bannerbanner
На дне сыроежки ломаются. «Картинки» с подростками
На дне сыроежки ломаются. «Картинки» с подростками

Полная версия

На дне сыроежки ломаются. «Картинки» с подростками

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Тебе хочется проложить меловый путь по зелёным стеблям конопли, но конопля не даётся мелу. И на белёной стене дома меловый след исчез. Зато за двором: столб, ствол тополя, поднятые к верху оглобли телеги – всё отмечено белой линией на метровой высоте от земли. НА ВЫСОТЕ ТВОЕГО РОСТА!

Стоп, вот и разгадка твоей тревоги. Сейчас, здесь, на балконе, в ожидании грозы.

Меловая черта из детства вспомнилась неслучайно. Ведь она так похожа на зарубки на дверных косяках. А сколько раз в последнее время ты замираешь над этими зарубками, старыми и новыми, в городских квартирах и деревенских. Отыскиваешь линию метровой высоты, линию самого зелёного детства. И задаёшь себе вопрос за вопросом.

Для всех ли, во все ли времена эта линия – линия той высоты, с которой хорошо видны муравьи, созревшие калачики и блестящие никчёмные безделушки? И больше ничего!

Или уже, как предсказывают футурологи, вот-вот появится поколение, для которого наши восприятия, истоки, наши привычки, наши взгляды на жизнь (при всей их полярности), наша мораль (при всех в ней разночтениях) будут так чужды, как чужд нам какой-нибудь доисторический Homo erektus.

Ретроградно ли детство? По-прежнему ли ретроградно?

Ты задаёшь себе вопросы и косишься на небо…

Хлынуло.

Гроза, как и положено городским грозам, окружённым бесчисленными громоотводами и водостоками, случилась суматошной. Малыш поспешно поднимается, засовывает мелок в кармашек шорт, пачкая мышиную штанину размашистой полосой, бежит к подъезду.

Я смотрю на асфальт. Я вижу зелёную штриховку. Латинская буква «S». Корявая, будто утка, нацелившая свой клюв под крыло. «S» перечеркнута двумя параллельными линиями. Знак доллара.

Дождевые потоки смывают меловой рисунок, словно спешат скрыть тайну малыша. Ту тайну, которая так и не прояснилась.

Что для него этот знак, в котором параллельные линии символизируют «Геркулесовы столбы», на языке античного мифа – выход в незнаемое? Преждевременный ли прорыв из его тёплого, мохнатого, апельсиново-хвойного, жалостливого к игрушкам мира в мир взрослый, флюгероватый по нынешнему безвременью?

Или «незнаемое» для малыша – это то, что вскоре будет им познано, осознано и намертво отгородит его самого от меня, от всех нас – каких-то там Homo sapiens?

1993, 17 июня

Тётя продавец, продолжатель Аристотеля

Бывший хлебный магазин. Безымянный. На вывеске – лишь устаревший ОРСовский номер. Теперь, в духе времени, название этого магазина могло бы выглядеть как-нибудь почудачественнее. Например, так: «Малышковая дразнилка».

Подразнить ребят есть чем. На витрине, вместо дешёвых пачек с печеньем и вафлями – мозаика из «Марсов» и «Баунти». Вместо кукурузных палочек – «сладкая парочка» «Твикс»… (Западное вторжение в российские магазины обозначено стратегической стрелкой из шоколада!).

На виду у покупателей замер малыш. Он тихо, некапризно хнычет. «Купи шоколадку, – уговаривает свою мать. – Только одну, вон ту! Она мне всю ночь снилась!».

Мать горько краснеет (если можно назвать горькой краску беспомощности). Она, вероятно, подыскивает слова, чтобы доступно расписать малышу «прелести» рынка.

Что тут скажешь? Рынок всегда прав! Если родители не хотят вот так мучительно краснеть и задыхаться в поисках отговорок – пусть работают. Зарабатывают. Покупают…

Но ведь и работают. Честно. Добросовестно. Профессионально. А не зарабатывают! Парадоксы переходного к рынку периода.

Молодая мама, наконец, находит выход.

– Это не шоколадки, сынок! Это пустые коробочки на витрине! Тётя продавец их для красоты поставила.

Малыш смотрит на пожилую продавщицу, на мать.

– Тогда давай коробочку купим! Хоть и пустую!

Вмешивается «тётя продавец», до этого с состраданием наблюдавшая не новую для неё сцену.

– А нельзя коробочку купить, маленький! – произносит она – Нельзя! Я все коробочки клеем к витрине приклеила! Очень крепко приклеила! Ни за что не отодрать!

Вот такая солидарность! Такая гуманность!

Мне чудится в этой гуманности очерк какой-то новой этики. Не той, что застолблена Аристотелем и другими античными мудрецами. Не той, что породило христианство. И уж, конечно, не социалистическая она, этика!

Мы опять впереди Европы всей… Из наших обновлённых отношений потихоньку, по мелочам конденсируется новое понимание морали, нравственности.

Эта мораль – мораль людей, почти поверивших в рынок, но не забывших социализм и обещаний «всего помногу и бесплатно».

Новые, доселе неведомые человеческим общностям условия ежедневно рождают какие-то новые нормы взаимоотношений. Современным Аристотелям, которые возьмутся за их свод и классификацию, не придётся скучать.

И торопиться не придётся. Переходный период, судя по всему, затягивается, как октябрьский дождь.

1993, сентябрь

Крокодилы летают, только низко

В 1981 году, под конец лета, мне приснился сон. Он и стал для меня символом того времени, на которое нечаянно пришлась моя юность.

В этот сон, как и в большинство наших сновидений, вкрадчиво проникла реальность. Перед отбоем мы, девятнадцатилетние студенты, обсуждали какую-то частную проблему генетики. Ещё я умудрился обгореть в последнем солнце того давно ушедшего года, кожа на спине воспалилась – и организм остужал её волнами озноба. Эту фактуру и впитал сон. Но символом его сделала иная реальность.

Перескажу сон так, как я записал его тогда, по свежим следам.

Первая часть сна запомнилась смутно. Зато вторую можно восстановить до мелочей. Снилась какая-то лагуна, что-то среднее между берегом Ириклинского водохранилища, где я тогда жил, и Океанией.

Краски чистые, сочные, но не броские. Океан (всё-таки Океания!), прибой, лиловое небо, дальний багрянец заката.

Мы с какой-то компанией загораем, развалившись на песке. Лениво обсуждаем вопросы генетики на примерах крокодилов. Что-то вроде:

– У аллигаторов прекратился естественный отбор. И то – куда им с человеком тягаться?! Вот и вымирают.

(Во сне этот разговор, разумеется, помудрёней, позаковыристей).

Сами крокодилы – дряхлые, беззубые – недвижно валяются неподалеку от нас

Вдруг всё темнеет. Только багрец дальнего океанского заката становится ярче. А по лилово-зелёному с чернотой небу быстро надвигается на нас какой-то светло-зелёный контур.

Сквозь резкую тревогу – моментальная, обречённая, безо всякой надежды на спасение догадка: «Американский бомбардировщик! Ядерная война!! Война!!!».

Откатываюсь, пытаюсь спрятаться за приливными наносами песка. Бесполезно. Горячие, яркие вспышки всё ближе и ближе! Становится больно спине (это даёт знать о себе реальный перезагар!).

Вдруг чей-то голос:

– Мужики! Это не самолёт! Это ядерный крокодил! Приспособился, гад! Эво-лю-цио-ни-ро-вал!

Вот такой сон. Главный сон моей юности. Он запомнился не тем, как подсознание отразило сгоревшую спину. Он выделился не генетической окраской (тема генетики могла придать некую символичность чьим-то снам, разбросанным в ночах 40-х, лысенковских годов).

Он остался в памяти потому, что стал для меня памятником холодной войны. Как она полыхала в начале 80-х! Холодная война – полыхала

Не место сейчас размышлять, что отняла у нас та война, какие шрамы оставила и какие комплексы вселила. И на какие-то обвинения младших поколений в определённой нашей ущербности (оспины генерации!) незачем тыкать в ответ индульгирующим удостоверением «участника холодной войны», хотя такие удостоверения у нас есть (у меня – листок бумаги с «ядерным крокодилом», у других ровесников – какие-то другие свидетельства).

Мне же сейчас горько признаться: тот сон вытеснил из неповторимой моей ночи какое-то другое сновидение… Из разряда тех, что снятся всем юношам во все века: сон ли о полёте в небе Земли, или о приближении к чему-то (или кому-то) беспредельно чистому и светлому, или изнывающе сладкий, как готовая ускользнуть капелька семени, эротический сон.

Я рад, что мой ядерный крокодил не протаранит небо нынешних ночных грёз молодёжи.

Хотя… У каждого поколения – свои оспины. И сны у каждого поколения свои.

Чтобы лучше понять современных «надцатилетних», не худо знать, что им снится. Недавно я записал сон Димы Ч. Ему, как и мне когда-то, девятнадцать лет. Но реальность, окружающая его, совсем иная. Дима «слегонца» успел поработать в одном частном предприятии. С хозяином не сработался. Остался без дела. И без денег, соответственно. Насколько знаю, парня терзают самые разнообразные мысли, как раздобыть эти проклятущие деньги. Одна из таких мыслей, порождённая крайним отчаянием, и ворвалась в его сон:


«Снится, будто я наконец устроился на работу. Пришёл в первый день, вижу: подвал – как на прежней моей работе. Среди людей – двое моих знакомых. (Одного зовут Котом). Они в кожаных куртках.

Все садятся за стол, начинают хавать, пить. Потом переходят в другую комнату. Снова хавают и пьют. Вдруг кто-то, как я понимаю, начальник, командует: «Всем на выход!». Все вскакивают, как в армии. Бросаются переодеваться. Я тоже скидываю «варёнки» и натягиваю широкие, как у гопника, штаны.

Все выбегают из подвала. Командир орёт: «Задраить двери и окна!». Мы замуровываем подвал. И бежим за командиром. Вскоре я уже ничего не вижу, кроме спины Кота. Кот шарахается то в одну сторону, то в другую.

Слегонца мороз. Лёгкий серый свет. Как утром в зиму. Добежали до какой-то многоэтажки, и я вдруг понимаю, куда устроился работать! В кооператив рэкетиров! Я – самый младший в банде!

Вдруг раздаются выстрелы. Кот падает за «девятку», припаркованную к дому. Я тоже валюсь за машину. В руке у Кота пистолет. Он отползает к капоту и начинает отстреливаться.

Я приподнимаюсь и смотрю сквозь стёкла «жиги» – они в одном месте не замёрзли. В этот незамёрзший пятачок вижу, что на балконе стоит четверо парней. Лица у них неживые, как у киборгов. Они из пистолета поливают огнём площадку перед домом. Вдруг один из «киборгов» смотрит на меня. Наши взгляды встречаются. Меня заметили! Парень с балкона поворачивается к своему другу, шевелит губами.

У меня внутри расползается чувство страха. Я отваливаю от оконца, и оно вдруг сразу разлетается под пулей. Другая пуля проходит сквозь правое плечо Кота. Кот падает. Я ползу к нему, решив забрать его пистолет, и проклинаю своего командира, который не выдал мне оружия и ничего не объяснил. Тянусь к пистолету Кота. Но Кот вдруг поднимается, орёт: «Хватай обрез и две обоймы патронов!».

Я пытаюсь объяснить, что я новичок, что оружия у меня нету. Кот не слушает. Начинает трясти правой, раненой рукой. Я думаю, что это припадок, но из рукава высовывается обрез. Я его выхватываю. Передергиваю затвор, который очень необычен. Во-первых, он над цевьём. Во-вторых, весь состоит из каких-то пружинок. Заряжаю обрез. И выбросив ствол на крышу машины, стреляю. А сам не высовываюсь – наблюдение веду сквозь разбитые стёкла «жиги»…

Вот такой сон. Когда у Димы Ч. через перевал времени заноют раны, нанесённые нынешней реальностью, он, я думаю, припомнит этот сон. И увидит в нём новый надрывно-болезненный смысл.

1993, сентябрь

Смерч разбивает стёкла, жизни, судьбы

О смерче в те дни говорили постоянно.

Шёл август 1991 года. Над Туапсе только что пронёсся разрушительный вихрь. Морская вода, поднятая в воздух смертельной воронкой, рухнула на город, на окрестные селения.

Подростки, которые собрались во Всероссийском юношеском центре на юнкоровскую смену, следы стихийного бедствия видели во всём их отвратительном величии. Полоса кавказского побережья была усеяна поваленным и снесённым с гор лесом. В воде, на лазурных волнах, колыхались остатки жилых строений, разбитая в щепки мебель, изредка – туши поросят. И яблоки, яблоки, яблоки – нелепая замена медузам.

Вместо обычных страшилок ребята-юнкоры рассказывали по ночам правдоподобные истории о старых гробах, выбитых силой стихии из горных кладбищ и ласкаемых теперь прибойными волнами:

«Вышел я ночью на пляж, зашёл по колено в море, а тут навстречу медленно-медленно подплывает…».

Но потом ночных сказителей как отрезало от этих рассказов! Потому что группа мальчишек и девчонок вернулась из юнкоровской командировки в эпицентр бедствия. Они привезли видеокассеты, диктофоны, где на плёнках было записано горе и смерть, где мальчик рассказывал, как погибли его старшие брат и сестра, где девочка, в вялости спасительного шока, говорила о смерти матери. И стало отчетливо ясно, что прыгающие на волнах яблоки кому-то предназначались, успели для кого-то созреть, но уже никогда не будут согреты чьими-то ладонями.

Шли дни, расчищался понемногу пляж. Лагерная жизнь набирала обороты. Юнкоры учились, работали и даже, тайком от санэпидстанции, ворчуньи-санэпидстанции-перестраховщицы, купались в море. По вечерам собирались на открытой веранде и слушали музыку, глядя, как чайки бесшумно дирижируют невидимой скрипкой. А ещё ребята, конечно, спорили! И удивлённый «Орлёнок», привыкший к духовному единству своих питомцев, вбирал-вбирал в себя эти споры. Мой милый романтичный «Орлёнок» с наивностью и мудростью постаревшего и устаревшего педагога слушал новых ребят.

Я тоже слушал. Приглядывался. И, наверное, совру, если скажу, что пытался что-то прогнозировать. Хотя «материал» для прогнозов был редкостный… Ясно угадывалось, что многие из ребят совсем скоро будут определять духовную жизнь России. Кто-то сверкнёт в литературе, кто-то проявится в науке, кто-то в политике… Но мне вовсе не хотелось забивать себе голову тем, как будет выглядеть через недолгие годы российская элита.

Гораздо интереснее было дождаться, например, когда, закончив возню с газетой, выползет из редакционной комнаты Антон Помещиков из пятигорского отряда «Пламя». И очень интересно было НЕ СПРАШИВАТЬ, почему он и его друзья так демонстративно и ревностно расхаживают по лагерю в пионерских галстуках и с комсомольскими значками. Антон рассказывал, как отряд борется за существование; летели во влажный йодистый воздух сухие цифры: в совхозе столько-то заработали, фотоателье принесло такой-то доход, гонораров хватит на столько-то… – и это было информативнее.

Интересно было НЕ ОБРАЩАТЬ внимания, как задирается со всеми компания из Бирска. Хотя «не обращать» зачастую не получалось: та субкультура, которую они «сочиняли», отличалась эпатирующим хамством, нарочитыми сексуальностью и агрессивностью. Они откровенно вызывали всех на бой, на разборки, на пикировки… Иногда казалось, ради того лишь, чтобы приклеить своему оппоненту какую-нибудь кличку… Типа той, что прилепила одному из взрослых консультантов Натка Белюшина: КАРТОФЕЛЬНЫЙ ЭЛЬФ! (Кстати, Ната уже «блеснула»: недавно в одном из осенних номеров «Огонька» появился ее «взрослый» рассказ).

Если Натка была своим человеком в субкультуре, то Тимофей Нестик – во всем мироздании. Как внятно и бережно размышлял он о совести, о гармонии, о закономерностях и случае…

А озорно-легкомысленный москвич Юра Погорелый – останкинская телезвезда – лишь поначалу казался нарциссом, влюблённым в собственную дикцию. Вся дикторская «выдрессированность» его забывалась, стоило ему заговорить о хиппи.

Тень смерча, между тем, не оставляла лагерь.

Синоптики не исключали возможности повтора, и хотя успокаивали, что успеют предупредить заблаговременно, – ребята часто и подолгу вглядывались в неласковые морские горизонты. Пожалуй, только о смерче подростки не спорили. С ним было всё ясно. Каждая новая информация об этом природном уникуме выслушивалась с тревогой. Говорили о нём так, как древние люди – о чудовищном ненасытном божке, не называя имени: Он, просто Он.

Он рождается в грозовых тучах… – и напряжённо замирали.

Он поднимает массы… – и смотрели на штормовое море.

Он предпочитает двигаться по руслам высохших рек… – и показывали на змеистый овражек, убегающий от столовой в гору.

11 августа 1991 года в «Орлёнке» появилась делегация американских журналистов. В том числе – Билл Келлер из «Нью-Йорк Таймс».

Пресс-конференцию проводили в столовой. Собрались все. Уселись за обеденные столики. В одном углу пламенели галстуки ребят из «Пламени». В другом – ехидно улыбалась Ната Белюшина (неужели примеривалась к гостям со своим «Картофельным эльфом»? ). Рядом со мной сосредоточился Тима Нестик. Шепнул: «Интереснее не то, что ответят, а как… Взгляд, жесты, интонация правдивее!», – и уставился на Билла, представителя самой респектабельной американской газеты.

О чём спрашивали советские (ещё восемь дней они будут советскими) тинейджеры у американских журналистов, я могу без труда восстановить по своим записям. Но не в тех вопросах суть.

Под конец встречи Билл Келлер сказал будущей элите страны: «За кого бы вы проголосовали на выборах президента России? Давайте так… Я называю фамилию, а вы аплодируете, если кандидат вас устраивает».

Пока будущая элита шумела, искренне радуясь необременительности социологического исследования, а Келлер готовил диктофон, я решился на плагиат у респектабельной «Таймс». Открыл блокнот. Быстро определился: десятибалльной шкалы достаточно, чтобы отразить силу ребячьих аплодисментов, их отношение к кандидатам.

Билл Келлер назвал первую фамилию. Юнкоры вяло захлопали.

«РЫЖКОВ – 3 балла», – черкнул я в блокнотике.

– Ельцин, – улыбнулся Билл и посмотрел на Натку Белюшину. Зал взорвался такими аплодисментами, что сомнений в оценке ребячьих симпатий не возникало. 10 баллов!

Проставить «отметки» другим политикам оказалось не сложней – так разнилась подростковая реакция на их фамилии.

«ЖИРИНОВСКИЙ – 5 баллов.

БАКАТИН – 1.

ТУЛЕЕВ – 3».

– Макашов, – произнёс Билл Келлер.

Зал молчал.

Молчали и Антон Помещиков, и Натка Белюшина, и Тима Нестик – столь непохожие друг на друга. Молчал, о чём-то думая, Юра Погорелый, телезвезда «Останкино».

Я спокойно поставил возле последней фамилии политика «нолик», не особо вдумываясь, что он значит. А «социологическую» тишину скомкал чей-то возглас:

– Смотрите!! Снова закручивается Он!! Там, справа!!

По правому берегу бухты, за бочками лагеря «Комсомольский», над горами кипел видимый воздух. Он дрожал там, взрывался клоками ещё с утра. Ещё с рассвета грозовое облако пыталось свить себя в смертоносную кудель и дотянуться ею до моря. Но утром этого не удавалось облаку. А сейчас…

Ясно виделось, что подложка тучи вовлечена в круговое вихреобразное движение. И в продолжение этого движения тянулся от облака белёсый хоботок. Тянулся к морю, к массам

С нещадной беспомощностью вдруг понялось, как всё это будет сейчас действовать. Уродливый и смешноватый поначалу хобот коснётся воды. Враз потемнеет, посинеет. От облака передастся вниз бешеный напор энергии, натужный, упрямый, необходимый, чтобы оторвать от поверхности моря кубометры воды. Потом воронка поползёт в гору, обочинно обдав нас моросью и озоном. А потом над горами раздастся хлопок, намного больший, чем когда лопается полиэтилен с водой. И по сухому руслу ринется с гор Непоправимое.


…Хоботок, не дотянувшись до штормящего моря, замер. Стало видно, что вихревую круговерть, раскачивают какие-то иные резонансы, что хоботок тает, укорачивается и – исчезает.

«Он» исчезает!

Разговор в столовой, прерванный на фамилии «Макашов», зажужжал вновь. Непосредственность лагерной жизни, да и жизни вообще – восстановилась. Правда, ненадолго: недалёкий от «Орлёнка» Форос уже готовил свои шоковые для всей страны обстоятельства; близилось 17 августа 1991 года.

Но я не о тех событиях, я о нынешнем октябре.


Когда ночь на 4 октября разнесла по всему миру телекартинки: грозовое кипение людских толп, Макашов, призывающий к штурму Останкино… когда в любой российской квартире почуялось, как пахнет тёплая кровь на холодном ночном асфальте… когда столкнулись собственная беспомощность со стихийной Непоправимостью, – тогда и вспомнился «Орлёнок». Смерч. Молчащие подростки.

Вспомнились разговоры ребят о смерче: Он рождается в грозовых тучах… Он предпочитает двигаться по руслам высохших рек… Вспомнилось их ледяное отрицание фамилии «Макашов».

Эти воспоминания ничего не добавляли к пониманию октябрьской трагедии, но делали эту трагедию символичной, образной, а значит – неискоренимой из нашей беспечной памяти.

1993, 10 октября

Дай, дай, дай…

Ну, кто не знает, как запомнить цвета радуги, их порядок!

Конечно: «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан!». «К» – красный. «О» – оранжевый. «Ж» – жёлтый… И так далее. Изящная мнемоническая фраза, фраза-запоминалка.

У многих оборотов, придуманных для закрепления памяти, есть собственная судьба. Почти как у людей – с неожиданными извивами, с приключениями, со взлётами и падениями. Одна из таких мнемонических фраз недавно привлекла меня.

Когда-то бритоголовые курсанты-связисты (или их наставники) один из напевов морзянки облекли в слова, ставшие широко известными. Слова эти: «Дай, дай закурить!». Для запоминания «морзяночного дисканта» придумано много фраз, но лишь эта вошла в быт людей гражданских, и рацию-то в руках не державших. Мнемоническая фраза «Дай, дай…» стала для многих условным сигналом, обозначающим вовсе не сочетание тире и точек. Она стала значить совсем другое: свои.

Мать уходила в ночную смену, но прежде стучала по столешнице костяшкой пальца: «Дай, дай закурить!». Говорила детям: «Я вот так буду в дверь стучаться, а на другие стуки никому не открывайте!».

Влюблённый юноша шептал девушке: «Как услышишь стук в окно, вот такой – „Дай, дай закурить!“ – выходи в огород, на мостик!».

Было смешно, весело и, как зачастую у нас, несуразно. Полстраны знало этот условный пароль, и каждый считал его только своим, и каждый, даже самый опасливый, не раздумывая, распахнул бы двери, форточки и окна, выбежал бы на порог, готовясь к дружеским объятиям, услышь родное и тёплое: «Дай, дай закурить!».

Но времена меняются. Постучаться или позвонить в дверь квартиры сейчас не так-то просто. Сначала надо преодолеть металлические двери подъездов, пробраться сквозь лабиринты перекрытых стальными листами отсеков…

Каково же было мое удивление, когда я вдруг услышал, что бесхитростный мнемонический напев не умер и в наши, отчуждающие соседей дни.

– Дай, дай закурить! – разнёс как-то в ночи автомобильный клаксон. У соседней многоэтажки стояли в порхании снега молочные «Жигули» и пели весёлую оду. Оду распахнутым дверям, людской наивности, призабытой доверчивости, былым бесхитростным тайнам народа. Автомобильный сигнал, несмотря на два часа ночи, согревал, размягчал, уносил в детство…

На следующую ночь условный звук повторился. Чуть пораньше. Потом, через день, ещё…

– Вот бы узнать, что надо этому сумасшедшему «радисту»! – сказал я жене.

– А чего там узнавать! И так вся округа знает! Девочка из соседнего дома устроилась «работать»… Мас-са-жист-кой!.. Вот её и гоняют по вызовам! Приспичило кому-то, и – ДАЙ, ДАЙ ему!


А снег день за днём продолжал порхать, падать, силясь, как всегда, сделать землю светлей и чище. И в садике напротив моего дома каждое утро торчал малыш с запрокинутой головой, ловил карасиным ртом снежинки и высматривал что-то в небе. И каждый раз, в надоевшем повторении, замершего малыша тормошила за рукав ребятня:

– Не бывает от снега радуг! Спорим, что не бывает?

Повторялся банальный сюжет. Столкновение веры – и неверия. Возвышенного – и приземлённого. Чудаковатой вышибленности из жизни – и уютной адаптированности.

И сюжет этот меня не интересовал. Я уже давно понял, что движение таких сюжетов, их исход, зависит не от действующих лиц, а от наблюдателя. Кого решил в победители – тот и герой.

Меня интересовало другое. Что-то давно не слышал я от детей «радужной» запоминалки! Той самой: «Каждый охотник желает знать…».

Может, она уже и не детская вовсе?

Может, она на вооружении у тех, кто за двадцать-тридцать лет своих на земле внятно выучился лишь животно-похотливому императиву: «Дай, дай…».

Может, безоблачная запоминалка значит теперь:

Каждый – «КАРОЛИНА» («Наши девушки обслужат вас!»).

Охотник – «ОЧАРОВАНИЕ» («Очаровательные феи подарят вам незабываемую ночь!»).

Желает – «ЖАННЕТ» («Ждём звонков, господа бизнесмены, не сдерживайте своих страстных желаний!»).

Знать – «ЗВОН ЛЮБВИ» («Твои фантазии станут реальностью!»).

Где… – да мало ли в нашем городе «массажных» фирм, на любую букву найдётся!

1993, 21 декабря

Когда бессилен киноглаз

Немые кинохроники отлично запечатлели, как граждане новоиспечённой Советской России до основания рушили «мир насилья»…

Я смотрю фильм Евгения Цымбала «Повесть непогашенной луны» (по одноимённой повести Бориса Пильняка). Всплески моих эмоций всего сильнее там, где современный режиссер использовал в перебив давние кинодокументы.

На страницу:
2 из 4