Полная версия
Петроград
Вечер проходил в молчании и тревоге. На улице опять шумно. Казалось, что где-то стреляют. Любитель нагнетать Ольхин теперь рассказывал, что толпа опять загоняет и травит очередного бывшего городового, что голодные до крови люди, как сумасшедшие в поисках жертвы, ищут крайних в своих вымышленных бедах. Доводилось слышать о таком и Нечаеву, но сам он не видел и не знал, правда ли это. Много теперь говорил и о крови, и о жесткости, может, это и правда, за всем не уследишь, но ему всегда хотелось верить, что очередная кровавая история всего лишь вымысел и ложь толпы, что сама себя подогревает этими слухами. Слухи, именно они теперь могли заменять здравый смысл, разбавляя и без того разгулявшиеся и укоренившиеся повседневные страхи, порой и беспочвенные, плодившие не то душевнобольных, не то людей, подчиненных порыву толпы в худших ее проявлениях. Кто-то сходил с ума, находя бытие невыносимым, кто-то глупел и превращался в коллективный разум и отныне являлся им, и только им. Но, конечно, измерять весь город двумя категориями людей дико и неправильно, но поверхностно казалось именно так, что если ты не выпадаешь из действительности, значит, принял ее и стал таким же, как все. Да только кто эти все? Нечаев, например, любил людей равнять и классифицировать – он это обожал – но как же часто заблуждался, различая кругом только лишь толпу и себя.
Алексею Сергеевичу стало вдруг невыносимо душно и тесно в комнате, он захотел выйти во двор. Глухой и пустой двор-колодец представлялся неплохим местом для вечернего времяпрепровождения, теперь он спускался сюда все чаще, ведь так хочется вечером выйти из комнаты и просто подышать. В прошлом завсегдатай театров, хоть не сказать, что особенно их любил и даже как-то не понимал, но так неприлично отказать себе в посещении на фоне многих. Когда люди толковали о постановках, актерах, Нечаев, в лучшем случае, различал текстовое содержание той или иной пьесы, но никак не воспринимал цельную картину. В беседах на высокие темы, разумеется, участие принимал, случалось даже, говорил громче всех, но все это было таким самообманом, что теперь и вспоминать стыдно. Особенно трудно шли балеты, с их продолжительным временем постановки и очень сложным для его понимания сюжетом. Таким хитрым образом в Нечаеве поддерживался театрал, но ложный, существующий только ради публичных появлений, и для публики, в первую очередь, которая его знала и могла выдать человеку характеристику или оценку, по делам его, речам и увлечениям. Теперь Алексей Сергеевич это развлечение отринул, о чем, в сущности, не жалел, но для острого словца не прочь, иногда, и проговорить, во что, мол, нынче превратился театр: сплошной позор, разврат и трибуна для глашатаев. Искусства в нем нет более. И это, конечно, отличный повод туда больше не ходить.
Спускаясь вниз по лестнице, он все же задумчиво вспоминал те времена, когда так легко выпадала обыденная для него возможность выйти в тот же театр и вообще провести досуг публично, когда город спокоен и в целом тих. Когда устраивались праздники, и не модные теперь митинги к разным дням и датам, коих не существовало совсем недавно, но исконно старые, и церковные, и народные. Вспомнил он, как хорошо просто так гулять, ходить, любоваться и пользоваться всем тем, что нажили поколения. Недурно, в тихое время, заглянуть и в ресторан, да провести там вечерок для разнообразия весело и даже увлеченно, занимаясь употреблением и весельем. Теперь в его восприятии все это разом рухнуло. Садом и Гоморра, многие так теперь говорили, и он не стал исключением. Народ как сошел с ума, взбунтовался против всего вокруг, против себя самого. По колено в крови, без настоящего, и не видно впереди просвета. И лишь холодает, темнеет, впереди осень. Холод и тьма.
«Как все это связано между собой»? – думал про себя Нечаев. – «Погода и история? Для Петрограда поздняя осень особенно скверное время, как тут верить в улучшение? А ведь помимо всего идет война. Как все не радужно кругом, как все трагично». До поздней осени еще не так скоро, хотя уж и не заметишь, как настанет конец октября, а дальше нескончаемый сумрак и морозы, сменяющиеся грязной оттепелью.
Двор образовывал собой небольшую пустую площадь с парой абсолютно голых, черных деревьев. Этот дом, со стороны фасада смотревшийся прилично на фоне любого соседнего здания, внутри выглядело все таким же унылым и однообразным, как и любой дом Петрограда. Стоит свернуть под арку, и ты входишь в мир сплошных переходов от двора ко двору, где сотнями выстроены жилые дома и разные помещения. Все они высятся на несколько этажей, но обычно не более шести, и каждый из них так похож друг на друга. Нечаев тоскливо поднимал глаза вверх, и состояние его оставалось таким же скверным, как этот сырой, холодный вечер в этом ужасном, наскучившем дворе. Обветшалым стенам украшением служили лишь окна, особенно те, где горел свет и желтыми, да оранжевыми оттенками хоть как-то согревал. За тучами не видно звезд и света, эти дворы стенами заковывают, и еще больше грусти достает тем, чьи окна по несчастью выходят в эти самые дворы, тогда в окно лучше и вовсе не смотреть. В который раз наблюдая заунывные картины, Нечаев стоял, опершись на холодную стену, и даже совсем не боялся ревматизма. В прежние времена ему и дела не было до этих дворов, но как же все меняется в одночасье. Только проходя одним мгновением двор, он ступал на улицы и следовал дорогой и, должно быть, ни разу не засматривался вот так на стены, и уж точно никогда не выходил подышать во двор дома. А теперь, уже который раз, обхватил себя правой рукой за левую и глядел на чужие окна. Его нудные мысли прервала приближающаяся пара здешних жильцов.
Тихие голоса полушепотом обменивались между собой неким вестями или наблюдениями, по-семейному, с участием и заботливо каждый обращался и слушал. Это возвращалась домой семейная пара Полеевых. Федор Федорович, молодой человек двадцати шести лет, ростом чуть повыше Нечаева, несколько сгорбленный, но заметно худой, при этом жилистый, сильный, о своем виде говорил, что, мол, порода, все такие были – и отец, и дед, и прадед. Черты лица его грубоваты, невыразительны, но и не отталкивающие или пугающие, но такие, что не запоминаются совсем, если вдруг захочешь что-то рассказать о внешности человека. Выходец из бедной, практически неграмотной семьи, сам имеет светлую голову и страстное желание к познаниям. Глаза у него светлые, должно быть, как и разум, а лицо уже с морщинами, да руки с сухой и грубой кожей. Он много трудился и слыл хорошими работником в своей лито-типографии на Загородном проспекте, в доме 15/17 совсем недалеко отсюда. Он улыбнулся, растянув тонкие губы, и широкий рот вытянулся прямо-таки до самых небольших ушей. Под руку он держал Анастасию Васильевну, двадцатичетырехлетнюю девушку, так же, как и ее супруг приехавшую из Орловской губернии. Девушка же заметно ниже ростом и несколько плотнее сложением. Она носила длинную плотную русую косу, и никогда, казалось, не появлялась с распущенными волосами или собранными иначе. Прекрасная русская дева с большими, голубыми глазами, аккуратными тонкими бровями и чуть полными губами, кожа светлая, а лицо даже несколько бледное, и на нем заметна тень усталости от каждодневной работы. Она приветственно улыбалась, а несколько впавшие от недоедания щеки указывали, что ее жизнь могла быть и получше. Она трудилась в живописно-художественной мастерской на Невском, д. 88 и в целом оставалась довольна своей работой, впрочем, никогда и особенно восторженно о деятельности не отзывалась. Как всем подряд рассказывали сами Полеевы, некогда они покинули родной город и умчались в Петроград за поисками лучшего, но оказались здесь в тяжкую эпоху, но даже тревожное время их не сломило, и они остались и еще находят в себе силы снимать мансарду на Садовой. Однако неизвестно, получилось бы у них что-то друг без друга. Поодиночке так каждый бы и сбежал давно обратно, а то и вовсе не двинулся, а так человек человеку помогает, поддерживает. И даже теперь, поддерживая друг друга за руки, они приблизились к Алексею Сергеевичу и любезно его поприветствовали, пожелав доброго вечера.
– Этот вечер, в самом деле, неплох, – не желая говорить с ними о плохом, сказал Нечаев, и тут же спросил. – Что вы так поздно?
– Мы гуляли, – простодушно ответила жена.
– Гуляли? – искренне удивился Нечаев. – Да разве можно нынче гулять?
Молодежь переглянулась, улыбнулась и ответила:
– Конечно, можно, разве под силу кому прогулки запретить?
– Но ведь ныне такое время, – буквально негодовал Нечаев и немножко завидовал их легкости, как могут они гулять, а он нет.
– А что же теперь поделаешь? На улицах людно, но не все же дома тосковать, – тихим и ровным тоном отвечал муж.
– Молодые… вы такие странные. Этот город как на пороховой бочке. Спичку урони и сгорит все. Не дай бог оказаться в эпицентре как раз на прогулке.
– Так пока не сгорело. Пока жить можно, – сказал Федор Федорович.
– А уж если совсем сгорит, так всему городу не спастись, – поддержала жена.
– А вернуться на родину не хотели? Там, должно быть, тише, – больше с надеждой для себя, произносил Нечаев второе предложение.
– Да где теперь тише, кто будет знать? Былой страны больше нет, – тяжело, но отрезвляюще говорил Полеев.
– А уехать всегда успеем, – тут же, как по заученному, подхватила Анастасия Васильевна.
– Ох, как бы случилось у всех нас время уехать, – повернувшись к ней, со вздохом сказал Алексей Сергеевич.
– Мы можем и за океан уплыть, если надо будет, – посмялись молодые, да и пошли наверх к себе.
«Я бы сам сейчас куда угодно уехал, прямо сейчас», – подумал Нечаев и пошел к себе в комнату, в свои стены. Только думая о поездках, он без сомнения давал отчет, что лжет сам себе и уехать совершенно не готов, какой бы не выдался предлог. Но как не держать уверенность, что как только, так сразу. С этим и жилось полегче.
В коридорах дома тихо и темно. Ольхин уже лег спать, должно быть, как всегда, не раздеваясь. Эту привычку он принял с тех пор, как начались ночные обыски и нападения на квартиры. Не он один практиковал подобную странность, находя защиту в куске ткани. Нечаев хоть и сам опасался, что ночью кто-нибудь придет, до таких вещей не доходил и ложился спать как положено, как делал это во все времена.
Утро 21-го августа выдалось прохладнее, нежели накануне. Ни то ветер с Финского залива нес в себе холод и сырость, а может это облака налетели совсем с другой стороны, да город окутал слабый туман. Этого Нечаев еще не знал. Он лежал, не открывая глаз, и стало ему зябко, и он не хотел думать, что теперь придется открыть очи, встать с постели и оказаться в объятиях холода комнаты, а совсем скоро предстоит шагнуть в пропасть улиц и блуждать среди людских волн по сырым плитам печального города.
Думая, размышляя, противясь мыслям и желаниям о необходимости идти куда-то, Нечаев встал с кровати спустя несколько минут. Вопреки его ожиданиям, на улице не было ни дождя, ни тумана, обычное утро, даже с просветом солнца сквозь неплотные тучи. Но, тем не менее, оказалось холоднее, чем накануне. Он перевел взгляд влево, где рядом с входной дверью размещалось зеркало, а чуть правее Русский календарь, приобретенный в начале года за 1 рубль 75 копеек. Несколько дорого, ведь можно купить календарь скромнее, но отказать себе Нечаев не сумел, и теперь этот календарь ежедневно отмеряет ему дни. И вот больше в этой комнате особенно ничего и не имелось, одни мелкие бытовые предметы. И что примечательно, ведь и четыре года назад, когда он только въехал сюда, все представилось точно таким же, да разве что календарь другой, но идет время, и даже привычная обстановка приобретает совсем другие очертания под гнетом времени и событий.
Путь на работу не сопровождался ничем необычным, разве что ветер, действительно, завывал намного сильнее привычного, раскачивая вывески, разнося сор по улицам, а дворников, как и последние месяцы, не наблюдалось. Листы газет представляли собой особенно насыщенную композицию, и наступающая осень должна еще потягаться, чтобы своей листвой засыпать эти «листья». Среди мусора можно рассмотреть и «Новое время». Нечаева несколько передергивало от такого зрелища, становилось даже несколько оскорбительно. Из мрачной задумчивости его вырвал лишь сумасшедший ветер, не спи, мол, дружок, – сдует в Фонтанку.
И без того противный по погоде день добавил исключительно негативных впечатлений от скорых новостей. Точно с ветром пришли тяжелые вести с фронта. Русские войска вынуждены массированно отступать, потерпев очередное поражение, и в этот же день Германские войска заняли Ригу и теперь несут самую настоящую угрозу Петрограду. К вечеру с некоторыми, должно быть, правдивыми подробностями стали известны детали и самого сражения, и его итогов. А сама армия все продолжала отходить и дальше. Улицы Петрограда наполни новые толки и слухи. Газеты не доносили всего, что разносили сами массы. Издания могли выразить лишь свои правые или левые взгляды, могли сухо изложить информацию, они могли лишь часть того, что могут люди. Новость о поражении армии и ощущение, что Петроград вот-вот займут немцы, не несла ничего хорошо во времена и без того полные тяжелого отчаяния общества.
Возвращаясь поздно вечером домой, когда уже стемнело и многие фонари не подсвечивали улиц, Нечаев, словно тень, мелькал среди не многочисленных людей, что спешили разойтись по домам или иным своим делам, но только не праздно шататься угрюмыми вечерами. Сегодня ему меньше попадались лица дезертиров, бессовестно облаченных в форму, что столь противно случилось бы в этот день лицезреть. Эти тысячи людей, покинувших фронт, особенно мерзко представлялись Нечаеву именно сегодня, после очередных новостей с фронта. Он не сомневался, что увидев любого человека в форме солдата, что шатался по улице, он бы вцепился в него с гневом и злобой. Как посмели они сбежать!? Пока сотни гибнут, умирают, как могут они быть здесь? Нечаев ненавидел дезертиров, и не принимал по отношению к ним никаких оправданий и объяснений, легко рассуждая о том, где их место и как должно нести службу. За такими мыслями дорого прошла удивительно незаметно, и не успев вдоволь излить про себя весь гнев, путь уж и вывел к надоевшему зданию на Садовой улице.
Дома Нечаева встретил необычайно оживленный Ольхин. Он тряс выпуском «Вестника временного правительства». Этой газете он в некотором роде не доверял и недолюбливал, находя ее «слишком обычной», но сегодня именно из нее он и получил информацию о последних новостях с фронта. Получил сухо, сжато и официально, но самостоятельно додумав и представив, развернувшийся масштаб бедствия он понимал и тут же бросился с вопросами с Нечаеву, но узнать ничего нового, особенно утешительного, не смог. Все – правда.
– А как, – сделал паузу Иван Михайлович. – Как там аптека господина Майера? В порядке все?
– Я шел сегодня иным путем. Не довелось видеть, – извинительно отвечал Нечаев.
На самом деле он на ходу солгал, постеснявшись признаться, что настолько увлекся уничтожительными, полными злости и претензий мыслями, да и не обратил внимания ни на что вокруг, а уж аптеку подавно промелькнул, не заметив причин заострять на ней внимание.
Ольхин замолчал, опустив голову, но потом добавил:
– Слышно, разгромили еще две немецкие лавки. Да не то чтобы немецкие, так, с названием что ли, не нашим, да и люди там уж сто лет обрусевшие во владельцах. Но нет, никогда не щадят. Один старый хозяин покончил с собой, иных побили. Страшно. Стариков не жалеют. Сколько уже их ушло не по своей воле, хоть и тех, кто сам себя убил. Не по своей же воле. Могли же раньше, умели жить.
– Много теперь смертей, Иван Михайлович. Завтра буду идти мимо, гляну.
– Ой, дай бог, что бы пожалели стариков. Он ведь зла не делал. Что с того, что немец? Сам Петр равнялся.
– Военное время, страна-враг, народ-враг, каждого в таковые запишут. Город переименовали, а мы о чем с вами толкуем? Все пустяки в такое тревожное время, – Нечаев пытался говорить рассудительно и трезво, не оправдывая действительность.
– Страшное время, – скорбно произнес Иван Михайлович.
После непродолжительного разговора Нечаев не торопясь пошел к себе в комнату. Ольхин подбросил ему тяжелых мыслей к вечеру, и думать о чем-то положительном и приятном тот не мог. И без того многие его вечера проходил в напряженных думах. А как все было прежде в молодости, все сплошь идеи, восторг, борьба… и даже когда это прошло, все представлялось другим, нежели теперь. Жизнь дарила надежды. Стоило только начаться войне, тогда Нечаев впервые испытал чувство тревоги, которое потом никогда до конца не проходило. Он сидел и думал о беззаботном времени, которое он не застал. Вспоминая труды классиков о «той» России, что давно исчезла, он находил в ней больше плюсов, чем теперь, при свободе и ее плодах. Впрочем, будь он помоложе, будь как эти Полеевы, может… может, и он бы верил во что-то, но, кажется, он не тот человек, не в том городе и не в то время. Сложив руки, Нечаев в который раз размышлял о том, что в какой-то момент Россия пошла не тем путем, быть может, еще очень давно, быть может, еще сам Петр оказался человеком, кто и заложил основы текущему упадку. Переделав страну, поменяв ее давние устои и традиции, он нещадно равнялся на Европу, брал оттуда новое и искоренял старое. Он сотворил такой странный город, которого, может быть, не должно было случиться в нашей истории. Целое недоразумение, противоречащее всему. И ладно бы просто крепость и какое поселение, но нет – столица! Двести лет всего, и на болотах стоит противоречивое творение, и оно есть символ основателя, реформ и новой России, которая, наверное, и привела нас в сегодняшний день.
К Москве Нечаев относился всегда положительно, в действительности ни разу там не побывав, он не отпускал уверенных мыслей о ее соответствии России, ее духу и истории. Он точно так же полагал, что Киев, Новгород, Владимир, да какой угодно старый город должен быть центром страны, и любой такой город выдержал бы всякий натиск, не допустил такого краха, но не Петроград.
Тысячи горожан спешили покинуть столицу. Следующие дни многие люди, кто финансово и морально мог оставить город, торопились сбежать из Петрограда. Устав от беспорядков и нарастающих опасностей, а теперь еще, когда на пороге немецкая армия, горожане бросились уезжать. Вокзалы заполнились людьми, наблюдалась паника. В армию особенно никто не верил, кроме, разве что, правительства, и то их вера являлась скорее показательной, для народа. Даже не выходивший на улицу знал про разложение армии, а уж те, кто воочию видели толпы дезертиров, все прекрасно понимали. Бывшие солдаты, даже те, что предпочитали избавиться от своей формы и слонявшиеся бог весть в чем, лишь нагнетали и без того отрицательный настрой и общее скверное представление о своей армии. Тяжелое поражение на фронте пошатнуло и доныне неспокойный город. Прежде на улицах хватало суеты, но слившись с новой волной страха и бессилия, все переходило границы, а между тем, границы переходил враг, подбираясь ближе. Война грозила стать чем-то большим, чем просто конфликт за пределами государства, и вот уже гибель входила на пороги каждого дома.
Дождливым днем 22-го августа вокзалы не успевали принимать всех желающих сбежать. Неспособные уехать выбирались своим ходом, пересекая черты, и по грязным дорогам уходили прочь, кто в сторону Пскова, кто к Архангельску, кто к Твери, да Москве, а кто и вовсе планировал убраться вглубь страны, насколько только сможет, лишь бы подальше. Благо необъятна Россия, и верится, что всякого может укрыть, только стоит этого пожелать. Под проливным дождем на улицах метались целые семьи с баулами и чемоданами, точно в панике, искавшие выхода из лабиринта. Отцы семей, чаще всего взрослые, почтенные люди, видавшие всякое, теряли обладание и нуждались в сопровождении и поддержке не менее детей, что свободны хотя бы тем, что до конца не осознавали, что, в самом деле, происходит. Выглядывая в окно, залитое каплями, какой-то человек видел на улице суету, и ему становилось страшно, и вот уже эти люди, что спешат уехать, умножали его тревоги, ведь они, может, спасутся, но что станет с ними? Среди всего города на улицах попадались и те, кто мерно шагали, глядя куда-то в пустоту, не укрываясь от ливня. Одинокие фигуры, должно быть, сошедших с ума людей, а может обессиливших, шагами мерили бесчисленные улицы, бродили у мрачного Мраморного замка, замирали у Александринского театра и вместе с потоками воды растеклись и таяли где-то в глубине улиц.
Город переполошился. Продолжительное время гулявшие слухи о скором падении Петрограда подогревали тревожные опасения, и мысли теперь почти стали явью. На улицах, в лавках, заведениях и трамваях говорили о немецком наступлении. Не поражение собственной армии теперь вызывало гнев, но победа и приближение вражеской. Смерть в любом своем жутком проявлении нависла над городом. Это могла быть смерть от пуль, голода… как только они придут.
– Многие покидают город, – говорил Нечаев Ольхину поздно вечером 23-го августа.
– Неужто все? – с недоверием уточнял хозяин дома.
– Уж если не каждый житель, то многие из тех.
– Так может всякого народа поубавиться?
– Если и поубавиться, так только порядочного. Те уходят, кому есть что ценить, а сволочам всяким, им, поверьте, и смерть не страшна, не сдвинешь их.
– Что же это, народ убывает, а в городе теперь еще больше преступников?
– В соотношении так получается.
– Друг друга, что ли, начнут теперь резать?
– Да кто ж знает, что будет. Давно уж брат на брата поднялся, давно уж. Что будет теперь – неизвестно.
– Ах ты, Господи…, – пролепетал Ольхин. – Так что же это, все от немца бегут? Стало быть, не остановим теперь его?
– Никто не знает. Но немцы дальше не продвигаются пока. Говорят, стоят у занятых рубежей, вперед пока не рвутся. Сил, стало быть, не хватает, для рывка. Чуют, не взять им пока Петрограда.
– И кто же это говорит? Вы точно уверены?
– Я слышал это, но не знаю, откуда. Взгляните на улицу. Никто ничего здесь теперь не знает, – несколько устав от дотошности Ольхина, чуть резко отвечал Нечаев.
– Ох, что же будет с нами? Как же больно, как же жалко. Так, многие говорите, бегут?
– Многие, и еще больше хотят.
– Алексей Сергеевич, я вот что думаю, ведь живут у меня Полеевы, молодые ведь совсем, им же погибель здесь, – вдруг вспомнил о своих жильцах Ольхин.
– Неудачное время они выбрали для переезда в столицу, опоздали, – кивнул в ответ Нечаев.
– Не лучше ли будет им уехать? Я, знаете, в последнее время тревожен стал за людей, свыкся с ними. А деньги-то что? Теперь их уже и не надо, хоть бы пережить все это. Лучше бы им тоже бежать.
– Вот и я о том, Иван Михайлович, все, кто могут, должны бежать отсюда, пока город не вымер совсем.
– Вы сами-то не думали?
– А куда мне деваться?
– Как? Страна-то ведь огромная.
– И что же мне с того? Всю не охватишь, а место у человека есть только одно. Счастливы Полеевы? Есть у них дом, есть куда идти, куда вернуться? А мне что же, вам что же? Куда нам? Этот город наш дом и наш склеп.
– Напрасно вы так, Алексей Сергеевич. Вы, наверное, думаете, родом я отсюда? Не правы. Это вам только так кажется. Сам я с Закарпатья. Удивлены? Так слушайте же, что матушка моя уроженка из тех краев, а батюшка мой сам туда переехал, да дом там имели и жили до моих двенадцати лет, пока покойного моего батюшку Михаила Львовича не дернуло перебраться в столицу государства, как он уверял, «исключительно из финансовых выгод». Так и живу я здесь. И вы должны знать, что нет в этом ничего страшного.
– В чем? – не понял смысла услышанного Нечаев, больше обдумывая тот факт, что Иван Михайлович не всю жизнь провел здесь, а имел удовольствие посмотреть и другие места.
– Да в том, что уехать отовсюду можно. Знаете, как у нас порядочно дела шли, там, в Закарпатье. Но уехали мы прочь. Оставили. Хорошо жилось, привольно и сытно. А вы говорите нынче. Да вам оставить все это разом ничего не стоит.
– А что же вы тогда сами не оставите? Легко же это, говорите.
– А мне уже все равно, Алексей Сергеевич. В моем возрасте путешествие только в один конец, и это на тот свет. Вы молоды еще, вам двигаться можно, жить. Не держитесь за все это.
«Не держитесь за все это» – проговорил про себя Нечаев, когда как всегда вечером сидел у себя в комнате и думал, что слова Ольхина не лишены смысла, но не касаемо своей персоны. Не мог он заставить себя пошевелиться, так просто взять и уехать. В никуда. Как бы скверным не оставался быт, а мысль о том, что нужно вот прямо сейчас сесть на поезд и убраться куда-то отталкивала и даже пугала. В Петрограде тяжко, но разве хорошо еще где-то, разве в ином месте лучше, ежели ты сам едешь туда со своими страхами, со своей слабостью и тоской? И что же, в самом деле, ему терять? Смерти он боится, но здесь, в этом городе, где она ходит по улицам, он менее всего боится ее увидеть или встретить. Да и как наивно можно думать, что где-то в России горе не коснется тебя, покуда погибель уже пошла. А думать про эмиграцию он и не собирался вовсе.