Полная версия
Мое облако – справа. Киноповести
Гул канонады начинает стихать.
– Ладно, действительно пора! Если повезет, завтра договорим. Иди уже… библиотекарь! И бандуру свою здесь, в блиндаже оставь – целее будет.
– Нетушки! Я без нее как без рук, – Тулайкин с привычным шиком отдает честь и, согнувшись, бежит по окопу, прижимая к груди футляр с аккордеоном.
6
От воспоминаний Тулайкина отрывает шум за дверью и голос Иваныча:
– Проходи, не задерживайся! Могли озорничать – сумейте и ответ держать!
– Что у тебя, Иваныч? – спрашивает Тулайкин.
Входит Иваныч, толкая перед собой двух взъерошенных тринадцатилетних подростков, которые изо всех сил пыжатся держать вид независимый и наглый. Смотреть на них забавно – этакие молодые петушки, пытающиеся прокукарекать и срывающиеся на цыплячий писк, но, по их пацанскому разумению, именно так должна вести себя крутая уголовная шпана.
Следом, понурившись, входит паренек постарше, лет шестнадцати. Движения его заторможенные, как это свойственно умственно отсталым людям. Голова перевязана платком, и лица почти не видно.
– Принимай фортачей, Василий Петрович! – кивает на первых двоих Иваныч. – В Сабске как раз конвой с малолетками готовят. Если документы вовремя оформить, и этих примут.
– Вот бы научиться документы – вовремя… Кто тут у нас такой провинившийся? Ба, знакомые все лица: Вован и Чимба! – Тулайкин, грозно прищурившись, смотрит на «провинившихся» и широко улыбается, отчего тех начинает слегка потряхивать. – Фортачи, говоришь? Много слямзили? На срок потянет?
– А мы зоны не боимся! – хорохорится Вован. – Отправляй, если получится!
– Только хренушки получится! Мы несовершеннолетние. Без суда и прокурора голый вассер! – поддерживает «кореша» Чимба и сплевывает на пол.
Почти на полминуты в кабинете воцаряется такая тишина, что слышны только приглушенные щелчки метронома в репродукторе.
– Подними, – говорит Тулайкин, указательным пальцем целясь в Чимбу, а потом медленно переводя его на пол. – Подними, а то что-то будет.
Чимба, кусая губы, опускается на корточки и ладошкой вытирает плевок.
– Вот ведь народ, а? – сетует Тулайкин. – Чтобы крутым блатарём выставиться, обязательно плюнуть надо? Вроде как справку предъявить: во какие мы лихие и смелые!
– А по мне так: чем больше в ком дерьма, тем его шибче на чистое наплювать тянет, – говорит Иваныч.
Чимба, опустив голову, зло сопит.
– Докладывай, Иваныч, что случилось, – закончив пафосно сетовать на несовершенство мира, спрашивает Тулайкин у завхоза.
– Дурачьё сопливое! Хлеб воровать! Да на фронте за такое расстрел на месте. Никакого прокурора не надо – свои порвут!
– Погоди, Иваныч, я вот тут сижу, гляжу и вижу: смелые у нас ребятишки. И умные: про несовершеннолетних и прокурора знают. Таких на испуг не возьмешь. И мне интересно, с чего бы? Не иначе, подучил кто. И про несовершеннолетних объяснил, – Тулайкин резко повышает голос: – Кто?!
Чимба вздрагивает.
– Конь в пальто, гражданин начальник! – продолжает по-цыплячьи изображать взрослого петуха Вован.
Тулайкин встает из-за стола и дает Вовану подзатыльник. Совсем не больно, а именно так, как любой мужчина на его месте дал бы леща пацану за недостойное поведение и чтобы тот не обиделся. Потому что «за дело».
Но Вован обижается:
– Не имеете права!
Тулайкин хватает Вована за шею и притягивает к себе.
– Отцу бы такое сказал?!
– Ты мне не отец!
– Это ты так думаешь! Вернее, не думаешь, а выкобениваешься. Потому что лучше многих других знаешь, как плохо, когда огольца выпороть некому. Из таких вот… непоротых и вырастают сволочи, которые хлеб у товарищей воруют!
– Никой хлеб мы не воровали!
– Не успели. Я, Василий Петрович, когда от тебя вышел, краешком глаза засёк: кто-то из-за угла дернулся и сразу назад. И еще из-за поворота к хлеборезке услышал: стекла брызнули. Я бегом. Вовремя: этот… – завхоз кивает на Чимбу, – рядом стоял, этого… – кивает на Вована, – я за штаны поймал, когда он наполовину в окошке торчал. Ну а этот… – кивает на третьего подростка, с безучастным видом стоявшего поодаль от первых двух, – сам потом из окошка вылез.
– С хлебом?
– Нет, пустой.
– Уже легче. Титаренкова как раз пришлось бы по полной оформлять. Шестнадцать лет, а что он… немножко того, прокурорских мало волнует.
– Окно-то он разбил.
– Сам видел?
– Эти сказали.
Входит Алевтина, причесанная, умытая, с полотенцем через плечо, и с любопытством рассматривает собравшуюся компанию.
Тулайкин задумчиво прохаживается по кабинету и, пародийно коверкая язык на блатной манер, напевает: «В аднам гораде жила парач-ч-чка, он был шофер, она щитавод…»
Половины куплета ему хватает, чтобы принять решение:
– Зоны, значит, мы не боимся? Ладушки. Иваныч, ты мне завтра с утречка напомни: наказал ли я Трофиму Степановичу, который у нас за стенгазету отвечает, заметку написать. Вот такими буквами! Благодарность Сергуненкову Сереже и Вовочке Вехоткину за проявленную бдительность и вовремя доставленную до ушей директора Тулайкина Вэ Пэ информацию, благодаря которой было сорвана попытка преступления на вверенном ему объекте.
Перспектива прослыть стукачами Вована и Чимбу не радует, и они испуганно переглядываются.
– Обязательно напомню, Василий Петрович! А можно я про бдительность Сереженьки и Вовочки Митрофановне своей расскажу? И еще кой-кому?
– Обязательно расскажи! Страна должна знать своих героев, – говорит Тулайкин и поворачивается Титаренкову. – А теперь ты, Коля, скажи: зачем ты разбил окно в хлеборезке?
– Там был пожар.
– Пожар? С чего ты взял?
– Кто-то закричал, и я проснулся. Кричали: там пожар и кто-то плачет. Потом я не помню.
– Кто кричал, Коля? Эти? – Тулайкин показывает на Вована и Чимбу.
– Ага, нашли кому верить! – деланно смеется Вован. – Горел – дурачок, он наплетет – недорого возьмет!
– Интересное кино: он уже соврал, чтобы ему не верить? В каком месте и когда?
Вован стушевывается и опускает голову.
– Кто кричал, Коля?
– Я не помню.
Тулайкин садится за стол, барабанит пальцами по столешнице, задумавшись, и вполголоса поет. На этот раз без коверкания слов:
Началась война – мужа в армию.
Он с вещами пошёл на вокзал.
Он простился с ней, с женой верною
И такое ей слово сказал…
– Короче так, Иваныч. Отведешь всех троих к себе в кондейку, дашь работу, чтобы до обеда хватило, кондейку закроешь и ключи – ко мне. Если к обеду управятся, выпущу.
– Понял, Василий Петрович.
– И еще… Ты, Иваныч, извини, что спать после дежурства не даю.
– Да ладно, Василий Петрович, кому сейчас легко? – успокаивает директора завхоз и со словами: – Айда за мной, тунеядцы! – уводит «тунеядцев» из кабинета.
Тулайкин подходит к окну, раскрывает форточку и расстегивает верхнюю пуговицу на гимнастерке.
– Курить хочется по самое не могу. Три месяца, как бросил, а все хочется!
– Крепись, Василий, – Алевтина становится рядом. – Главное, перетерпеть. Я после госпиталя не курю. Уже год без малого. Почти привыкла.
– Тебе легче.
– Да ладно. Не на фронте же!
– А я на фронте не курил. Как раз в госпитале начал. И спирт медицинский, на треть водой разбавленный, между прочим, тоже в госпитале впервые попробовал. Главврач вместо успокоительного прописал. Боялся, что я головой о стенку биться начну из-за этого, – Тулайкин, покосившись на правый пустой рукав, переходит на доверительный и провоцирующий в собеседнице чувство сострадания тон, который традиционно и довольно успешно применяют молодые люди на начальном этапе ухаживания за понравившимися им девушками. – Такие вот дела…
– А после госпиталя у тебя насчет спирта как? – спрашивает Алевтина с беспокойством за моральный облик молодого человека, ничем от большинства девушек на начальном этапе ухаживания за ними не отличаясь.
– Никак. Почти. Разбавлять в нужной кондиции научился и при случае могу… для успокоения нервов, но невкусно и неинтересно.
– Мог бы и курить бросить сразу после госпиталя.
– Хотел, но сразу не получилось. Работа нервная, на износ. Сама видела. В здешние края еще при царском режиме ссылали, а в наше время… Из десяти пацанов семеро уголовниками вырастают. Как подумаю об этом – сразу курить со страшной силой тянет. Одно останавливает: директору над детишками курить зазорно. Директор должен в этом смысле примером быть. С моей подачи у нас никто не курит. Даже Иваныч по укромным углам со своими самокрутками шхерится… Между прочим, чай заварился давно. И даже настоялся!
Тулайкин разворачивает лежащий на столе сверток, расправляет газету, выкладывает на нее четвертинку черного хлеба с тремя кусочками колотого сахара, садится за стол, зажимает культей хлеб и берет в здоровую руку нож. Нож у него Алевтина молча отбирает и становится напротив. Тулайкин, усмехнувшись, придерживает хлеб своей здоровой левой, вовремя сдвигая пальцы, когда своей здоровой правой Алевтина нарезает хлеб аккуратными ломтиками.
– Смотрю я на нас, Алечка, и дико удивляюсь: с двумя-то руками, оказывается, гораздо лучше, чем с одной!
– Кто бы сомневался, Василий!
Оба садятся за стол и пьют чай с хлебом и сахаром вприкуску.
– Интересно, а на аккордеоне у нас сыграть получится?
– Никогда не играла на аккордеоне.
– Я научу. Меха раздвигать – дело нехитрое, а на клавиши нажимать… – Тулайкин показывает, как нажимать на клавиши левой рукой.
– Посмотрим… Слушай, Вася, у меня все тот мальчик из головы не идет. С обожженным лицом.
– Коля Титаренков. Мне, когда его вижу, не только курить, до зубовного скрежета обратно на фронт хочется. Одной левой мразь давить, которая такое с мальчишкой сотворила. Он не рассказывает ничего, все забыл, умом тронулся…
– А с ним… точно немцы?
– Никаких сомнений. Его сюда сопровождающим целый майор из штаба 3-го Прибалтийского фронта привез. Ровно год назад, в середине февраля. Неразговорчивый, но по тому, как молчал, без слов понятно, пацан с освобожденной территории. Откуда-то из-под Гдова.
– Из-под Гдова? И майор с Третьего Прибалтийского?
– А что? Как-то вздрогнула вся…
– Я сама с Третьего Прибалтийского, и вдруг подумала… Впрочем, неважно, о чем подумала. Мало ли что кому показаться может.
– А что показалось, можно спросить?
– Спросить можно, – говорит Алевтина и на несколько секунд выпадает из реальности…
…в затуманенную в ее восприятии красным маревом из-за пульсирующей боли заброшенную деревенскую кузницу, где на дровяных козлах распластано окровавленное тело крепыша-татарина, а стоящий рядом немецкий гауптман с ужасом прислушивается к звучащему издалека неестественно тоненькому голосу:
Дуви ду дуви дуви ди ха ха ха!
Дуви ду дуви дуви ди ха ха ха!
7
Обычная подсобка в подвале рачительного завхоза советского детдома военных лет. Под потолком небольшое окно, вдоль стен полки с инструментами и разнокалиберными коробками, в центре верстак. Рядом с восьмиступенчатой лестницей, ведущей от двери, топчан из трех досок на двух чурбаках. Над дверью прикреплена к стене черная тарелка репродуктора.
Дверь распахивается, и Иваныч проталкивает в подсобку Вована и Чимбу.
– Шагай, шагай, тунеядцы!
– Полегче, дядя! – возмущается Вован.
– И за базаром следи: не тунеядцы, а иждивенцы! – вторит приятелю Чимба. – У государства на иждивении, понял, да?
– Во какой умный! – удивляется Иваныч и передразнивает: – «Понял, да?» Глуздырь пипеточный, а туда же! А ты не спеши, со мной пойдешь, – говорит он Титаренкову, останавливая того на лестнице.
– А чем Горел лучше нас? – возмущается Вован. – На одном скоке спалились – всем и отвечать!
– Еще один глуздырь!
– А чё, в натуре? – кипишится Чимба. – Такой же тунеядец! Ай-я-яй, как не стыдно! Такой большой мальчик, а стекла в хлеборезке разбил!
Титаренков, как пятилетний ребенок, еще ниже опускает голову.
– Я больше не буду.
– Я сказал: Горел со мной пойдет, – повышает голос Иваныч. – У меня для него отдельное задание.
– Василий Петрович сказал здесь работать, – упрямится Горел-Титаренков. Для него слова директора Тулайкина все-таки авторитетнее слов явно расположенного к нему завхоза.
– Ладно, – подумав, говорит Иваныч и командует «глуздырям»: – Спички из карманов! Сами и по-быстрому, пока шмон не устроил!
Вован нехотя отдает Иванычу коробок спичек, а Чимба демонстративно выворачивает пустые карманы.
– И предупреждаю: если с парнем что – ответите!
– Мы малохольных не трогаем, – бессовестно врет Чимба.
– Больных обижать непринято, а он у нас на всю голову больной – и снутри, и снаружи, – паясничает Вован.
– У него, между прочим, голова рукам не помеха. В отличие от некоторых. Прав Петрович: пороть вас надо! Государство кормит, одевает…
– Еще один отец выискался! – говорит Вован.
– А мы и учимся, между прочим! И сейчас учиться должны. А что плохо учимся, так это по способностям. Мамка, чай, не наругает! – говорит Чимба.
– Разгалделись… – Иваныч поднимает с пола и ставит на верстак тяжелый плотницкий ящик. – Короче так, шпана детдомовская! До начала уроков полтора часа. В ящике гвозди гнутые – полдня из поваленного забора у конторы в Орулихе выдирал. Втроем быстро управитесь. Молотки на верстаке. Через час прихожу и удивляюсь: все гвоздики ровненькие, чистенькие…
Чимба демонстративно засовывает руки в карманы.
– А если нет, то чё? Чё ты нам сделаешь?
– Забуду, что вы тут под замком сидите, и спать пойду. После обеда Петрович сам вас выпустит. Если повезет, на кухне еда останется.
– Гад ты, Иваныч!
– Нет, пацаны, – вздыхает Иваныч. – Ругать вас некому, а чтобы людьми выросли…
– Мамы нет. Не наругает, – говорит Горел и, приходя в непонятное возбуждение, начинает метаться по кондейке.
– Во сорвался как наскипидаренный! Мамку ищет! – хохочет Вован и получает очередной подзатыльник. На этот раз от Иваныча.
– Ты чего потерял, Николай?
– Окно!
– Окно как окно.
– Закрыть! А то… – не находя слов, Горел взмахивает руками и изображает губами громкий шипящий звук.
– Если закрыть, придется огонь зажигать, керосин тратить.
Титаренков-Горел резко останавливается.
– Не надо огонь, Иваныч. Не надо окно закрывать, – глухо говорит он, берет молоток, становится у верстака и начинает выпрямлять гвозди.
– А вы чего стоите? – обращается Иваныч к Чимбе и Вовану. – Вперед, стахановцы! Вехоткин за бригадира.
– А чё сразу я? Горел старше – с него и спрос!
– Со всех спрошу!
Иваныч поднимается по лестнице.
– Иваныч, а Иваныч? – окликает его Чимба.
– Ну?
– Ты сына своего часто порол?
– Да не то чтобы очень. Он у меня смышленый был, но приходилось. Помню, привела его раз соседка – он с ребятами у нее крыжовник тырил, вот тогда…
Чимба перебивает:
– Может, поэтому и был?
Иваныч вздрагивает.
– Может, и поэтому, – говорит он хриплым, словно бы в приступе астматического удушья голосом. – Я своего Сашку правильным мужиком вырастил. Может, поэтому и погиб. Смертью храбрых.
Иваныч уходит, и слышно, как он возится с ключами с той стороны двери.
– Зря ты так, Чимба, – упрекает Вован приятеля.
– А чё они «отец», «отец», «пороть некому»! И Василий Петрович, и Иваныч. А меня папка никогда не бил! На велосипеде кататься учил, мороженое покупал! – Чимба, шмыгнув носом, отворачивается и начинает раздраженно шариться по полкам.
Короткая пауза.
– Понял, да, урод? – кричит на Горела Вован. – Иваныч с нас спросит, если ты с гвоздями вовремя не управишься!
– Я управлюсь, – отвечает Горел, не отрываясь от работы.
– Ага, давай-давай! По-стахановски, как Иваныч велел. Из-за тебя, урода, погорели! Иваныч бы ни за что…
– Я горел. Вы нет.
– Слабо было насвистеть, что мы не при делах? Так, мол, и так, в хлеборезку залез по своей дури, а пацаны меня отговаривали, не пускали!
– Он не про хлеборезку. Он про морду свою паленую, – не оборачиваясь, поясняет Чимба,
– В хлеборезке пожара не было, – Горел, не выпуская молотка из рук, пристально смотрит на Вована. – Ты сам про пожар насвистел. Я вспомнил.
– Заложишь? Кто тебе поверит – ты же огня боишься! Даром, что ли, Иваныч у нас спички отобрал?
– Ты кричал: там люди. Людям гореть нельзя. Люди не немцы. Немцев здесь нет.
– Сказанул! У немцев три глаза, хвост и рога с копытами, да?
– Немцы не люди. Немцев не жалко.
Вован пытается что-то сказать, но его перебивает Чимба:
– Оп-паньки! Вован, чё я нашел! – и показывает Вовану пачку «Казбека». — Почти целая. Блин, а Иваныч спички отнял! Щас бы закури-и-ли…
– Хренушки! – Вован выхватывает у Чимбы папиросы и прячет в карман. – Это Комару. Комар вот-вот с кичи откинется. А мы ему папиросочки!
– А Иваныч не хватился?
– А хватится, скажем: Горел нашел. Горел у нас немножко дурачок, и любой в туфту поверит, будто он папиросы растоптал, пачку – на мелкие кусочки и в окно… Слышь, ты? К тебе, между прочим, обращаются! Иванычу про папиросы настучать западло. Понял, да?
– А он не слышит. Он занят. Ему некогда. Сам говорил: дурачок, а дураков работа любит. Так ведь, Горел? Чего молчишь?
– Молчание – знак согласия! – смеется Вован.
– Я не дурачок, – говорит бесцветным и лишенным каких бы то ни было эмоций голосом Горел, продолжая стучать молотком.
– Да ладно, не обижайся! – Вован якобы по-дружески бьет Горела по плечу, отчего тот промахивается и очередной гвоздь улетает под стол. – Мы же понимаем: когда тебе огнем фотокарточку так подпортило, немудрено было шарикам за ролики заехать!
Горел вздрагивает.
– Чего остановился? Работай! Пока ты по гвоздикам молоточком тюкаешь, никто и не догадается, что у тебя – шарики за роликами.
– Не надо про огонь, Вован.
– Чё?
– Не надо про огонь.
– А то чё будет?
– Лучше молчи. Я не хочу с тобой разговаривать.
– Зато я хочу! Огонь, огонь, огонь!!! Ну?! Чё ты мне сделаешь? Убьешь?
– Ты хочешь, чтобы я тебя убил? Ты немец?
– Чё ты сказал?! За базаром следи! Какой я тебе немец?! Еще раз меня немцем назовешь, моментом бестолковку отремонтирую!
– Не кричи. Я понял. Ты не немец.
Горел наклоняется, поднимает из-под верстака уроненный гвоздик и вновь принимается за работу.
Но Вована уже понесло:
– Нет, ты теперь за понт свой ответь!
Он так явно провоцирует Горела, что даже Чимба не выдерживает:
– Хорош, Вован! Отвянь от него. Ты его от работы отвлекаешь!
– А чё он нарывается? Напугал, блин! У него мелкие в столовой из-под носа пайку выхватывают, а он только носом шмыгает! Все девчонки над ним смеются – слабак! Ну, давай, морда паленая, рискни здоровьем – еще раз меня напугай! Но так, чтобы я от смеха не обоссался!
– Когда убивают, не смешно. Никому. Ты хочешь, чтобы тебя убили?
– Всё, завязали! – Чимба становится между ними. – Харэ, Вован! И ты, Горел, успокойся, Вовчик пошутил. На шутки не обижаются. И смотри: гвоздиков еще много осталось, а Иваныч вот-вот придет.
– Вован пошутил? – переспрашивает Горел.
– Да скажи ты ему, а то не видишь: совсем распсиховался. Того и гляди на пол в припадке шмякнется и изо рта у него пена пойдет. Помнишь, как в тот раз…
– Успокойся, Горел, я пошутил, – нехотя говорит Вован.
– Я помню: на шутки не обижаются. Я не буду больше с вами разговаривать.
Горел берет из ящика новый гвоздь и правит его молотком.
– Ну и мы тебе мешать не будем, – Вован с задумчивым видом глядит на окно под потолком. – Чимба?
– Ну?
– Подсоби малёхо.
Чимба становится спиной к стене и помогает Вовану забраться с ногами на свои плечи.
– Как там? – кряхтит он от напряжения.
– Щас открою, – кряхтит в ответ Вован. – Давно не трогали, разбухло все…
– Не надо, – говорит Горел.
– Тебя не спросили! Или забыл, что Иванычу говорил? – отвечает Вован, рывком приоткрывая окно.
– Закрывай, холодно, – ежится Чимба. – Да и слезай уже, жирдяй толстозадый!
Вован, кулаком бьет по оконной раме, пытаясь вернуть ее на место, спрыгивает на землю и возмущается:
– Это я жирдяй?!
– Я пошутил, – широко улыбается Чимба. – Вон и Горел подтвердит.
Горел стучит молотком и не отвечает.
– Ну и что с окном? – спрашивает Чимба.
– Выбраться можно как нефиг делать. Только если ты на ящик встанешь, чтобы мне подтянуться ловчее было. А после я веревку найду и тебя вытащу.
– А на кой?
– Что значит «на кой»?
– Нафига вылезать-то? Все одно от Петровича ныкаться придется, а после он нас еще где-нибудь запрёт.
– Тогда до обеда туточки кантоваться будем…
– И чё?
– Тоже верно. С завтраком все одно пролетели… Может, в буру на чинарики? Чтобы стахановцу не мешать?
– Стахановец один не справится.
– И чё? Помочь хочешь? Чтобы Иваныч нас через час выпустил? – Вован взглядом обшаривает каморку и, заметив топчан, ложится на него. – Или ты фраер, чтобы уроки не прогуливать?
– А ведь точно, блин! Тогда сачканем по полной: нас Вася сам под арест посадил, какая нахрен учеба? – соглашается Чимба и вдруг замечает в руках у Горела гвоздь-сороковку, – Дай сюда! – выхватывает гвоздь, задумчиво вертит его в руках, подходит к верстаку, берет молоток, становится рядом с Горелом и бьет молотком по гвоздю.
– Это ты так сачкуешь? Сам же говорил!
– А это не считается. Подфарти любому пахану на крытой такую гвоздяру надыбать – и ему не впадлу забивахой помахать. Классная заточка получится. Не хуже твоей.
– Покажь!
– На, зырь. Завтра под товарняк леспромхозовский на рельсу подложу, после напильничком пошоркаю, ручку наборную сделаю и…
– Фуфло! Моя всяко круче будет! – Вован достает из-под рубахи заточку, вертит ее в руках и напевает: – «Разве тебе Мурка, было плохо с нами? Разве не хватало барахла? Ты зашухарила всю нашу малину, и перо за это получай!»
В репродукторе раздается знакомый и памятный по войне сигнал.
Вован подскакивает с топчана, подходит ближе к лестнице и, призывая к тишине, поднимает вверх руку.
– А ну ша!
Чимба становится рядом, а Горел просто замирает. По его сгорбленной фигуре, замотанному платком лицу не видно, понимает ли он, о чем говорит диктор Левитан по радиотрансляции:
– «От Советского информбюро. В течение 28 февраля юго-западнее Кенигсберга наши войска в результате наступательных боёв заняли населённые пункты Грюнлинде, Воверген, Лемкюнен, Оттен, Готтесгнаде, Фридрихсхоф.
Войска 2-го Белорусского фронта, продолжая наступление, 28 февраля овладели городами Гойштеттин и Прехлау – важными узлами коммуникаций и сильными опорными пунктами обороны немцев в Померании, а также с боями заняли более 39 других населенных пунктов и среди них Своррнигац, Гласхютте, Нойгут, Айзенхаммер, Грабау, Гросс-Карценбург, Вурхоф, Шпарзее, Штрайтцих.
В районе Бреслау наши войска вели бои по уничтожению окруженной в городе группировки противника, в ходе которых овладели пригородом Клейне-Чанш, металлургическим заводом «Шварц», газовым заводом и заняли 10 кварталов.
На других участках фронта – поиски разведчиков и в ряде пунктов бои местного значения.
За 27 февраля на всех фронтах подбито и уничтожено 29 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 6 самолётов противника».
На какое-то время в кондейке воцаряется тишина.
Чимба на цыпочках отступает от двери, и когда Вован оборачивается, кидается к топчану и валится на него.
– Хорош борзеть, я первый место занял! – возмущается Вован.
– Нефиг хлебалом щелкать!
Вован присаживается на топчан рядом с Чимбой.
– Сочтемся!
– Подловишь – предъявы не будет… Сдавай уже!
– Чего?
– А кто в буру перекинуться предлагал? – Чимба, сладко потянувшись, смотрит в потолок и напевает:
Сердце, Сердце, тебе не хочется покоя!
Сердце, как хорошо на свете жить…
Вован достает из кармана засаленную колоду самодельных карт, тасует их и подхватывает:
Сердце, как хорошо, что ты такое!
Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить!
…Обшарпанный закопченный потолок кондейки перед глазами Чимбы вдруг голубеет и по нему плывут пушистые, как вата, облака, а знаменитая песня Леонида Утесова звучит ликующим дуэтом на два голоса – мужской и мальчишеский.
Петляя по грунтовой дороге посреди золотого пшеничного поля на велосипеде, распевая во все горло, несутся Сергуненков-отец и подпрыгивающий на раме между его рук перед рулем счастливый семилетний Сергуненков-сын.
Сердце, тебе не хочется покоя!
Сердце, как хорошо на свете жить!