Полная версия
Мое облако – справа. Киноповести
Мое облако – справа
Киноповести
Ю. Лугин
© Ю. Лугин, 2017
ISBN 978-5-4485-0957-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Горел
памяти Н.П.Наумова
1
Забавно наблюдать за скворцами, когда они кормят своих птенцов. Особенно через полевой бинокль, как это делает унтерштурмфюрер Клозе, с комфортом развалившись на теплом капоте бронетранспортера. Через оптику отлично видно круглый леток скворечника и в нем широко раскрытые желтые клювы, в которые заботливые родители только поспевают запихивать всякую мелкую живность. Под слегка хрипловатое звучание арии Сольвейг из оперы «Пер Гюнт» с пластинки на патефоне все это способно вызвать умиление и в самом зачерствелом солдатском сердце. А на то, что синее небо постепенно все сильнее и сильнее затуманивается клубами черного дыма, на фоне волшебной музыки Грига можно не обращать внимания.
Ощущение идиллии смазывается, когда запись заканчивается. Потому что теперь слышны выстрелы, крики и треск горящего дерева.
Клозе недовольно морщится.
– Хашке! – кричит он по-немецки денщику. – Поставь еще раз! Да смотри, осторожнее!
– Не извольте беспокоиться, герр унтерштурмфюрер! – по-немецки отвечает денщик, типичный бывший студент-очкарик и, подкрутив пружину патефона, осторожно опускает иглу на пластинку.
Сладкоголосая Сольвейг поет снова, и снова над скворечником мечутся скворцы, но небо уже затянуто черным дымом, выстрелов становится больше и они слышнее.
Унтерштурмфюрер отрывается от бинокля и смотрит на часы.
На центральную площадь деревни рядом с добротным домом на каменном фундаменте выходят штурманн-огнеметчик и три автоматчика. Лица у всех закопченные, веселые. Парни только что закончили тяжелую работу – а это уже радует, к тому же они молоды, здоровы и уверены в себе. Один из автоматчиков смеха ради даже повязал поверх форменного кепи нарядный женский платок, где на зеленом поле яркими пятнами цветут красные и желтые розы.
Огнеметчик, оперевшись спиной о борт «ганомага», достает пачку сигарет и угощает автоматчиков. Прикуривает сам от раструба огнемета и дает прикурить товарищам.
С водительского места за сигаретой тянется шофер.
– Тогда и мне, Клаус!
Клаус встряхивает пачкой и протягивает ее шоферу.
На площадь выходят еще четверо солдат.
– Налетай, камрады, Клаус угощает! – кричит им шутник в женском платке.
Через минуту, кроме унтерштурмфюрера и Хашке, курят все, обмениваясь репликами и шутками, как это бывает в любой мужской компании:
– У Клауса приступ щедрости!
– Нет, он сегодня не Клаус, а Weihnachtsmann, Санкт-Николаус!
– Просто он не такой жадный, как ты, Петер!
– Не клевещите на Петера, – заступается за боевого товарища щедрый Клаус. – Когда придет время его отпуска, он раздаст не пачку, а пачку и еще две сигареты сверху.
– Счастливчик Клаус – через несколько дней он будет пить пиво в Фатерлянде!
– Не завидуйте, друзья, за каждого из вас я выпью по пять кружек пива. Обещаю!
– Не забудь передать привет моей жене, земляк! И привезти от нее посылку. Только за меня мою Гретхен обнимать не надо! – смеется шутник.
– Не беспокойся, Ганс, моя Марта обнимается гораздо лучше!
– О да. Клаус прав, и я тому свидетель: Марта – чемпион по обниманию. И хотя во многом другом моя Гретхен даст Марте фору, пусть в качестве приза этот платок достанется подруге Клауса. Как подарок от всех нас.
Камрады одобрительно шумят, Ганс снимает платок, аккуратно сворачивает его и, по-рыцарски преклонив колено, протягивает огнеметчику.
– Dankeschön, – говорит щедрый Клаус, но забирать платок не торопится. – Я приму ваш подарок, друзья, если он не полиняет, когда Ганс отмоет его от крови!
Ганс с сожалением отбрасывает платок в сторону.
– Он обязательно полиняет – крови слишком много. Лучше я подарю Марте что-нибудь другое.
Унтерштурмфюрер Клозе снова смотрит на часы.
– Парни Рейнара еще не закончили?
– У Рейнара был запасной баллон. Не в его правилах делать работу наполовину.
Унтерштурмфюрер, подумав, приказывает:
– Поехали! Нам как раз в ту сторону.
Двое автоматчиков садятся за руль мотоциклов, остальные грузятся в «ганомаг».
Клозе садится в коляску первого мотоцикла, Хашке с патефоном – в коляску второго.
Из патефона на вытянутых руках Хашке звучит известная песенка про коричневый лесной орех.
«Ганомаг» трогается первым, но останавливается, потому что на площади появляются трое автоматчиков и Рейнар.
– Хотели уехать без нас? – ворчит Рейнар, снимая с плеч ранец огнемета.
У щедрого Клауса в предвкушении отпуска отличное настроение.
– Если бы без вас, мне не пришлось бы поджимать ноги, как кузнечику, в тесном кузове, – говорит он со смехом и помогает Рейнару подняться. – У тебя в баллоне что-нибудь осталось?
– Примерно четверть.
Клаус хлопает водителя по плечу:
– Не глуши мотор, Шульц, я быстро! – и спрыгивает на землю, прихватив с собой огнемет Рейнара.
– Что там еще у вас, ефрейтор? – раздраженно кричит Клозе.
– Прошу прощения, унтерштурмфюрер! Я чуть не забыл про этот дом. Мы не стали его жечь, чтобы было, где поставить технику. А сейчас – последний салют в честь моего отпуска!
Клаус пинком разбивает стекло в подвальном окне дома и направляет в него долгую струю пламени, сжигая оставшееся горючее до последней капли.
Скворцы-родители испуганно шарахаются прочь от скворечника, и словно бы их глазами сверху мы видим движение немецкой колонны, горящие дома и неподвижные тела рядом – большей частью женщин и стариков.
Скворцы поднимаются все выше и выше, а «Schwarzbraun» звучит все громче и бравурнее:
Schwarzbraun ist die Haselnuss,
Schwarzbraun bin auch ich, bin auuch ich.
Schwarzbraun muss mein Madel sein
Gerade so wie ich.
Duvi du duvi di ha ha ha!
Duvi du duvi di ha ha ha
Duvi du duvi di…
2
Узкая улочка на окраине леспромхозовского поселка где-то на среднем Урале.
На восточном горизонте фиолетовый свет переходит в ультрамариновый с оттенком алого, утоптанный снег искрится, отражая свет ущербной луны, и в целом картинка пробуждает в памяти известную строчку классика: «Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут». Разве что «украинская» в ней заменить на «уральская» и время действия перенести с летнего на начало марта.
Впрочем, «ночь тиха» довольно относительно. Отчетливо хрустит ледок на замерзших под утро лужах под ногами Василия Петровича Тулайкина, двадцатидвухлетнего директора Усть-Канорского Детского дома, бывшего лейтенанта, и далеко разносится песенка, которую он напевает:
В одном городе жила парочка,
Он был шофер, она – счетовод,
И была у них дочка Аллочка,
И пошёл ей тринадцатый год…
То, что товарищ бывший лейтенант поет, характеризует его как человека энергичного, умеющего сочетать молодой задор с целеустремленностью и уверенностью в будущем. Несмотря на то, что в правом рукаве его овчинного полушубка вместо руки культя чуть выше локтя, и потому что идет весна 1945-го года.
Трехэтажное каменное здание Детского дома-интерната стоит чуть на отшибе от линий жилых домов, рядом с двухэтажным бревенчатым зданием, в котором сейчас располагается Усть-Канорская школа-семилетка, и Тулайкину на дорогу через пустырь как раз хватает второго куплета песни:
Началась война – мужа в армию.
Он с вещами пошёл на вокзал.
Он простился с ней, с женой верною
И такое ей слово сказал:
«Я иду на фронт биться с немцами,
И тебя я иду защищать,
А ты жди меня и будь верная,
Обещайся почаще писать…»
Последние слова он допевает уже на крылечке, оббивая сапоги от снега, и открывает дверь.
3
Небольшое помещение, что-то вроде приемной, но вместо стульев – обычная деревенская лавка, накрытая домотканым половиком, слева лестница на второй этаж, напротив входа дверь в кабинет директора.
– Утро доброе, Иван Иванович! – жизнерадостно и громогласно кричит Тулайкин, едва переступив порог. – Как спалось на рабочем месте?
– Скажете тоже, «спалось», – добродушно ворчит согнувшийся перед распахнутой дверцей печки шестидесятипятилетний Иваныч. – Мы службу знаем. Обход после отбоя, в два часа и в пять утра, как положено. Опять же печку протопить к приходу начальства…
– И это правильно, – изволит молвить Тулайкин басом, но изображать начальство у него плохо получается. Ловко управляясь одной рукой, он снимает полушубок и приспосабливает его на деревянной вешалке справа от двери. – Ладно, шучу! Не обижайся, Иваныч. Завхоз ты правильный. Да и сторож из тебя так, ничего себе…
– Все бы вам балагурить, Василий Петрович. Директор как-никак, а чисто пацан, ей богу!
Тулайкин подмигивает собственному отражению в мутном квадратном зеркале, прикрепленном к стене рядом с вешалкой.
– Я еще вырасту. Наберусь ума-опыта – будете у меня строем ходить!
В недрах печки с веселым гулом шумит разгоревшийся огонь, довольный Иваныч закрывает дверцу и поднимается с колен.
– Ну, доброго вам дня, Василий Петрович, – говорит он, надевает ватник и ушанку, но у порога останавливается, будто бы только сейчас вспомнив: – Ах, да… Не пугайтесь: в кабинете у вас… того… Постоялец, в общем.
– Какой такой постоялец? – удивляется Тулайкин.
– С поезда, что в третьем часу на Орулиху прошел. Не сомневайтесь, документы я проверил: все в ажуре. Военный билет, направление от РайОНО. А покуда ночь… Короче, я его в вашем кабинете расположил.
– И правильно. Направление от РайОНО, говоришь? – Тулайкин складывает руки на манер молящегося католика и смотрит на потолок. – Неужели это тот, о ком я подумал?!
– Про «в распоряжение директора Усть-Канорского Детского дома» я запомнил, а вот в качестве кого, проглядел почему-то, – оправдывается завхоз, но по хитрому прищуру его кержацких глаз лишь тупой не догадается, что насчет «проглядел» он нагло врет, абы еще сильнее заинтриговать начальство.
Далеко не тупой Тулайкин торопливо выпроваживает интригана:
– Все, ступай уже, да и я пойду… с постояльцем знакомиться!
Одернув гимнастерку и безрезультатно попытавшись пригладить непокорный вихор на макушке, товарищ директор открывает дверь своего кабинета.
4
Яркий свет, от которого Алевтина зажмуривается…
…и это не тот свет, который включает вошедший в кабинет Тулайкин, а тревожно пульсирующие вспышки красной лампочки над дверью в пилотскую кабину «дугласа» – сигнал на десантирование диверсионной группе из пяти человек. Сидящий напротив Алевтины крепыш-татарин, подавшись вперед, успокаивающе касается ее руки и что-то говорит, но сказанное им заглушает шум моторов. Алевтина кивает и, как это свойственно девушкам в минуты волнения, пытается поправить волосы, скрытые под гладкой кожей десантного шлема, и почему-то долго смотрит на свою левую ладонь…
В открытый люк в угольно черную августовскую ночь она ныряет четвертой после крепыша-татарина, секунд десять несется вниз, пока стропы парашюта не дергают ее за плечи и не замедляют падение.
Приближаясь к земле, она пересчитывает едва различимые на фоне звездного неба белые купола, видит внизу треугольник сигнальных костров и почти успокаивается. Вдруг к затухающему вдали шуму авиамоторов добавляется резкий винтовочный выстрел где-то там, внизу, которому вторят лающие автоматные очереди. Уже все понимая, Алевтина с ужасом пытается оттянуть стропами парашют в сторону. Поздно – снизу четырьмя перекрещивающимися лучами бьют в небо мощные прожектора, отыскивая парашютистов одного за другим, и тогда к ним от земли тянутся бегущие пунктиры трассирующих пуль. Наконец один из прожекторов «цепляется» за Алевтину…
…только это уже не прожектор, а лампочка на потолке, которую включает вошедший в кабинет Тулайкин.
Убранство кабинета самое непритязательное. Ничего лишнего. Простой канцелярский стол с чернильницей и кипой бумаг, табурет для директора и два обыкновенных кухонных стула для посетителей. Рядом с дверью половина круглой печки, которую с той стороны растапливал Иваныч. Окна с простыми занавесками покрыты толстым слоем изморози. Над столом вырезанный из газеты портрет Вождя, чуть ниже и сбоку – карта с флажками, обозначающими линию фронта. Справа от стола и напротив окна облезлый кожаный диванчик, на котором, укрывшись шинелью с головой, спит Алевтина. То есть это мы знаем, что на диванчике спит Алевтина, бывший радист диверсионно-разведывательной группы; Тулайкин же видит только шинель с тремя звездочками и ноги в офицерских галифе.
– Подъем, товарищ старший лейтенант! – негромко командует он.
– Даже командующий фронтом не имеет права войти в женское помещение воинской части и приказ на подъем отдает через дневальную, – отвечает из-под шинели Алевтина. – После чего ждет на крылечке. Плохо устав знаете, товарищ лейтенант?
От слов девушки у товарища лейтенанта округляются глаза.
– Ничего себе! Не постоялец, оказывается, а постоялица? Прошу прощения, виноват. А насчет устава… Ну, Иваныч!
Алевтина садится, укрываясь шинелью до плеч.
– Не виноват Иваныч. Не разглядел впотьмах, да и метель. Офицер и офицер.
– Все равно. Попадет теперь Иванычу – я начальство или кто? Заставлю уставы учить. И гарнизонной службы, и постовой, и оккупационной…
– А как насчет крылечка, товарищ Тулайкин?
– Нетушки, на крыльце холодно! Я лучше отвернусь.
Тулайкин разворачивается на каблуках, словно бы напоказ выполняя армейскую команду «Кру-гом!»
Алевтина откидывает шинель и торопливо натягивает гимнастерку, управляясь одной правой рукой – на левой вместо ладони у нее протез в черной перчатке.
– Уже можно, – говорит она, вставая.
Тулайкин снова делает поворот «Кругом!» и, застыв на месте, смотрит на левую руку Алевтины.
Алевтина, поскольку не она это первая начала, по-уставному вытягивается по стойке «Смирно!» в полном соответствии с известным указом Петра I от девятого декабря1709-го года, согласно которому подчиненный «перед начальствующим должен имеет вид лихой и слегка придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальство», и докладывает:
– Товарищ лейтенант, разрешите доложить: старший лейтенант Донатович в ваше распоряжение прибыла! И даже разбужена и построена.
Тулайкин, не в силах отвести взгляд от черного протеза на ее левой руке, непроизвольно касается своего увечного предплечья и отвечает не сразу…
5
– Товарищ подполковник, разрешите доложить: лейтенант Тулайкин к месту прохождения дальнейшей службы прибыл!
В новенькой необмятой шинели с двумя кубарями в петлицах Тулайкин по-уставному отдает честь угрюмому подполковнику с черными провалами вокруг воспаленных от недосыпа глаз. Из-за низкого потолка в землянке свежеиспеченному лейтенанту приходится смешно вытягивать вперед голову на худой и по-мальчишески длинной шее, но четкий отработанный жест, которым он «берет под козырек» правой рукой, безупречен и мог бы удовлетворить самого взыскательного командира-строевика в мирном тридцать восьмом году. Но сейчас в календаре начало декабря 1942 года и самый разгар Второго Ржевско-Сычёвского наступления, поэтому подполковника навыки Тулайкина в строевой подготовке не впечатляют.
– Прибыл, говоришь? – не вставая, подполковник берет документы лейтенанта и, не глядя, передает их замполиту. Тот, поправив очки, заглядывает в командировочное удостоверение и утвердительно кивает.
– И ведь что удивительно, нашел, куда надо, не заблудился в темноте… – подполковник вздыхает.
– А я везучий, товарищ подполковник! – с пацанским задором говорит Тулайкин.
– Везучий, говоришь? Завтра поглядим, какой ты везучий… А пока примешь взвод в роте капитана Семенова – по линии окопов из блиндажа налево и, не доходя, упрешься в его НП. С бойцами познакомишься, а там все просто: через два часа артподготовка, а после по двум зеленым ракетам – в атаку. Продаттестат и табельное оружие получишь завтра, если… – подполковник опускает глаза и после короткой паузы отстегивает с себя кобуру. – Возьми пока мой ТТ. Пообещай, что вернешь, везучий! – последние слова подполковник выкрикивает с каким-то странным надрывом.
– Обещаю, – говорит Тулайкин и широко улыбается. – Я не только везучий, но и ответственный.
– Послушай, везучий и ответственный, – вмешивается замполит. – А что у тебя за шпаковский чемодан такой огромный?
– Это не чемодан, товарищ майор. Это футляр для аккордеона. Я его для удобства мешковиной обернул и лямки приделал, чтобы за спиной носить.
– А в футляре что, если не секрет?
– Как что? Аккордеон, – Тулайкин, выпучив глаза, преданно «ест глазами начальство». Напряжения мышц для этого выпучивания оказывается достаточным, чтобы губы не разъехались в улыбку, которая начальству вряд ли бы понравилась.
Тем не менее, даже такой ответ раздражает замполита:
– Аккордеон?! Послушай, лейтенант, а ты боевой батальон с ансамблем песни и пляски не перепутал?
– Никак нет, товарищ майор. Наоборот.
– Что значит наоборот?
– В ансамбль песни и пляски меня хотели после училища направить, только я отказался.
– Вообще-то приказы не обсуждаются…
– Так точно, товарищ майор, но у меня получилось!
Подполковник смеется и жестом останавливает замполита, уже надувшего грудь для грозного разноса обнаглевшему лейтенантику.
– Оставь его, Матвей Исаевич, не придирайся к парню. Завтра после боя поговорите. Если будет о чём.
«И с кем», – думает замполит.
– Разрешите идти, товарищ подполковник? – говорит Тулайкин.
– Ступай!
Тулайкин все тем же лихим взмахом правой руки отдает честь, поднимает с земляного пола футляр с аккордеоном, делает шаг назад, в темноту…
…и оказывается в своем директорском кабинете Усть-Канорского детского дома и школы-интерната в начале марта 1945-го года.
– Во-первых, не «товарищ лейтенант», а бывший товарищ лейтенант, – соблюдать субординацию в разговоре с симпатичной девушкой Тулайкину явно не хочется. Тем более что девушка старше его по званию.
– Товарищ бывший лейтенант, разрешите доложить: бывший старший лейтенант Донатович…
– Да вижу, что прибыли. Разбуженная и построенная… Есть предложение. Зовите меня просто Васей.
– Не слишком ли вы… торопите события, товарищ бывший лейтенант?
– А вы мне сразу понравились. Извините за простоту и не сочтите за наглость, но между нами… – Тулайкин касается предплечья правой руки, – много общего.
– Если вы намекаете на… – Алевтина кивает на свой протез, — то вы, Василий, бестактный грубиян. Извините за прямоту и не сочтите за грубость.
– Извиняться вам не за что, я действительно грубиян, – соглашается Тулайкин. – Бестактный такой… Никогда не говорил девушкам комплименты. До войны не успел, а здесь некому. Но интуиция мне подсказывает: мы действительно родственные души.
– Интуиция или богатое воображение?
– Богатое воображение мне нашептывает нечто другое. И ведь, что характерно, каждый день и не по разу. Мол, а не пора ли тебе остепениться, дружок? Влюбиться и жениться?
Алевтина хочет что-то сказать, но, не выдержав, улыбается. Потом, вздохнув, садится за стол и достает из офицерского планшета документы.
– Классно обменялись любезностями, Вася. Перейдем к делу?
– Чуть позже, – Тулайкин вынимает из подсумка для противогаза упакованный в газету сверток, кладет его на стол, из внутреннего ящика стола достает самодельный нож, обмотанный снизу черной просмоленной изолентой, мутный граненый стакан, солдатскую кружку и заварочный фарфоровый чайник – весь в мелких трещинках и со сколотым на конце носиком. – Сначала чаю попьем. Кстати, умыться не хотите ли?
– Мечтаю! А то разбуженная, построенная, да только неумытая.
Тулайкин накрывает стол чистой газетой, насыпает в чайник заварку.
– Пока умываетесь, и чай заварится. Чай у нас не хуже настоящего. Таежная смесь: зверобой, мята, медуница и все такое. А документы давайте – прямо сейчас приказ о зачислении напишу. Вы ведь наш новый историк?
– Было дело под Полтавой.
– Под Полтавой? Не припомню, чтобы в сводках…
– В смысле, три курса Ленинградского педагогического. Извините, товарищ директор, но… вы что, юмора не понимаете?
– Во-первых, не товарищ директор и даже не Василий Петрович, а просто Вася. Во-вторых, про сводки – это я пошутил. А в-третьих, полотенце чистое в шкафу рядом с умывальником, а умывальник у нас…
– Знаю. Почему-то вода в нем быстро закончилась.
– Умывальник всегда полный, – Тулайкин пристально смотрит на Алевтину. – Вы историк, точно! Никаких сомнений.
– Во-первых, не «вы», а «ты» и Алевтина. В неофициальной обстановке. А во-вторых, я, между прочим, и учительницей русского могу, и даже немецкий знаю.
– Языковеды у нас есть. Нам историка и физика не хватало. А поскольку ты не физик, то, стало быть, историк.
– А вдруг все-таки физик?
– Физик бы догадался лед сверху в умывальнике продавить, чтобы вода из него снизу текла.
– Проницательности вам… то есть тебе, Вася, не занимать! Такого, я бы даже взяла с собой…
– В субботу в поселковый клуб на танцы? – обрадовано перебивает ее Тулайкин быстрой скороговоркой.
– В разведку! — говорит Алевтина уже в дверях.
Тулайкин выходит следом, возвращается с пузатым чайником, который запасливый Иваныч всегда держит на плите, и заваривает чай. С уходом Алевтины напускная веселость с Тулайкина слетает, поморщившись, он массирует предплечье ампутированной руки, садится за стол и рассматривает документы Алевтины.
– Было дело под Полтавой, значит. Целых три курса Педагогического… – Тулайкин остановившимся взглядом смотрит в заледенелое окно…
Небо на востоке перечеркивают одна за другой четыре осветительные ракеты.
– Ч-черт, не успели! – чертыхается капитан Семенов.
Предутренняя зимняя тишина взрывается залпами дальнобойной артиллерии и воем проносящихся над головой снарядов, и через несколько секунд черная линия горизонта на западе освещается багровыми взрывами.
Тулайкин и капитан Семенов стоят перед входом в блиндаж ротного КП.
– Придется тебе самому, лейтенант. Шагай вдоль окопа – пригнувшись, а то какая-нибудь шальная дура в лоб прилетит. Здесь недалеко. Твой взвод крайний – с той стороны холма правый фланг соседнего батальона. На реверансы и по душам поговорить с подчиненными времени у тебя в обрез. Задача одна – поднять и повести. Когда две зеленые ракеты увидишь. Во взводе восемнадцать человек, обстрелянных пятеро, прочие, вроде тебя, новобранцы. Сержант, Семен Стаценко, он из кадровых. Командовать тебе придется, но какую и когда команду орать, ты у него на всякий пожарный спроси. Или шибко гордый, чтобы спрашивать, а, лейтенант?
– Не, не гордый, товарищ капитан. Только не сегодня. Тактическим действиям взвода, роты и батальона во время наступления нас хорошо учили. А вот после боя… – Тулайкин не договаривает.
Семенов, хмыкнув, пристально смотрит Тулайкину в глаза.
– Не гордый, но и не дурак, вижу. Стало быть, все понимаешь? Не страшно?
– Терпимо. Я больше этих, как вы сказали, реверансов боялся. Покажусь или как бойцам авторитетным командиром…
Канонада внезапно смолкает. Капитану это не нравится:
– Рано начали. Как бы не пришлось по темноте…
Артобстрел возобновляется с еще большей силой.
Семенов с облегчением вздыхает, подтягивает ремень и надевает солдатскую каску поверх шапки-ушанки.
– Надо понимать, снаряды успели подвезти и теперь немчуре больше свинцовых плюх достанется. Ну, бывай, лейтенант!
– Значит, пока не рассветет? – пожимает протянутую Семеновым руку Тулайкин.
– По темноте просто нельзя. Мало снега выпало, чтобы нечаянно не наступить и не споткнуться. На этом поле поверх первого слоя, где наши вперемешку с немцами, наши еще в два слоя лежат. Первые с августа сорок первого, вторые год назад легли, третьи во время летнего наступления… Что-то у тебя, лейтенант рука больно мягкая и нежная. И пальцы как у пианиста!
– Не, пианино у нас в поселке не было. А так я хоть на балалайке, хоть на гитаре, но лучше всего на аккордеоне. Талант музыкальный в детстве не пойми с чего прорезался. Все советовали в Кульпросветучилище после школы поступать. И ведь почти убедили.
– Поступал?
– Не успел. Война началась. Но комсомольское поручение дали – клубом поселковым заведовать.
– И как?
– Больше года заведовал. Кино крутил по субботам и военную кинохронику, книжки в библиотеке выдавал, оркестром народных инструментов руководил. Даже бронь дали – только нынешним летом удалось отбиться. И то не на фронт, а в офицерское училище направили.