрались и выстояли, другие дрались и полегли, третьи оказались по приведенным выше причинам (конечно, это далеко не полный перечень) в плену. Страшнее войны может быть только война. И не всегда легко отделить правых от виноватых, доблестно сражавшихся не только за свою жизнь, но и за спасение отечества, от тех, кто нарушил святое правило «сам погибай, а товарища выручай», или тех, кто в силу сложившихся обстоятельств проявил героизм, либо остался нейтральным, а может быть просто не замеченным, или поддавшись эмоциям, свойственным человеку в экстремальных ситуациях, струсил из-за боязни за собственную жизнь. И к этому суду, упаси Господи, нельзя и близко подпускать людей бездушных, несведущих, ангажированных, преследующих корыстные цели, вымещающих злобу за свою неполноценность, действующих по указке заинтересованных сообществ с целью искажения реальных фактов. Таким зловредным для нашего народа, перенесшего все тяготы войны, является так называемая «десталинизация», проводимая, конечно же, не от великого ума всякого рода, якобы, Медведевых и Федотовых.
Завершая рассказ о дяде, хочу хотя бы кратко поведать о трагической его судьбе, оказавшегося после гибели на фронтах Великой Отечественной войны братьев Захара, Юрия и Тимофея, старшего сына Ивана единственным старейшиной нашего большого и уважаемого рода. Оставалась одна надежда на младшего сына Михаила, 1934 года рождения. Но и здесь судьба была жестока к нему. Петрович, так мы его все называли уже в старших классах школы, добросовестно отслужил три года в армии, работал сначала киномехаником, передвигаясь со своей кинопередвижкой по всей округе, затем перебрался в Брянск, работал на предприятии железнодорожного транспорта и одновременно заочно учился в институте. В его семье росло две дочери, была вполне пригодная для проживания квартира на Брянске-2, куда я и заезжал, находясь в отпуске. Мы вместе радовались жизни, детям и казалось, что ничто не предвещает беды. Но в начале 1972 года я получил от него известие, что он находится на лечении в центральной больнице МПС, куда мы с женой и приехали его навестить. О роковом характере болезни он уже догадывался. Моё общение с лечащим врачом подтвердило отсутствие каких-либо надежд на выздоровление брата. Развязка наступила летом этого же года. Похоронили мы его на Ковшовском кладбище Брянска. Вскоре не стало и жены дяди – тёти Анны. Дядя остался совершенно один, хотя подросшие внучки иногда навещали его. В один из приездов в отпуск в село, мы с женой пытались уговорить дядю переехать на постоянное жительство к нам. Жилплощадь наша и материальное положение позволяли обеспечить вполне хорошие условия для проживания, тем более, что наши дети стали вполне самостоятельными. Но дядя категорически отказался, в этом проявился наш родовой характер – не быть ни для кого обузой. Отказался он и от предложения невестки переехать к ним. Принял решение провести остатки своей жизни в доме престарелых, где и закончилась его сильно омрачённая тяжёлыми потерями жизнь. Вечная ему память!
В оккупации. Новые впечатления, но без радости
В то время грамоты я ещё не знал, но запомнил одну небольшую книжечку со звёздочкой на обложке и с картинками внутри, которую принёс к нам какой-то мужичок. На картинках был изображён наш солдат с винтовкой в разных положениях для стрельбы. Скорее всего, это было наставление по стрелковой подготовке РККА, но зачем нам её принесли – ума не приложу. Ещё раньше, в самом начале войны (июль или август) около нашего дома какой-то грамотей читал одиночную листовку небольшого формата, на белой бумаге. Я могу воспроизвести только то, что запомнил на слух и только так, как запомнил: «Бей жидов, спасай Россию. Хватит бессмысленно кровь проливать». Понятно, что эти листовки разбрасывались немецкой авиацией. Несколько раз той зимой старшие находили на полях, за огородами, кипы слипшихся между собой и частично раскисших листовок. Говорили, что это были листовки, сбрасываемые по ночам нашими самолётами. Больше никаких письменных свидетельств идущей войны не припомню, да может, их и не было в наших краях.
Несмотря ни на что пришла и весна 42-го. Особых изменений в поведении немцев пока не было, но их стало значительно больше, жили постоянно; в большом поповском доме около церкви располагались какие-то штабы, было очень много легковых машин, автобусов, мотоциклов с колясками. Поражало не только большое количество техники, но и её вид – до этого мы, кроме «полуторки», ничего не видели. А какие вальяжные военные в непривычных для нас фуражках выходили из легковых машин, поправляя иногда ремень с кобурой на левом боку.
Мальчишек, должно быть, всегда влечёт к технике. Однажды на логу мы решали непростую для нас задачу: как же поедет эта большая машина, у которой впереди колёса, а сзади гусеницы. Неожиданный ответ на мучивший нас вопрос был получен с появлением на логу большого поросёнка, сбежавшего из закутка по недогляду своей неразумной хозяйки на привычное место для выпаса. Ведь к этому времени весь скот, кроме лошадей был пущен под нож, чтобы не достался немцам. А тут такой «подарок». Машина весьма интересной для нас конструкции взревела и быстро догнала эту хрюкающую живность, которая несколько раз успела ещё и взвизгнуть от полученных ударов, а выскочившие с гоготом из машины фрицы своими огромными тесаками быстро завершили процесс. Добыча была быстро разделана тут же на травке, невзирая на истошные вопли хозяйки, и отправлена куда-то в сторону поповского дома. Свежий шпик – какой же немец пренебрежёт таким продуктом.
Пришлось познакомиться и с поварским мастерством «весёлых» немцев. Именно весёлым или очень довольным собой запомнился этот спец, так ловко выпекающий блины, подбрасывая их сковородкой так, что они шлёпались в сковородку же обратной стороной – может быть он «играл» на нашу ребячью публику, по крайней мере, он часто поворачивался в нашу сторону, хотя мы из-за боязни близко не подходили. Дивно для нас было и то, на чём он выпекал блины. Мы-то привыкли считать, что должен быть какой-то костёр (огонь, по-нашему), а тут стоит что-то вроде небольшого пня и шипит огнём. Подробнее не рассмотреть, далековато. Это уж значительно позднее примус пришёл в городской быт (я его увидел после войны в Брянске), а в сельской местности такие «игрушки» ещё долго не появлялись.
Но более всего поразило отхожее место, устроенное тут же, около церкви, на пригорке. Вдоль глубокой канавы на вкопанных в землю столбах была укреплена довольно широкая доска, на которую и садилась, спустив штаны, просвещённая нация. «Зрелище», конечно, незабываемое, тем более для нас, сельских мальчишек, которые о туалете вообще не имели никакого понятия. Для нас туалетом, как правило, был плетень на огороде, но справить нужду всегда старались незаметно. А тут такая картина для всеобщего обозрения! Не знаю, то ли это от высокой немецкой культуры, то ли выражение презрения к сельскому населению, да и вообще к России.
Это лишь отдельные фрагменты наших ребячьих наблюдений. Мы имели относительную свободу передвижения, поэтому и посещали иногда и запретные места, утаскивая плохо лежавшую коробку с сигаретами, нет, не для того, чтобы курить, а лишь бы ощутить аромат, исходящий из коробки. Иногда находили немного конфеток в обёртке – какие они были вкусные и ароматные. Для нас, сирых, эти ароматы были из другой жизни, неведомой доселе. Поэтому и проверяли все выброшенные немцами коробки из-под сигарет, вскрытые консервные банки, надеясь на хотя бы какой-то остаток в них. Не всегда такие поиски проходили гладко. Помню, как в нас запустил пустым ведром немец – конюх, ухаживающий за своими лошадьми на бывшей колхозной конюшне. Сюда мы долго боялись заходить, даже несмотря на нашу ребячью бесшабашность.
В том году весна прошла как-то быстро, даже незаметно. Но весна это и сельхозработы. Колхозная земля была поделена, семена сохранились и народ прикладывал большие усилия, чтобы посеять зерновые, посадить картофель. Тем более что пока немцы не отобрали лошадок, оставили семена и не мешали обрабатывать землю. Такое «благодушие» со стороны оккупационных властей возродило у многих сельчан уже несколько угасшую тоску по ведению «единоличного» хозяйства. Конечно, расчёт был простой и заключался он в том, что такой политикой на сторону немцев привлекались неустойчивые селяне, которые могли бы составить опору режиму не только производством продуктов питания, но и предоставлением людских ресурсов, что в условиях ведения войны чрезвычайно важно. Разговоры о возврате к доколхозным временам не минули и нашу семью, но они быстро прекращались дядей, по-видимому, понимавшим ситуацию значительно лучше всех других. Но разговоры разговорами, а посильное участие в сельхозработах принимал и я, ведь мне шёл уже седьмой год, а это для села серьёзный возраст.
Весной 42-го в селе стало всё-таки значительно оживлённей. Немцы постоянно передвигались, одни уезжали, другие приезжали (техника в каждой партии чем-то отличалась). Появились полицаи с повязками на рукавах, в униформе, с винтовками. Однажды, находясь в поле, наблюдали целый отряд полицейских, возвращавшихся в село после, по-видимому, прочёсывания близлежащих рвов. Запомнилась песня, которую они довольно прилежно и громко пели: «Эй, комроты, даёшь пулемёты, даёшь батареи, что б было веселее».
Именно так я и запомнил этот куплет. Потом уже в зрелом возрасте случайно узнал, что эта песня как строевая была ещё в русской царской армии. Должно быть, и в подготовку полицейских немцами закладывалась определённая идеология. Всё продумывали.
Этой же весной впервые увидел немцев в чёрной форме. Они зашли к нам в сени, такие надменные, как мне показалось, и сразу матери: «Матка! Млеко, яйка». Мать, естественно, в слёзы: «Пан! Нет уже ничего. Детей (показывает на нас) кормить нечем». Не знаю, что они поняли из этих слов, но быстро ушли. Кстати, немцев и всех их приспешников у нас в селе звали панами. Не знаю почему. Были ещё и другие немцы. Один раз в дом к нам зашёл небольшого роста солдатик, без оружия, уселся на лавку за стол и стал показывать маме фотографии. Из этого показа я понял, что фрау – это женщина, жена, а киндер – это ребёнок. Жестами и затем этими словами, показывая на мать и на нас объяснял, кто есть кто на фотографиях. Не знаю, с какой целью он это делал, то ли скучал по своей семье, то ли хотел показать, что война ему не нравится, но уж точно – не провоцировал. Трудно об этом судить, но тогда мать и другие женщины сделали вывод и, не только по этому эпизоду, что немцы бывают разные.
Война уже шла почти год и на свет божий открыто выползла всякая нечисть. Через три дома от нас появился начальник полиции, и мы интуитивно, без чьей бы то ни было подсказки, почувствовали какое-то зло, исходившее от этого сброда. «Теперь мы здесь хозяева!», – услышали однажды, проходя с опаской около застолья, устроенного полицаями на расстеленном рядне у хозяйского дома. Всё было заставлено бутылками, закусками, играл патефон, который я услышал впервые в жизни. Должен сказать, что этих «молодцов» боялись больше, чем немцев. Поэтому у нашего народа такое неприятие полицейского. К сожалению, недоумки, оказавшиеся у власти, узаконили такое название правоохранительных органов в современной России, что вызывает лишь негодование и ненависть к этим чужеродным правителям. Я не помню уже ни имени, ни фамилии полицейского начальника, но надменность и презрительное отношение к сельчанам запомнил хорошо. У него был сын, мой ровесник, и надо же было так случиться, что когда немцев изгнали от нас, то этот мальчик жил вместе с матерью и, по-видимому, с бабушкой тоже в землянке, как и мы, но уже в другом месте нашей улицы. Но нас, ребятишек в их жилище никогда не пускали, что было необычно – мы все ходили друг к другу. Как потом выяснилось, этот полицай скрывался здесь же и его смогли поймать только в году 46-м или 47-м. Всю его семью потом усадили в сани и тоже куда-то вывезли. Из присутствовавших при этих «проводах» сельчан никто о них не проронил и слезинки. Не те это были люди, чтобы на фоне потерь своих близких, погибших на фронтах от рук гитлеровцев, жалеть об их пособниках.
В 42-м году в селе стали появляться огромные телеги (у нас их сразу почему-то окрестили фурами), перевозимые здоровыми лошадьми – битюгами. Я познал ещё одно слово – мадьяры. На самом деле это были и румыны и венгры, приехавшие грабить оккупированные наши города и сёла. Хватали всё, что попадалось, вели себя нагло, но немцев побаивались. Один раз мать, видя, что эти «мадьяры» пытаются вытащить из погреба (он у нас был под окнами) наши пожитки, а дело происходило вечером, переборов страх (своего-то жаль) сказала грабителям, что пожалуется на них коменданту. И что же? Бросили всё и укатили.
Лето 42-го запомнилось ещё шумными перемещениями огромного количества техники и личного состав фашистской армии. Помню, как я с ребятишками сидел на Куташенской горке и с непонятным для меня волнением наблюдал за сплошным потоком в сторону Навли танков с солдатами на борту, автомобилей с пушками и солдатами, мотоциклов и даже очень много велосипедистов с винтовками. Это движение шло около суток и настолько стремительно, что даже упавший с танка ящик, из которого вывалились снаряды, не привлёк ничьего внимания. И только много позднее мне стала понятна эта массовая переброска войск и техники – фашисты усиливали свои войска, рвущиеся к Сталинграду. Может быть, в это же время из-под Москвы тоже под Сталинград был переброшен и 3-й Гвардейский кавалерийский корпус, в котором воевал мой отец, для усиления войск, сдерживающих натиск гитлеровцев на этом направлении. Не отсюда ли и то волнение, которое я испытывал, наблюдая за перемещением войск через наше село. Всё-таки есть предчувствия беды, упреждающие реальные события.
Однако вернусь почти на год назад, в сентябрь 41-го. Тогда мы стали свидетелями гибели нашего советского самолёта. Было раннее утро, но все были на огороде и убирали картошку. Откуда-то доносился звук летящего самолёта, затем к этому тягучему звуку присоединились и другие, более «лёгкие», а вскоре стали отчётливо доноситься и звуки выстрелов оттуда же, с неба. Небо было чистое-чистое, голубое. И вот уже довольно высоко стал виден большой самолёт, летящий примерно в восточном направлении, а вокруг него крутящиеся два самолётика поменьше. Очень хорошо были слышны и видны трассы выстрелов с обеих сторон. Это сейчас разбираюсь в направлениях движения, а тогда понимал только, что самолёты перемещаются в сторону Бутыренки. Через какое-то время большой самолёт вспыхнул и очень быстро развалился на три части, из которых вывалились три «фонарика» – так моя мать назвала раскрывшиеся парашюты. А вот четвёртый «фонарик» как-то неестественно летел вместе с горевшим обломком самолёта, потом отпал от него и летел уже быстрее обломка лишь с каким-то шлейфом позади, фонарика уже не было. Старшие ребята быстро рванулись к месту падения самолёта – видно было, что это наш самолёт, а истребители с крестами, значит немецкие – и успели добежать до упавшего практически без парашюта одного из членов экипажа раньше, чем туда подъехали полицаи на лошадях. Немцев в селе было мало и они подъехали ещё позже. Благополучно приземлившиеся три члена экипажа скрылись в оврагах, заросших лесом и дальнейшая их судьба мне не известна. А вот упавший на вспаханное поле с обгорелым парашютом стрелок-радист, когда подбежали наши ребята, был ещё жив. Он передал им свой комсомольский билет и другие документы и просил ребят, когда будет возможность, сообщить на родину о его судьбе. Свою безнадёжность, должно быть, понимал хорошо, так как после короткого разговора потерял сознание. Ребята наши успели убежать от полицаев и, таким образом, спасли документы. Мы же, малые ребята, только видели, как полицаи везли на совершенно голой телеге стонущего от болей лётчика, такого круглолицего, полного. Рядом с ним на телеге лежал снятый с самолёта пулемёт, из которого он отбивался от двух немецких истребителей. Умер он к вечеру этого же дня. Похоронили лётчика полицаи, даже несмотря на благосклонность немцев, по-варварски, без гроба и с нескрываемым злорадством. Уже после войны, в 50-е годы (я был в училище), приехавшие из Рязанской области родственники облагородили его могилку на сельском кладбище, которую знали и посещали многие из моих сверстников.
Было ли мне страшно?
Бывают в жизни события, которые оставляют по себе память на долгое время. Такую глубокую зарубку, не заросшую и до сих пор, я получил в 1942 году, на седьмом году моего пребывания на этом белом свете. В последние годы жизни матери, всякий раз, когда приезжал её навестить, она неизменно спрашивала: «А помнишь, как тебя из нагана немец хотел убить». Это событие было глубоко ею пережито как матерью, старающейся сберечь своего ребёнка. Как же не помнить? До сих пор иногда даже чувствую холодную сталь парабеллума (по выражению матери – нагана), которым тыкал в моё лицо этот фашист. В тот ещё ранний вечер, как обычно, все были у дяди, когда в дом ввалился высокий такой немец, одетый, что называется, по форме. Был ли это унтер или офицер, мне трудно судить, но на левом боку у него была кобура – это уж я запомнил хорошо. Он обратился к дяде с каким-то вопросом, одновременно жестикулируя руками. Дядя немецкого языка не знал, но, по-видимому, понял, что у немца что-то пропало ценное, причём пропало недалеко от домов, где они отрывали капониры для укрытия штабных автобусов. Дядя выразил своё «nein», такого быть не может, но этот фашист, должно быть, пояснил дяде, что он видел рядом «kinder». Дядя ко мне: «Ты был там на горке? Ты что-нибудь брал?». Так я и оказался крайним, я и сидел на лавке крайним, а двоюродный брат, тоже Мишка, сидел в углу под образами. Родной мой брат Шурка был, конечно, не в счёт – выглядел он совсем уж маленьким (ему не исполнилось ещё и пяти лет). Вот и начался «допрос» меня с пристрастием, потому что чем больше я пускал слезу, тем настойчивее и больнее фашист тыкал мне в лицо «наганом». Помню упёртый в меня взгляд, бормотание на непонятном мне языке. И что он хочет от меня? Дядя опять пытается выяснить, не брал ли я чего-нибудь там, где они укрывали автобусы. А что там можно было взять? Когда мы с ребятами подходили к этим раскопкам, то видели, что часть немцев, полуголая, работала лопатами, рядом была сложена их одежда, здесь же на пригорочке, сидело несколько человек, покуривая сигаретки и больше не на что было обратить внимание.