bannerbanner
Камергерский переулок
Камергерский переулок

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Деньги у нее были. Урвала, накопила. К тому же состоялся съезд бывших обладателей Олёниных прелестей. Или съезд потребителей, не важно. Но именно съезд. Не пешком же они прибыли к ресторану «Пушкинъ». Не явились на съезд имевший претензии к Олёне Суслопаров и отбывший к страусам Хачапуров. Остальные же, узнав о ее бедствиях, Олёну пожалели. Запомнилась она им не одними лишь капризами. И каждый из них согласился выдавать Олёне ежегодную стипендию. Стало быть, из содержанок Олёна превратилась в стипендиатку. Баронессой она осталась. В новом паспорте к ее уездной фамилии было добавлено: фон Кайзерслаутерн.

Поддерживать отношения с Олёной Оценщик не собирался. И из-за обиды на нее. И из-за того, что при каждой встрече с ней неминуемы были воспоминания о собственном житейском крахе. Но захаживал к ней, захаживал. Тянуло. И именно с цветочками, с коробками конфет «А. Коркунов» или «Шармель», а порой и с напитками. Олёна была уже не та. Оплыла, одомашнилась, что ли, встречала его иногда и неряшливой. Но Оценщик понимал, что натура у нее не утихла, и рано или поздно Олёна затеет новый полет к звездам. И средства у нее на это есть. Следовали намеки, какие. Лучше бы их Оценщик не слышал. Лесть и нежности Олёны не могли его обмануть, в ее затее ему была уготована роль разгоночной ракеты, и не ракеты даже, а её ступени, третьей или пятой. Из тех, что обречены отвалиться и сгореть в атмосфере. Пока во всяком случае она ластилась к нему и, женщина ощутимо оголодавшая, не прочь была оставить его при себе на ночь. Но Оценщик был омерзительно стоек, говорил Олёне, что он не способен более на любовные подвиги, жизнь отучила, что он нынче затворник, аскет, усмиряющий или уже усмиривший плоть. «Зачем же ты ходишь ко мне?» – однажды искренне удивилась Олёна. «Жалею, – сказал Оценщик. – Жалею тебя. Жалею себя. Жалею свою жизнь…»

– Ну что, Оценщик, просмотрел свою мыльную оперу? – услышал он.

Он сидел на Тверском бульваре на желтой скамейке в сухой безветренный день. Рядом ухмылялся мужик в камуфляже и кирзовых сапогах. Старательный исполнитель Сальвадор-Ловчев.

– Ну и как? – спросил Сальвадор. – Будешь и дальше артачиться? Или как?

– Я не понимаю, – сказал Оценщик, – смысла вашего обращения ко мне.

– Не обращения, а требования, – сказал Сальвадор. – Я тебя вразумлю. Олёну шеф запретил, мягко сказать, трогать. И дело не в его лирических воспоминаниях, а в том, что шеф стал набожным. Церковь поставил у себя за забором. Пожертвования производит. Орден у него на цепи. Следует заповедям, – в словах Сальвадора Оценщик уловил усмешку, вполне объяснимую. – Люди же при нем служат из тех, кому никакие грехи не страшны. Они им в радость. И они неуравновешенные. И если ты хочешь Олёну уберечь, убереги ее.

– Каким образом? – спросил Оценщик.

– Не нужны поводы расспрашивать Олёну с воздействиями… Так скажем.

– То есть – пытать?

– Понимай, как понимаешь.

– Никакие ваши требования выполнять я не буду! – с раздражением произнес Оценщик. Сальвадор и его слова вызывали в нем протесты и желание дерзить.

– Оценщик, – Сальвадор опять выговаривал слова, будто совершенствуя дикцию, – ты смотрел хотя бы первую серию фильма под названием «Место встречи…»? Смотрел… В этой серии на лавочке остается сидеть человек в кепке, вызванный МУРом из Ярославля. Остается сидеть бездыханным… Сейчас я произведу движение и точно таким человеком станешь ты. Ты меня знаешь. Я не шучу.

– Что вам от меня надо? – выговорил Оценщик.

– Малости. Сказать нам, где Олёна держит серьги Тутомлиной, есть ли у нее тайник и если есть, где он.

– Серьги, по всей вероятности, она не сбыла. Но где они, она не посчитала нужным мне открыть. Тайник у нее есть, проговорилась, но где он – в квартире или в ином месте, мне тоже неизвестно. Я ни о чем не умалчиваю…

– Верю, – сказал Сальвадор. – С паршивой овцы хоть шерсти…

– И все? – спросил Оценщик.

– И второе, – сказал Сальвадор. – Раз не знаешь, где тайник, узнай. Убеди эту шлюху, эту суку продажную в том, что ее положение серьезное. Что ей выгоднее серьги вернуть и все свои секреты открыть шефу. Иначе ей будет плохо.

– Попробую, – сказал Оценщик. – Но вряд ли выйдет толк…

– А ты уж постарайся! – приказал Сальвадор. – И про себя подумай!

Сальвадор снова вызвал ненависть Оценщика и желание дерзить.

– Слушать она меня не будет, – сказал он. – Она – сама по себе! Я сам по себе!

– Ясно, – вздохнул Сальвадор. – Разговор с тобой, выходит, был почти напрасный. Но с паршивой овцы хоть клок… Ладно. Не поминай лихом. Все.

Сальвадор ткнул Оценщика в бок, встал и неспешно направился в сторону подземного перехода.

Оценщик остался сидеть. Козырек кепки по прежнему прикрывал кончик его носа. На скамейку к нему никто не присаживался. У прохожих он не вызывал ни воробьиного интереса. И если бы даже гипотетический наблюдатель попробовал со вниманием рассмотреть человека в кепке, он вряд ли бы понял, дремлет ли тот, размышляет, отделившись от суеты света. Или он уже не способен ни дремать, ни размышлять.

4

Но в те дни уже пробуравило сознание многих: скоро, очень скоро закусочную закроют. Будто бы она общепитовский анахронизм. Напротив, в помещениях некогда лелеемого властями магазина Политической книги (первоисточники, избранные статьи и речи Суслова, иных стратегов и мыслителей, общественные наставления и пр.), заалел призывными огнями ресторан «Древний Китай», а под огнями зазеленели изломами будто бы крыши фанзы. Ежевечерне ресторан был пуст, как и недальнее от него «Артистико», некогда шумное и достойное посещений кафе. Как уж тут было устоять закусочной, в нее уже упирался псевдо-ностальгический ресторан «Оранжевый галстук» с кружкой пива за сто двадцать рублей и несворачиваемостью звуков группы «Браво».

Прокопьев, естественно, не мог не опечалиться. Что ему теперь было размышлять о непутевой девице Нине, чьей-то секретарше либо конторщице, если возникла опасность изведения камергерской солянки.

Конечно, не один Прокопьев опечалился. И меня предстоящее закрытие закусочной не обрадовало. Помимо всего прочего я опять ощущал себя винтиком. За меня принимали решения декоративный рабочий Шандыбин (уже тогда вошло в поговорку: «Умен, как Шандыбин») и декоративный крестьянин Харитонов. Этих бы удрученных народными заботами бессеребреников снабдить серпом и молотом и отпустить постоять на свежем воздухе взамен утомившемуся мухинскому творению. Но названные двое и иже с ними пеклись обо мне на государственном уровне. Теперь, в случае с закусочной, дяди и тети с кошельками намерены были показать мне, кто и в моей повседневности хозяин. Впрочем, о моем существовании они и знать не знали. В их расчетах я входил в общую толпу способных принести выгоду.

Хотя, конечно, надо было дождаться решительного закрытия дверей закусочной, а уж тогда печалиться. Но мы до того привыкли пребывать в ожиданиях неприятностей и перемен к худшему (вроде бы возникло нечто полуустойчивое, но не верим в него, вот-вот упадут цены на нефть и нате вам – обвалы, дефолт, сухие лепешки), что для нас главным становится и не жизнь, а именно ожидание неприятностей. Или нелепиц и невероятных поворотов судеб. И поэтому естественным показалось в закусочной заявление уже знакомого Прокопьеву местного частного извозчика, водилы-бомбилы родом из Касимова, Василия Фонарева.

Васек, а день был холодный, с ледком на тротуарах, опять явился в майке и шлепанцах на босые ноги. Он заказал сто пятьдесят граммов водки с кружкой пива и весело направился к столику Прокопьева.

– Васек, а деньги? – брошено было ему в спину кассиршей Людой.

– Какие, Людмила Васильевна, деньги? – удивился Васек.

– То есть как, какие деньги?

– Да вы что! Денег теперь нет. Их отменили.

– Когда отменили?

– Сегодня утром.

– Все деньги?

– Не знаю, как в других странах. А у нас – все.

– От кого ты слышал?

– По телевизору объявили. Ровно в двенадцать.

– Ты сам слышал?

– Мне-то зачем? Полковник слышала. Сначала заплакала. Потом обрадовалась. Стерва!

– К вам опять, что ли, гуманоиды прилетали?

– Нет, не прилетали. Уже неделю как не прилетали. Совсем обнаглели. Башки бы им поотрывать! Вот полковник от расстройства и послала меня в «Красные двери» за бутылём.

– И деньги тебе дала?

– Какие деньги! – возмутился Васек. – Я же вам объясняю: деньги отменили. Вы, Людмила Васильевна, сегодня какая-то бестолковая. И зря вы сидите сейчас за кассой. Нет денег. Нет касс. И нет кассирш.

– Нет, Васек, погоди… – кассирша Люда и впрямь растерялась. – Последите за кассой (это – к Прокопьеву), я сейчас переговорю с администрацией…

Возвращения Люды Васек дожидаться не стал, а освободив от жидкостей кружку и стакан, ринулся, по всей вероятности, в магазин «Красные двери» выполнять указание стервы-полковника. Позволил себе лишь бросить Прокопьеву:

– Банка воды из Касимова за мной. А как же? Трехлитровая.

Беседа кассирши Люды с администрацией вышла долгой, возможно, со справочными звонками кому-то, из кухни кассирша выскочила в возбуждении.

– Где Васек-то? Где этот жулик? Деньги, видите ли, отменили! Сейчас мы его отловим, грабителя!

Она пронеслась мимо столиков, вырвалась на просторы Камергерского, разнесенному в клочья должно было стать частному извозчику Василию Фонареву, обижаемому гуманоидами! Однако опоздала Людмила Васильевна, опоздала! Не был ею отловлен шустрый нынче касимовский уроженец.

– И их облапошил Васек-то! – возмущалась, но при этом и радовалась Людмила Васильевна. – Попросил дать ему бутылку водки, мол, посмотреть, какого завода, не осетинского ли, потом объявил, что деньги отменены с полвторого и утек. А в «Красных дверях» все рты пооткрывали и будто в полы вмерзли. Вот ведь жулик! Вот ведь молодец отчаянный! Но ничего! Я его достану! Я его обнаружу! Я знаю, где его форточка! Я на него еще трех гуманоидов натравлю! Вот с такими ниппелями!

Следом в закусочной появились актер Николай Симбирцев, Прокопьев уже знал его фамилию, и первейший знаток прекрасного Александр Михайлович Мельников. Опять без церемоний они присели за столик Прокопьева. Об отмене денег они явно не слышали и к радости Люды оплатили выпивку и бутерброды. Кивнув Прокопьеву как несущественно знакомому, они продолжили разговор, возникший, видимо, по дороге в закусочную.

– Врешь ты, Шурик, врешь! – радостно говорил Симбирцев, поднесший ко рту рюмку коньяка. – Все ты знаешь, а кто такой Пуговицын не знаешь. И никогда не знал. Хотя и совал рожу в книги.

– Фу! Как ты неблагородно говоришь! – возмутился Мельников. – Ну груби мне, груби! Ничего не изменится! Конечно, я хорошо знаю Мишу Пуговкина…

– Да не Пуговкина! А Пуговицына!

– Какого такого Пуговицына?

– Значит, ты плохо читал Гоголя.

– Николай Васильевич мне как отец! – программно заявил Мельников. – Я знаю его наизусть!

– Значит, не знаешь.

– Знаю, знаю, – Мельников капризно и как бы даже устало взмахнул рукой. – Успокойся. Кого кого, а уж Николая Васильевича…

– Хорошо, – сказал Симбирцев. – Ответь на вопрос кроссворда. Персонаж комедии Н.В. Гоголя «Ревизор». Девять букв. Первая «п», последняя «н».

– Мало ли какие идиоты составляли твой кроссворд! – поморщился Мельников.

– Не важно какие, – сказал Симбирцев. – Я открыл томик Гоголя и нашел в «Ревизоре» Пуговицына.

– И кто же этот Пуговицын? – Мельников, похоже, был удивлен искренне.

– Выскажи предположения…

– Наверное, кто-то из купцов с приношениями…

– Полицейский! – объявил Симбирцев. – Полицейский. Один из трех. Держиморда, Свистунов и Пуговицын. Квартальный. Но в отличие от Держиморды и Свистунова слов не произносит, а вместе с десятскими подчищает тротуар.

– Ну конечно же! – Мельников вскочил, вызвав недоумение в зале. – Я ведь перед тобой дурака разыгрывал! Ваньку валял! Будто я не знаю, кто такой Пуговицын! Я, когда ставил «Ревизора» в Твери…да, в Твери…Пуговицына сделал главным героем. Я ведь понял замысел автора. Понял! И он, Николай Васильевич, потом являлся ко мне в сны и мои догадки подтвердил. «Молодец, Шура, молодец! – по плечу меня похлопал. – Никто, Шура, не разгадал мой потайной замысел, а ты разгадал! Докумекал!» А как же? Главная сцена в «Ревизоре» – немая. И главный герой с объявленной фамилией Пуговицын – немой! Тротуар подчищает, да еще и с десятскими, для отвлечения смысла.

– Какой репримант неожиданный! – рассмеялся Симбирцев.

– Что ты имеешь в виду? – присев, поинтересовался Мельников.

– Это не я имею в виду, а одна из дам в «Ревизоре». Как раз перед немой сценой.

– Опять ты шутки шутишь! – обиделся Мельников. – Просто ты не можешь понять силу, нет, мощь моего замысла.

– Да видел я твой тверской спектакль! – сказал Симбирцев. – И не было в нем никакого немого квартального Пуговицына!

– Не было! Конечно, не было! – согласился Мельников. – Меня этот стервец Меньшиков подвел, Олег. Зазнался. Нос задрал. В Тверь не поехал.

– Да что он у тебя делал-то бы?

– Как что! Как что! – воскликнул Мельников. – Его немой Пуговицын присутствовал бы во всех сценах, и именно все сцены от того вышли бы столь же значительными, как и знаменитая финальная.

– По-моему, ты все это теперь придумываешь, – в задумчивости произнес Симбирцев. – А прежде ты ни про какого Пуговицына не ведал и не думал.

– А хоть бы и теперь! – все более воодушевлялся Мельников. – Осознай, какое смелое решение! Никому в голову такое не приходило. Даже Мейерхольду! Только мне. Ну и еще, конечно, самому Николаю Васильевичу. Конечно, и ему тоже. Послушаем Прокопьева, пружинных дел мастера. Прокопьев, Сергей…

– Да просто Сергей! – вздрогнул Прокопьев. Произнесение звуков далось ему нелегко, он ощущал себя онемевшим персонажем.

– Вот, вот! Что вы-то скажете о значении в «Ревизоре» немого квартального?

– Я…Я и не думал… – растерянно заговорил Прокопьев. – Я и не помню, что Пуговицын есть в «Ревизоре»… Но по-моему вы, Александр Михайлович, все очень убедительно разъяснили…

– Вот, Николай, вот! Простой-то человек как все чувствует! Ты – смеешься, а он – понимает! – Мельников разулыбался, он, похоже, гордился теперь Прокопьевым, будто достойным своим адептом. – Мастер – золотые руки! Кстати, а как обстоят дела с моим диваном и креслами? Я ведь звонил вам…

– Вы звонили, – кивнул Прокопьев. – Мы договорились, что я зайду к вам вечером в среду. Я заходил. Но дверь мне не открыли.

– В доме была одна собака, – вспомнил Мельников.

– Она мне не открыла…

– И правильно сделала! – одобрил собаку Мельников. – А то пришлось бы и в вас исправлять пружины!

– Но ведь мы с вами договаривались, – произнес Прокопьев почти резко.

– Да! Да! – героем «Разбойников» Шиллера принялся вышвыривать из себя слова Мельников, укор Прокопьева явно не понравился ему. – Да, я просил вас оказать услугу! Но в среду вечером тени мастеров прошлого заставили меня отвлечься от ваших пружин!

И рука Мельникова словно бы отбросила от себя диванные пружины.

– Хорошо, будем считать – моих пружин, – сказал Прокопьев.

– Шура! – возликовал Симбирцев. – Ты как птица скопа над речным простором. Паришь в небесах над людьми!

– Ты бестолочь и пошляк, Николай! – воскликнул Мельников. – Ты ввел меня в раздражение Пуговицыным, а теперь изводишь пружинами! Я не могу… Тебе стоит швырнуть в лицо перчатку с вызовом!

Мельников вскочил и понесся из закусочной. Симбирцев рассмеялся, произвел рукой некое движение, как бы одобряющее Прокопьева и его пребывание на Земле, и степенно последовал за попечителем Теней.

– А не вызовет ли он его теперь на дуэль? – тихо сказал Прокопьев, ни к кому не обращаясь. – Из-за Пуговицына и моих пружин…

– Кто кого? – удивилась кассирша Люда.

– Мельников Симбирцева…

– Ой! Ой! – воскликнула Люда, но чувствовалось, что соображение о дуэли вызвало в ней радость. – Для них же деньги не отменили! Какие могут быть между ними дуэли? Это Васек Касимовский норовит перебить гуманоидов. Я ему устрою! Каков! Кафе и без кассирш! Ну ладно, без денег! Но как же без кассирш-то? Водила отчаянный!

А в закусочную тем временем вошел знакомый Прокопьеву Арсений Линикк, объявивший себя днями назад печальным Гномом Телеграфа.

– Сенечка к нам пожаловал! – обрадовалась Люда. – Душка ты наш!

Прокопьев уважал людей обязательных, сам старался держать слово, а потому действия достопочтенного Александра Михайловича Мельникова породили в нем недоумения. Впрочем, ему ли судить о загадках натур из поднебесий искусства? Но то, что он уже не пойдет починять диван и два кресла, обитые кожей, он постановил. Даже если Александр Михайлович извинится перед ним и станет рассыпать бисер, он в его дом не пойдет. Деньги? Ну и что деньги? Митя Шухов, тот, в нынешнем случае и виду не подал бы, взялся бы возрождать диван с креслами, но вряд ли владелец мебели получал бы потом от нее удовольствия и комфорт.

– Я присяду рядом с вами? – спросил Линикк.

– Конечно, конечно! – сказал Прокопьев, – О чем речь!

Закуской к водке Линикком был выбран бутерброд с красной икрой.

– Это я теперь такой маленький, – объявил Линикк, – а еще совсем недавно я был девяносто метров в длину, двадцать в ширину и восемь в высоту…

Прокопьев все еще был в соображениях о дискуссии Мельникова с актером Симбирцевым (высокомерие Мельникова к ремеслу пружинных дел мастера его уже не знобило, дело определилось и рассеялось). Но неужто приятели и впрямь могут затеять дуэль или просто разругаться, продолжал гадать Прокопьев, и оттого слова Линикка о каких-то метрах в высоту и длину всерьез воспринять он не смог. Но Линикк будто бы ждал сострадания, и Прокопьев пожелал возразить.

– Какой же вы маленький! Ну, по нынешним временам рост у вас небольшой. Метр шестьдесят три, на взгляд. Но в плечах и в теле вы – атлет. На Олимпиаде в штанге вы все медали могли бы отнять у турок. И усы у вас гренадерские.

Линикк слов Прокопьева вроде бы не расслышал, вздохнул, отпил водки, укусил бутерброд и, помолчав, спросил:

– Вы хотите знать, где теперь Нина и что с ней?

– Какая Нина? – Прокопьев чуть ли не испугался. – И зачем мне знать о какой-то Нине?

Линикк с минуту внимательно смотрел в глаза Прокопьева.

– А что вы так волнуетесь? – сказал Линикк. – Если вы не помните о какой-либо Нине и ничего не хотите о ней знать, стоит ли вам волноваться?

– Я и не волнуюсь… – стал утихать Прокопьев. – Нисколько не волнуюсь…

«Нет, надо положить конец походам в Камергерский, – повелел себе Прокопьев. – Нелепости одна за другой. Деньги отменили. Мельников отчитал, будто я виноват в его затруднениях. Теперь Нина фантомная…Конечно, солянки здесь хороши, но ведь и в иных местах они, наверное, есть…»

– От пола до потолка здесь сколько метров? – спросил Линикк.

– Метров пять… – предположил Прокопьев. – Да, пять метров.

– Вот, – сказал Линикк. – А каким существовал я? Девяносто метров на двадцать и восемь в ширину!

– Какие же у вас тогда были усы? – удивился Прокопьев.

– А-а-а! – махнул рукой Линикк. – Какие полагались. И все нутро мое завезли из Германии. Поверженной. В сорок восьмом. Прошлого века. Потом, понятно, заменили многое. А теперь у нас хозяева – паучки из сети-паутины. Меня же расписали в Гномы…

«Ну ладно… – успокаивался Прокопьев. – Я-то забоялся, что он меня в тяготы Нины, той, разревевшейся, с дурной прической, пожелает втравить и действий потребует, а у него, похоже, здравого смысла в голове и на три гроша нет…»

– У меня иные представления о гномах, – не смог все же удержаться Прокопьев.

– Ваши представления, – сказал Линикк, – ничего не изменят.

– Мое существование в мире, – вздохнул Прокопьев, – вообще ничего не может изменить.

– Вот это вы напрасно, – покачал головой Линикк. – Это как сказать. Вы о многом не знаете. А кое-что от вас может зависеть не только в мебелях, но и в судьбах иных людей. Да.

«Сейчас он опять начнет подсовывать мне Нину нечесанную», – возмутился Прокопьев.

– И что же на телеграфе нашем Центральном вы так и числитесь Гномом? – съехидничал Прокопьев. – Об окладе гнома я не спрашиваю из соображений приличия…

– Отчего же… – Арсений Линикк будто бы смутился, усы его углами потекли вниз, – отчего же… В штатном расписании я числюсь инженером по технике безопасности… Надзираю над кабельным хозяйством… оклад соответственный…

– Простите за бестактность, – сказал Прокопьев, – я ощущаю, что вы проявляете ко мне некий интерес. Или я ошибаюсь?

– Нет, не ошибаетесь.

– И в чем же ваш интерес?

– Вы жертвенное существо, – произнес Линикк, как показалось Прокопьеву, торжественно и печально. – Но вы в этой истории – не главный. Главные в нем – другие…

– Вы сейчас – гном или этот… по технике безопасности? – спросил Прокопьев.

– Именно этот… по технике безопасности! – захохотал вдруг Арсений Линикк.

Он выглядел сейчас весельчаком, шляхтичем с кубком на попойке у пана Вишневецкого, но Прокопьеву стало не по себе.

– А ты, Сенечка, опять про своих кобелей заливаешь, – заметила долго молчавшая кассирша Люда.

– Ну, вот вы снова, Людмила Васильевна, надо мной насмешничаете! – всплеснул руками Линикк. – У меня в хозяйстве кабели, кабели, а не собаки! До слез обидно, Людмила Васильевна, до слез!

Однако никакие жидкости усы Арсения Линикка не омочили.

– А тебя, Сенечка, днем Тоня спрашивала, – объявила кассирша.

Линикк вскочил.

– Чур меня! Чур! Что же вы меня раньше-то не предупредили! Бежать, бежать!

И явно испуганный Линикк, переставляя ноги по утиному, унес из закусочной свое основательное тело.

– Вот трепач-то! – рассмеялась кассирша. – Он теперь еще и Гном Телеграфа!

– А разве не гном?.. – будто бы и не к кассирше, а к самому себе обращаясь, произнес Прокопьев.

– Какой же он гном! – хохотала кассирша. – Сколько лет его знаю, и Пилсудским был, и Маннергеймом, но гномом никогда!

Однако Прокопьеву было не до смеха. Его била дрожь. «Вы жертвенное существо, – звучало в нем, – вы жертвенное существо…» Он пытался образумить себя, признать Арсения Линикка личностью несерьезной, мягко сказать, а то и ущербной и уж, конечно, по версии кассирши Люды, трепачом. Но что это меняло? Пусть даже вечернее явление некоей Тони могло сокрушить дух Гнома Телеграфа или погоняльщика энергий по медным нитям. Ущербные и блаженные умели предрекать…Кто же определил его, Прокопьева, в жертвенные существа? И за какие такие свойства натуры? Причем ведь не в жертвенного человека, а именно в существо. В барана, что ли, коему суждено рухнуть в день сабантуя? Или в агнца, еще не откормленного и невинного? За что ему такая участь? Но ведь история с агнцем – история символическая, в символ чего могли произвести его, Прокопьева Сергея Максимовича, и что нынешней жертвой намерены были искупить, уберечь или спасти? Или кого улестить? Никакие разумные разъяснения в голову Прокопьеву не приходили…

– Да что это вы, – обеспокоилась кассирша Люда, – Сергей…

– Максимович, – подсказал Прокопьев.

– Сергей Максимович, что это вы так разволновались-то? Сенечка наш не только трепач и запуган подругой Тоней, у него еще и сотрясение было.

– Сотрясения у всех были, – стараясь не выказать дрожь, выговорил Прокопьев.

– И у вас сотрясение было? – удивилась Люда. – Ой! Ой!

– Я не про мозги, Людмила Васильевна, – мрачно сказал Прокопьев, – я про иные сотрясения…

– Ну, те-то сотрясения всем известны, – уточнение Прокопьева вроде бы кассиршу разочаровало. – Те-то что! А вот Сенечка головой падал на камни, не нарочно, конечно, но с кровью… А вы, ишь, как взъерошились! Вы лучше еще солянку закажите. А к ней и сто граммов.

– Солянку, пожалуй, отложим, – сказал Прокопьев. – А вот сто граммов, Дарьюшка, будьте добры, налейте.

Дарьюшкой Прокопьев (отчасти смущаясь – слащавости, что ли, своей или даже угодливости) назвал двадцатитрехлетнюю буфетчицу, гарную хохлушку из-под Херсона, нашедшую приют у родственников в Долбне. Дома ее окликали Одаркой, да и в Камергерском она ощущала себя Одаркой, однако для Прокопьева, знакомого с комической оперой Гулак-Артемовского, Одарка была дородной и скандальной бабищей, проживавшей за Дунаем, и иной осуществиться не могла.

Сто граммов дрожь Прокопьева отменили, но усатую рожу Арсения Линикка из его соображений не вывели. «И не главный я в этой истории, – вспоминал Прокопьев. – Да и отчего же мне быть главным, я всегда семистепенный…Главные – короли, ферзи, ладьи, а я пешка…Но принесение в жертву пешки – дело пустяшное… Неужели Линикк имел в виду шахматную партию? Вряд ли…» Шахматами Прокопьев не увлекался, а потому мысль о ферзях и пешках продолжения не получила.

А внимание кассирши Люды, как и буфетчицы Дарьюшки (позже Прокопьев называл ее Дашей), было уже занято явлением шумной дамы с двумя раздутыми сумками. Дама была коммивояжеркой, хорошо знакомой в закусочной, привычнее говоря, толкачом-коробейником ходового товара. Она и ее сотоварки обслуживали в округе служительниц продуктовых магазинов и всяких, по их мнению, забегаловок. Производили они впечатление продувных бестий, в отличие, скажем, от хрустальщиц. Те предлагали свои хрустали и фарфоры не то чтобы смущаясь, а словно бы стыдясь всего мира. Им на заводах в дни расплат вместо денег выдавали изделия, и приходилось путешествовать в столицу в надежде на щедрости москвичей. Сегодняшней коробейнице стесняться было нечего. Сумку свою она набила халатами, юбками, колготами, бельем и прочими дамскими радостями. Сейчас же за буфетной стойкой и на кухне начались смотрины товаров, примерки, с восторгами, вздохами, шлепками, нервными похихикиваниями, будто бы вызванными щекотаниями. Понятно, что к поварихам и уборщицам не могли не присоединиться буфетчица и кассирша. «Сергей Максимович, за кассой приглядите», – было брошено благонадежному посетителю. Увы, увы, фейерверк жизни не состоялся нынче для Людмилы Васильевны. Ничто – ни шелковое, ни хлопчатобумажное, ни льняное, ни из искусственных волокон не оказалось безупречно приложимым к ее телу.

На страницу:
3 из 5