Полная версия
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая
– Трофим… Трофимушка, – ластилась, уговаривала Бубнова Фрося. – Ты-то на ково у меня похож, молчунок – тихоня сердитый? Ну и поедем, если решитесь. Поедем. С радостью. Ребятишки в настоящей школе поучатся. Дак по-людски же такие дела делаются, в самом деле, Мотя права, не с пьяных глаз.
– По-людски? У таких-то? – ругалась Мотька, наседая на Данилку. – Ты хоть раз видела, чтобы у них было как у людей? Ну-ка, приведи такой пример? По-людски она с ними схотела, с пьянчужками, наивная какая! – И снова зашлась крайним криком: – Сваливай дальше, че руки опустил. Рви, сдергивай, за трактором беги, я его тебе враз нагружу. Отваливай, пьяница растакой, чтобы не видеть и не слышать навовсе ни мне, ни детям. – Упав Данилке на грудь, Мотька громко заревела: – Да можно ли так, Данилушка! С ума сходить и то не умеешь, как другие, и тут с шумом да бряком. Ну, хочешь, открою я вам эту распроклятую банешку, смешите людей, беситесь, нас только не троньте раньше времени. А решитесь уж, как бы ни решилось у вас, ну тогда и дергайте и распоряжайтесь. Кабы не знала тебя, ведь никуды не уедешь, а шуму до потолка. Не так, что ли, говорю, ответь-ка по правде?
Данилка не выносил женских слез. На трезвую голову они его смущали, хмельного – приводили в бешенство. Осторожно отстраняясь от жены, он потребовал:
– Дай спички, Тонька.
– Зачем? – испуганно спросила дочь.
Данилка шагнул к припечку, нащупал в нише коробок, сунув в карман пиджака и обходя удерживаемого Фросей Трофима, гукнул сурово, мстительно:
– Спалю сволочей. Всех до единого, кто смылся, ни одной избенки поганой не пощажу.
И вывалился за дверь как был раздетым. Забежав за угол сараюшки, ткнулся лицом в остатки стога…
Глава шестая
1
Ранние сумерки разливались по директорскому кабинету, падала на окна темно-фиолетовая кисея. Было накурено, жарко. Говорили все, кроме директора. То коротко, злыми репликами, иногда хором, отбиваясь от навязываемого и что, в конце концов, непременно должно быть навязано, то пространно и расплывчато, оставляя что-то недосказанным, умышленно обойденным, увязшим на той границе допустимого откровения, которую на подобных совещаниях никто и никогда не решался еще переступить.
Полный, с пышной седой шевелюрой и обрюзгшим волевым лицом директор совхоза Кожилин, статный и широкоплечий, с крючковатым острым носом, словно утратил роль энергичного, знающего наперед ведущего, уплывал, уплывал в сумеречную глубь угла. Терпение Андриана Изотовича достигло предела. Он порывался крикнуть, чтобы директор не отсиживался отмалчивающимся исусиком, а объявлял поскорее окончательное решение – ведь оно наверняка уже обдумано, иначе, зачем собирать весь руководящий совхозный табор – или, на худой конец, хотя бы врубил свет, но выжидал чего-то, точно боялся напомнить о своем присутствии.
Понимая, что, как бы его коллеги-управляющие и бригадиры других отделений, которым отведена роль перспективных и развивающихся, ни противились дальнейшей приемке скота с ферм деревенек, умирающих подобно Маевке, принять план компании и утвержденную разнарядку их вынудят, он практически смирился с уготованной Маевке участью, оказавшись распаханной под ровное поле. «Скот сдадим, и забот поубавится, останется одна посевная», – думал он будто бы легко и необременительно, как с ним случалось нечасто, но все же случалось. Это было состояние, похожее на неспешный и, должно быть, приятный самой себе бег воды в тихой речушке. Течет на радость собственным устремлениям и течет, наполняя его душу непривычной невесомостью, поднимающей над скучным собранием и директором. Жизнь вокруг продолжается, совхозное начальство на месте, привычно спорят, прочищают друг другу не то марксистские мозги, не то социалистическую недоделанную действительность, оставаясь законченными эгоистами и себялюбцами, а его с ними нет. Он высоко, улетел на седьмое, или какое она там еще праздное небо, и уже никогда не вернется…
Хватит, здесь нечего делать, и нет прежнего интереса. Дальнейшее – без него, на такое он не подписывался…
К собственному несчастью и нежданной беде люди относятся по-разному, что Андриан Изотович испытал на себе не однажды. Что-то из неприятностей они принимают достойно, не моргнув глазом и не дрогнув мускулом, но что-то наполняет опустошительно жгучей неуверенностью, ломает достойное прочное, недавно казавшееся несгибаемым. И тогда начинается невообразимое, как не однажды случалось с ним и что происходит кое с кем в Маевке, где люди теперь предоставлены только собственной крестьянской совести.
Он хорошо знал, что творится в каждой избе, кто из его «домочадев» чем волнуется и чем живет. Знал в досаждающих подробностях, но вмешиваться в частную жизнь отдельных семей считал ненужным и вредным… Разве чуть-чуть и самую малость, когда в хаосе быта преступаются допустимо разумные пределы… Тогда он шел, выяснял, разводил и наказывал, не прибегая к помощи милиции, прочих вразумляющих органов – он умел управлять местной стихией, но был бессилен перед общественно нравственными догмами подобных собраний и сборищ.
К уезжающим Андриан относился по-разному: одних было откровенно жаль – деревню покидали хорошие, добросовестные помощники, с мужицкой порядочностью и безотказностью, способные жить достойно и уважительно к окружающему, ставя родную деревеньку в центр святости мироздания – другие вызывали неприкрытое презрение: пустомелями жили, ни себе ни людям, что о них сожалеть.
За тех, кто оставался, без исключения, как за себя, он испытывал нарастающую тщеславную гордость, похожую на самолюбование – вот, мол, какие мы есть, глядите и завидуйте. Сохранились и еще кое-что, если глазенки раскроете, сохранили на будущее. Хоть мужики, хоть бабы упрямые.
Массе живого жизнь – тяжелые испытания, о чем не принято говорить, только избранным удается пройти ее достойно. Исключительно избранным, но далеко не по заслугам и чести. Одни в бедности, в нищете не теряют человечности и духовного содержания, другие в достатке и в почестях не заслуживают доброго слова, ничтожество хоть и всплывает, но сохраняется ничтожеством. Сметливый и практичный ум Андриана Грызлова не мог не подсказывать, что уготовано упрямцам, не желающим покидать Маевку, не понимающих предлагаемых выгод и удивляющих начальство, не желающее вникать в патриархальные тонкости человеческой сути. В отношении себя далеко идущих планов не строил, сомнениями не страдал, как не сомневался в Таисии, но, подумав о ней, уже не мог освободиться от холодной нарастающей тяжести и непонятной неловкости.
«Как же я… как о рабочей силе? – подумал он с огорчением. – А то, что матери, жены… да женщины, наконец, дак не в счет? На них в первую очередь и ляжет…»
Горечь от бессмысленности совещания усиливалась, он вздохнул и, снова подумав о собственных, с таким трудом заведенных гуртах – лучших во всем совхозе, в сердцах выдохнул:
– Дак что не о чем! Гнали бы сразу на живодерню, чем голову напрасно ломать. Навяжем кому-то сегодня, а завтра? У того же Колыханова на первом отделении ни помещений, ни кормовой базы. И что, в лучшем случае спишем как павшие с голодухи, хотя в справках укажем какую-нибудь сапатку-чесотку. Крути, не крути, Николай Федорович, а все одно лишки окажутся в «Заготскоте».
Реплика его пришлась в разгар очередной перепалки главного зоотехника с управляющим первого отделения Колыхановым, и на нее никто не обратил внимания. По крайней мере, Андриану Изотовичу так сначала показалось, но взгляд Кожилина пристыл к нему надолго, и лишь сумерки помешали понять, что в этих глазах. Хорошо ли он знал Кожилина? Ему казалось, что хорошо. Ведь вместе когда-то ходили в атаку, вместе пересчитывали живых и убитых, под одной плащ-палаткой писали домой письма, без утайки обмениваясь накоротке дорогим и заветным. Бывало, ворчали на армейское руководство, но война есть война, а сила приказа есть сила повелевающая и неоспариваемая наперекор смерти. Рассуждали о будущей мирной жизни, представляя, прилично-разумной, ни в чем не похожей на армейскую. Правда, воды с тех пор утекло больше чем достаточно, и не легкой воды, не всегда только чистой, судьба развела их, но вот неожиданно снова поставила плечом к плечу. Разумеется, Андриан Изотович рассчитывал на более близкие отношения с бывшим фронтовым товарищем и командиром, стремился к ним. Но, похоже, Кожилин, как и на прежней райисполкомовской должности, непонятно за что отстраненный, (такое ведь с быдлом не обсуждаемся, можно нарваться на мужицкое несогласие, тошно покажется, если речь о нормальном народе, заранее не обработанном на цель и задачу) повел себя иначе. Строго, требовательно, без всякого панибратства с кем бы то ни было, ни разу за минувшее время не заговорил о военном прошлом. И к нему в Маевку ни разу носа не показал. Тем не менее, ощущение, что во главе совхоза поставлен человек, известный ему повадками, характером, имеющий опыт руководства людьми в суровое лихолетье, приносило большое душевное удовлетворение и доверие. Почувствовав директорскую отчужденность и более чем странное отношение к себе, самолюбивый Андриан Изотович замкнулся, редко высказывал мысли вслух, еще реже ввязывался в споры. Но сегодняшний отъезд Митрича сильно расстроил, точно с работящим механизатором покинула навсегда деревню и его шалая молодость. Грусть его за часы бестолкового совещания, на котором умные взрослые добровольно уподоблялись детям, выросла в озлобленность, и его тянуло схлестнуться беспощадно и яростно с пыхтящим как самовар и много мнящим о себе зоотехником, отмалчивающимся директором. И когда терпение иссякло, когда Андриан Изотович решительно вскинулся, как вскидывался когда-то, увлекая бойцов на смертный бой, поднялся в уставленном знаменами застолье Кожилин.
И когда он еще поднимался, Андриан вдруг понял, что Николай Федорович не спускал с него глаз, следил за ним в упор.
– Давайте заканчивать, что-то у нас не подготовлено как следует, Сергей Трифонович, – ровно и спокойно вымолвил Кожилин. – Спешить с кондачка в таком деле рискованно – план по молоку с нас никто не снимал, а из графика мы давно выбились. Кстати, и Андриан Изотович к этому призывает. Я правильно говорю, Андриан Изотович, вы против насильственного разъединения ваших гуртов? – Директор смотрел на него неотрывно предупреждающе, как иногда вглядывался перед атакой, призывая к осторожности, которая лишь подразумевается и вслух говорить излишне, словно пытаясь вновь уберечь отчего-то пока непонятного.
Это было ново в поведении директора, и Андриан Изотович не нашелся с быстрым ответом. А Кожилину, по-видимому, ответ был не нужен, требовалось так вот озадачить его, сбить с толку, не дать выпульнуть свое перегревшееся, перешедшее давно из воды в пар; Кожилин продолжал привычно выверено:
– Хочу обратить внимание, мы досрочно справились с полугодовым заданием по мясу. Подчеркиваю, не просто выполнили план, а выполнили задание. Поздравляю, товарищи. – Подергал головой, потер затылок, с усилием повторил: – Да, товарищи, поздравляю от имени райкома партии.
Только теперь разгадав, как тонко и легко директор спутал его мысли, не дав высказаться с охватившей его горячностью, уже спуская помаленьку взыгравшие пары, Андриан Изотович хмуро произнес:
– Радость так радость! На совесть работнули.
– Андриан Изотович, мне был поздравительный звонок из крайкома и ты не можешь не догадываться от кого! – предупреждающе возвысил голос Кожилин, да припоздал, часть ярости, скопившейся в Грызлове, все же нашла себе выход, поздно было сдерживать.
– Что – Андриан Изотович? Ну что? – шумно выпалил он. – Очковтирательство, оно всегда – очковтирательство, только у нас учитывается под другим соусом. Есть мясо, но не будет молока, и осенью я предупреждал. А когда моих коровенок туда же, к тонно-центнерам общей мясопоставки, о чем днем и ночью мечтает, как подозреваю, наш великий мясной стратег Сергей Андреевич, еще столь наберем, прям на орден за выдающиеся заслуги. Годовой одним замахом, если о следующем не думать. А в следующем? А в том, который за будущим свалится? А через три-пять? Народу-то вовсе не станет… Эх, мужики, мужики, где ваши глаза! О людях мы думаем! Надумали! Улицу новую заложили на центральной, водичку пообещали по трубе качать, а кормить чем станем? Нам кормить, нам. А они своих коровенок тоже. Об этом подумали? – И точно налетев на невидимое препятствие, спросил Кожилина: – Мужицкие огороды будем готовить к весне или нет? Спрашивают, а я не знаю, как отвечать.
Давно усвоив, что план и прочее, составляющее производственную основу деревни, есть существующий стержень централизованного хозяйствования с единым центром далеко не в райцентре, где она должна быть естеству, в целом принимая ее, понимая и неизбежность и выгоды, он никак не мог привыкнуть, что противоестественное ярмо на шее быка. Однажды надетое, оно будет шоркать, тереть грубую холку, набивая вечную плешь и такой толщины наросты, которые скоро делают рабочую бычью шею обычной мозолью, совершенно бесчувственной ко всему остальному, как и к тому, что она на себе тащит. План как предпосылка, хозяйский расчет и стимул, нечто воодушевляющее и не лишенное смысла – это он понимал. Но план как палка, подкожный страх и двусмысленная неизбежность наказания за его срыв рождал в нем тихое негодование. Потому что наличие постоянной двусмысленности, когда заодно и то же упущение, недогляд, срыв кампании следовали совершенно разные оргвыводы и наказания, зависящие не от объективности сути, а от разных мелких и вовсе вторичных твоих личных отношений с райкомом, райисполкомом, краевыми властями. Похоже, и звонок уже был Кожилину из Барнаула – укрупнение сел становилось для района долгосрочной плановой кампанией, за которой стоял бывший первый секретарь, занявший кресло повыше.
– Какие могут быть огороды, Андриан Изотович, мы же советовались с тобой! – привскочил с укором агроном.
– Я не с тобой, мне твои советы как мертвому припарка, я и деревня живые пока, – отмахнулся резко Андриан Изотович, не отпуская взглядом директора. – Мне ваше слово важнее, товарищ директор. Мне нужна твердость линии в отношении моих мужиков, мне с ними разговаривать открыто, без увиливаний на циркуляры. Как перед последним… Помнишь, Николай Федорович? Не забыл или напомнить? – Не собираясь задевать военное прошлое, в котором директор совхоза был его непосредственным и не только удачливым боевым командиром, и что вспухло протестом в разгоряченной башке, наполненной сумятью, заставив Грызлова дернуться, будто его ужалили: – Сейчас у меня получается, Николай Федорович, уж извини за сравнения, как недавно на фронте, когда знаешь, что один на один и поддержки не будет. Крутись, как хочешь, Грызлов! Не с утра, так с обеда уже ждут в конторе, табаком забивая соображаловку и памороки… Ну, в огородах отказ и отделению крышка, берите все на себя, вплоть до предстоящего сева.
– Любопытно, как же ты будешь разговаривать с ними? – спросил вдруг Кожилин.
– Интересно если, скажу. А то лучше вместе поехали, своими ушами услышите мужицкую критику. Не напугаетесь встречи с народом, Николай Федорович?
– Да уж скажи, сделай одолжение, чего тут пугаться? Возникнет нужда, могу приехать, – насмешливо предложил Кожилин, снова сбивая его с толку непонятным поведением.
– Угомониться на данном этапе, – сказал сурово Андриан Изотович. – Побаловали тем прогрессом, давайте весной займемся серьезно. Март вон закончился, апрель за ворот залазит, что меня вчера дед Егорша примчался напомнить… Да, да! На первом плане у меня личные огороды видятся, хочу заявить заранее расплодившимся недоумкам. А в Маевке, кроме четырех-пяти мужиков, навоз перестали на них вывозить, лапки задрали. Дак это говорит вам о чем-нибудь или не говорит? А если еще зимовать придется? – Прижав руки к груди, словно собираясь просить о чем-то и умолять, или больно ему было, выдохнул: – Ну, какую выгоду вы получили, ответьте, Митрича у меня сманив… других десяток? Половина-то – куда глаза глядят, а не к вам. Не к земле они, от нее кинулись, навсегда разлучившись с деревней. А своих сколь, ваших собственных сколь уплыло под общую неразбериху, считали когда, Николай Федорыч? За Чернуху я вам… – Заорал, бледнея: – Не троньте Чернуху! Трижды за март вызывали. Во сколь! – Загибая лишние пальцы, оттопырил три, помахал сцепившимися руками: – Вишь! А с четвертого… Да где устоишь, плюнешь, с вами лишь бы не связываться, ведь вы все равно припомните…. Если уж из края поджимают.
– Товарищи, – привскочил снова главный агроном, худощавый, досиня выбритый мужик средних лет, – в обстановке подобной демагогии… Да товарищ Грызлов просто не понимает нашей главной линии! Андриан Изотович, ты же не понимаешь, это по всей стране! Наше будущее – крупные, благоустроенные села и деревни. Ваши Маевки – всеобщий позор и убожество, оставшееся в наследство нашей партии после военной разрухи!
– А рушил кто, я с Маньками-Дуньками, обутыми в деревянные модные башмаки на босую ногу в мороз под сорок, или те, кого присылали на кадровое укрепление? И где они, крутые вояки бабьего лихолетья? А мы здесь, зачуханные да непригодные, сеем и пашем, хорошо или плохо под вашим централизованным управлением страну кормим. Убо-ожество! Круглово, ставшее захудалым отделением, вместо того, чтобы самому вознестись до центральной усадьбы – убожество? Да глаза ваши где? Память куда подевалась?
– Андриан, Андриан, спусти пар, не забывайся, – властно и жестко вмешался директор, и вовремя, неизвестно до чего мог бы договориться взбешенный управляющий, чем-то похожий сейчас на неудержимого Данилку.
– Да за такие слова, товарищи… А вы покрываете с первого дня, Николай Федорович, – продолжал возмущаться агроном.
Сглотнув ком в горле, Андриан снизил тон и перебил агронома:
– Я все понимаю и нечего меня покрывать: я – не корова на случку, а ты не бугай. Это лезущие во власть, как ты, непонятно в кого разыгрались, переселение любым способом – и делу конец! Куда? Где – это светлое будущее? Вы постройте сначала нарисованные на плакатах замечательные агрогорода со всей необходимой инфраструктурой, новой техникой обеспечьте. Или снова как в начале совхозного строительства, с землянок и пластянушек? На глазок отмерил, колышек вбил, и с комсомольским приветом, товарищи! – И закашлял, захрипел, будто налетев на невидимое препятствие, ушибся упрямой мужицкой грудью: – Ладно, отодвинем пока огороды, хотя далеко не собираюсь отодвигать, денек-другой потерпят. Коровы коровами, а сеять вы собираетесь, хозяева земли? Или, может, уменьшился план?
– Собираемся, – с прежней усмешкой произнес директор, лишь усиливая в Грызлове не остывающую злость. – И в лучшие сроки, Андриан Изотович, ты разве против?
– Я не против, против чего тут быть против, – не находя объяснения поведению директора, буркнул Грызлов.
– Ну и договорились, Андриан Изотович, – Кожилин улыбнулся, – спасибо за обещание, твоему слову я верю.
Окончательно растерявшись, Андриан Изотович нелюбезно стрельнул в него глазами и выпалил:
– Я никаких повышенных обещаний не давал, у меня добрая треть механизаторов смылась, так что…
И сникал, увядал под пронзающим взглядом Кожилина.
2
Кожилин распустил руководящий совхозный актив, так и не приняв окончательного решения о судьбе Маевских дойных гуртов. Грызлов ощущал, что меж ними осталось что-то недосказанное и, направляясь к двери, не спешил, пропуская других, ожидал, что директор окликнет, задержит. Этого не случилось, Андриан Изотович потолкался в пустой приемной, надеясь перехватить Кожилина, когда тот поедет домой, но директор выходить не спешил.
Николай Федорович Кожилин не был уроженцем деревни, знал и понимал ее до поры-времени по-своему, не выше и не ниже служебного положения. Выдвинутый сразу после войны на должность заместителя председателя райисполкома, став скоро председателем – кадров-то не хватало, война хорошо подчистила, в деревни он приезжал, как приезжает всякий руководитель его ранга. И все же люди его всегда выделяли, шли с гражданской докукой, поднимали серьезные, требующие безотлагательности вопросы. Кожилин не увиливал, чаще и чаще брал смелость безотлагательно, в меру компетенции и полномочий решать наиболее острые и срочные. А начиная решать, сталкивался с такими вопиющими противоречиями между «можно и нельзя», «положено и противозаконно», таким холодным равнодушием к самому человеку, что не мог не взрываться, не превышать установленных полномочий. Скоро на него посыпались хитросплетенные жалобы «пострадавших» и откровенные наветы. Наступил момент, когда Кожилина охватило не просто минутное отчаяние, а настоящий страх.
И не столько за себя, за себя он перестал бояться еще на войне, сколько за дело, которым занимался, в целом, за человеческое достоинство.
В том, что его, бывшего руководителя райисполкома, убрали из активной жизни и снова вернули, бросили вдруг на отстающий глубинный совхоз, крылось не столько доверие к нему, хотя доверие, конечно же, было, сколько поспешая попытка исправить огрехи действующих руководителей разных инстанций, вскрывающиеся в связи с культом, желание убрать подальше и по-возможности уберечь от новой непоправимой беды, если еще можно было уберечь. Оказалось – можно. И он уцелел благодаря молодому секретарю райкома Василию Полухину (все же не все оказались полными идиотами испортившейся системы), с большим опоздание, но разрядившего грозу над его головой. Побывав в тяжелой переделке и многое передумав, он уже не мог относиться к жизни по-прежнему, стал осторожней в поступках, осмотрительней и всячески оберегал от неприятностей таких близких и дорогих ему людей, каким считал Андриана Грызлова. На существенные перемены в совхозе он пока не решался. Много ездил по деревням, ночевал в бригадах, людей для беседы не вызывал, сам шел к ним, сам заводил нужные разговоры, не стыдясь переспрашивать и выспрашивать, чего по-прежнему недопонимал, казалось бы, в крестьянской мудрости, не настолько мудрой или мудреной, настолько требующей обычной рассудительности, на удивление мало кому постороннему посильной.
К Андриану Грызлову приезжать было бессмысленно, Маевский управляющий —крепкий хозяйственник, в посторонних советах дилетантов при власти не нуждается, указаний ничьих не ждет, а мысли свои высказывает столь резко, что многих приводит, мягко говоря, в смущение.
Да и не хотелось ему в своем раздернутом состоянии на половину «за тех», на половину «за этих» сердитых мужицких откровений и неизбежных вопросов, которые никто, кроме Андриана Изотовича, не решится ему задавать и на которые у него нет ответов. Обывательская районная общность мелконьких интеллектуалов была заряжена и настроена на исполнение без рассуждений, заранее знающая, что отвечать ни за что не придется ни недоумкам, ни «умкам», умело изворачивающимся за дубовыми дверьми высоких кабинетов, если не подвернется какой-нибудь злостный и открытый враг трудового народа.
Не зная в совершенстве деревенскую психологию, не умея предвидеть и хоть как-то просчитать поведение сельчанина, сгоняемого с веками насиженного места, план социалистической индустриализации сельского труда Кожилин принял сразу и безоговорочно, недоумевая, почему решительно против настроены такие зубры деревенской жизни, как Андриан Грызлов. Ведь вместе когда-то удивлялись заграничной цивилизации, изумительно дружным и самоуправляемым сельскими общинами без лишних и тяжеловесных политических надстроек, в которых не жизнь, а рай. И ни животноводческих ферм на отшибе, похожих на бараки для заключенных, утопающих в навозной жиже, ни вдрызг разбитых, непроезжих дорог, тянущихся по всей России на сотни и тысячи верст. Конечно, и климат не тот и расстояния., что накладывает печать. Правда, Грызлов и тогда был уклончив, не договаривая всего, все же буркнул, что наши просторы никак не располагают к подобной цивилизации, нам до нее не менее тысячи лет.
И еще он ворчал, что у малых поселений должны быть пусть незначительные, но более четкие права и единые общинно-финансовые доходы, тогда и социализм будет похож на нечто живое с человеческим лицом, не подвергая сомнению. Что Россия не может быть сплошным ни агроогородом с крупными цивилизованными поселениями европейского толка, ни железобетонными остекленными мегаполисами, а должна быть засеяна невеликими поселениями с первоосновой и стержнем на обычную архаичность. сохраняющую первобытную тишь и покой древней цивилизации, упрямо создававшей и мораль, и совесть, и нравственность великой Руси, вышедшей на столбовую дорогу из лапотных деревенек.
Послевоенная деревня поднималась медленно и тяжело. Да и не везде только поднималась, некоторые колхозы уже не смогли набрать прежней мощи и были переданы отделениями в совхозы, вроде бы как находящимися на содержании государства. Партийные съезды шумели и превозносили, одна ударная кампания сменяла другую, рождая новых героев и новых лидеров коммунистического созидания. Но люди-то вокруг, управляющие страной, краем, районом, оставались прежние. И с прежней психологий, выпестованной демагогической властью льстецов, приспособленцев и бюрократов. Сам далеко не святой, Николай Федорович Кожилин многому верил на слово или заставлял себя поверить, лишь бы дать послабление уставшему сердцу – жизнь пошла уже под уклон.