bannerbanner
Гетера Лаиса (Под солнцем Афин)
Гетера Лаиса (Под солнцем Афин)

Полная версия

Гетера Лаиса (Под солнцем Афин)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Она умолкла и сложила руки. По всей вероятности, она молилась и благодарила своих домашних богов. Ее тонкий белый силуэт ясно обрисовывался на темном мраморе памятника, и Конон видел, что на всей ее фигуре лежал отпечаток целомудренной и чудной грации. Через минуту она заговорила опять:

– Я припоминаю… Афина, моя покровительница, пожелала, чтобы я могла без стыда вспомнить ужасные часы нынешнего дня. Это она вверила меня тебе… Я пошла в храм вместе с матерью и с кормилицей. Но там была такая толпа и такая давка, что мы скоро отбились одна от другой. Идя в храм, мы видели некоторых из моих подруг. Моя мать, наверное, подумала, что я отправилась обратно домой с какой-нибудь из них… Долго я сидела на ступенях Пропилеев: не знаю, почему проходившие мимо меня люди смотрели на меня как-то странно. Когда я решилась покинуть Акрополь, я была одна. Наступала ночь. Я пошла по боковой тропинке, потому что по большой дороге шло много пьяных. Когда я проходила через оливковую рощу, мне показалось, что меня преследуют. Я побежала. Вдруг люди, одетые в темное, как рабы, напали на меня. Они схватили меня и грубо бросили на землю. Я вскрикнула. Ты и твой друг услыхали меня и спасли…

Она посмотрела вокруг:

– Где же твой друг? Мне кажется, что я его встречала прежде…

– Он ушел всего несколько минут тому назад сообщить твоему отцу о том, что случилось с тобой.

– Мой отец, наверное, сам захочет пойти сюда; но он старик, и не надо допускать, чтобы он так утомлялся.

Молодая девушка сделала движение, желая приподняться. Конон опустил руку ей на плечо и, вложив в свой голос тот несколько сурово повелительный тон, которым разговаривали греки того времени с женщинами, сказал:

– Сиди, я не хочу, чтобы ты шла… – Он прибавил мягче: – У тебя больше мужества, чем сил. Ты уже два раза была в обмороке…

Она молча собрала свои длинные волосы и поправила золотой обруч, аграф на котором был сломан.

– Я потеряла все мои драгоценности… Лизиса рассердится.

– Лизиса не рассердится, потому что это было бы ужасно, – отвечал, улыбаясь, Конон. – Гиппарх нашел твои драгоценности. Кто эта Лизиса, о которой ты говоришь? Твоя мать?

– Нет, это моя кормилица; я всего только год тому назад покинула ее комнату: у меня теперь своя отдельная комната… Но она любит меня так же, как мать, и, наверное, явится сюда на носилках, которые принесут рабы.

– Все, кто тебя знает, должны любить тебя так же, как она.

– Почему это? – спросила молодая девушка, оживляясь и поднимая голову.

Конон помолчал несколько минут.

– Я и сам не знаю почему, – сказал он, наконец, немного смущенно. – Подождем прихода Лизисы и твоего отца… Хотя у тебя такой же певучий голос, как у бессмертной богини, и слушая его, я испытываю невыразимое удовольствие, я думаю, что тебе не следует больше говорить. Послушайся меня – отдохни, я постерегу твой сон… Но мне кажется, что ты дрожишь. Ночью с гор дует ветер, а ты очень легко одета, – это хорошо только днем, во время жары. Тебе не холодно? Хочешь, я прикрою тебе плащом колени?

– А ты? Ты забываешь о себе.

– О! Я, я воин: я не боюсь холода.

– И вообще ничего, – сказала она очень тихо.

– Ничего, – повторил Конон, невольно улыбаясь, услышав эту так наивно высказанную похвалу.

Он отстегнул свой развевающийся паллиум и с видом удовольствия, хотя и не особенно умело, прикрыл им молодую девушку, которая не сопротивлялась, так как ей и в самом деле было холодно.

– Теперь надо спать, не надо больше разговаривать… Все женщины немного болтливы, – прибавил он поучительно.

– Однако, – застенчиво сказала Эринна, – что же я отвечу моей матери, когда она спросит у меня твое имя, чтобы произносить его в наших вечерних молитвах.

– Не все ли равно? По всей вероятности, нам не суждено больше видеться.

В голосе молодого человека звучало как бы сожаление; Эринна, вероятно, заметила это и задумчиво ответила:

– Это зависит от одного тебя. Моя мать все-таки спросит у меня твое имя. Я сама буду горячее молиться богам, если буду знать имя человека, лицо которого запечатлеется в моей памяти.

– Это правда… Меня зовут Конон, Алкмеонид, сын Лизистрата. Я афинский триерарх. Боги должны любить молитвы девушек. Я буду сражаться с большим мужеством, если ты хоть изредка будешь молиться за меня богам… Скажи, кроме того, своей матери, – прибавил он после короткого молчания, – скажи своей матери…

– Что такое? – спросила молодая девушка, почувствовав, что у нее невольно сердце забилось сильнее.

– …своей матери или Лизисе… или лучше нет, никому… не говори никому ничего… Знай только, что если случай снова пошлет тебе смертельную опасность, я чувствую, что буду защищать тебя со сверхъестественной силой Гераклия… Я готов вступить в борьбу даже с богами… Я говорю это для тебя одной, Эринна, и я не знаю, какая сила заставляет меня говорить тебе это.

– Я сохраню это для себя одной, – отвечала она.

Он понял, что она смотрела на него, и ему показалось, что он видит, как под легким покрывалом краска вспыхнула на ее молодом лице.

Она продолжала тихо:

– Потому что я никак не могу заставить себя чувствовать после этого приключения испуг и тревогу. Я, наоборот, чувствую, что никогда не была ни так спокойна, ни…

Конон опустился на колени и взял ее руку, которой она не отнимала.

– Ни?.. – спросил он.

– Ни так спокойна, ни так счастлива, – прошептала она.

Она прислонилась головой к мраморной плите, закрыла глаза и больше ничего не сказала.

Стоя перед ней, он смотрел на нее, испытывая новое очарование, которое как бы исходило от молодой девушки, к которой он за минуту перед тем прикасался совершенно равнодушно. Не только недурная собой, но красавица, с лицом, обрамленным золотистыми волосами, в нежном и свежем расцвете своей молодости и волнения, закутанная в свои прозрачные покрывала, которым полумрак придавал еще большую гармонию и таинственность, девушка могла бы служить моделью для одной из тех статуй Артемиды, которую Лизипп и Фидий так любили изображать склоненной и усталой на ложе из сухих трав и смятого папоротника.

Он хотел говорить, но не находил в себе достаточно мужества, чтобы выразить в словах все то, чем была полна его душа в эту минуту. Может быть, в нем смутно зарождалось желание, чтобы это розовое и белокурое дитя, поставленное так неожиданно судьбой на его пути, стало спутницей его жизни. Робея перед ней так, как он никогда не робел перед непоколебимой линией целой фаланги спартанцев, он хотел бы высказать ей все те слова, которыми было переполнено его сердце, но эти слова не сходили с его уст. Он не знал, что молчание часто бывает лучше слов. Молчание передает глубину душевного волнения и смущения красноречивее всяких слов, потому что особа, в присутствии которой вы молчите от волнения, слышит, как за вас говорит голос ее собственного сердца.

– Эринна, – воскликнул он вдруг, – мне хотелось бы, чтобы у меня были полные руки цветов и я украсил бы тебя гиацинтами и розами!

Она отвечала улыбкой. Она невольно опускала глаза, встречаясь с ним взорами, и в первый раз в жизни чувствовала какое-то странное смущение в душе.

Луч света, скользя по равнине, ласкал ее тонкие нежные волосы. Ветер шевелил верхушки деревьев. Шелест быстро пробегавшей ящерицы, взмах крыльями ночной птицы, протяжный лай собаки, глухой и отдаленный рокот моря – одни только нарушали безмолвие мрака.

И они долго еще молчали, углубившись в свои мечты, купаясь в голубом сумраке прозрачной ночи.

Вдали показался свет. Вскоре послышалось бряцание оружия, голоса, шум шагов.

Колеблющиеся огни факелов бросали на равнину отблески зарева пожара, и густой дым, поднимаясь прямо к небу, застилал звезды.

Впереди беспорядочной толпы слуг шел Леуциппа об руку с Гиппархом. Несмотря на усталость от быстрой ходьбы и на душевную тревогу, старик, опираясь на палку из слоновой кости, склонился перед Кононом со всем величием истинного афинянина.

– Привет Конону, сыну Лизистрата. Твоя доблесть была мне известна из рассказа о твоих подвигах против врагов Афин. Да будут благословенны бессмертные за то, что твоей славной руке я обязан сегодня спасением жизни моей неосторожной дорогой дочери.

– Леуциппа, твои похвалы приятны мне. Твоя дочь уже поблагодарила меня за это улыбкой. Посмотри, жизнь вернулась к ней, но она боится твоего гнева.

– Моего гнева, – воскликнул старец, раскрывая объятия, в которые со слезами бросилась смущенная Эринна. – Она хорошо знает, что ей нечего бояться моего гнева. Неблагоразумная! Зачем ты так отдалилась от твоей матери? Почему не осталась ты под защитой плаща богини Афины, благосклонной к робким девушкам? Твоя мать побежала без покрывала к Искомаку, Диоклиду и к другим. Их дочери уже вернулись к своим домашним алтарям; ни одна из них не видала тебя. Наши рабы обыскивают всю дорогу в Фалеру; я послал стражу к городским воротам. Твой брат вооружился и тщетно спрашивает пустынное эхо Пникса, Ликея и Ареопага. А я, твой старый отец, я совершил поздние возлияния богам. Я видел мою дочь, надежду и опору моей старости, беззащитной, предоставленной насмешкам и оскорблениям бесстыдной толпы. Селена услышала мою мольбу. Благодаря ей, благодаря вам, афиняне, благородное мужество которых она возбудила, мне не придется посыпать голову пеплом моего печального очага!

Он сделал знак. Две черные рабыни подошли к Эринне, распустили ей волосы и, умастив их сирийскими благовониями, принесенными в золотых сосудах тонкой работы, собрали их на макушке, окружив полотняными повязками. Затем они накинули на нее длинный темный плащ, вышитый шелком, и повели к носилкам, кожаные занавески которых чуть заметно колыхались от легкого ночного ветерка.

Четыре либийца, с обнаженным торсом, подняли носилки на свои могучие плечи. Фотофоры взмахивали факелами, с которых падала горящая ароматная смола, рассыпаясь тысячами искр. Леуциппа, все еще опираясь на свою палку из слоновой кости, поместился между Кононом и Гиппархом, и шествие, соразмеряя свой шаг с мерным шагом носильщиков, медленно направилось к городу. Скоро свет факелов, колеблемый ветром и затемняемый каждую минуту поднимавшимся от них дымом, осветил красноватые фасады первых домов. Сандалии носильщиков застучали по плитам, и спустя немного времени носилки остановились.

Носсиса, вся трепещущая, стояла на пороге, окруженная женщинами. В знак траура она сняла свою анадему[7], скинула покрывало, и ее распущенные волосы ниспадали на плечи. Эринна, выскочив из носилок, бросилась в объятия матери. И они, смешивая свои волосы и свои слезы, пошли в гинекей.

Леуциппа остановился перед протироном и сказал:

– Послезавтра мне предстоит принять за столом некоторых из моих друзей: оратора Лизиаса, Аристомена, художника Критиаса, врача Эвтикла и других. Конон и ты, Гиппарх, согласны вы оказать честь моему очагу находиться среди них?

– Леуциппа, – отвечал Конон, – твое великодушие превосходит нашу услугу. Мы будем очень рады занять место за твоим столом. Мы будем пить новое вино за победу Афин.

– Увы! Да услышат тебя боги, – сказал Леуциппа.

Старец склонился и, высвободив правую руку из-под плаща, приветствовал их широким жестом. Затем он, в сопровождении всех своих слуг, медленно поднялся по ступеням; на пороге он обернулся и снова послал прощальный привет. Бронзовые двери затворились, гремя засовами и цепями. Еще с минуту слышны были удаляющиеся под портики медленные шаги рабов. Залаяли собаки, пропел петух, и наступила тишина.

Конон неподвижно стоял перед запертой дверью. Гиппарх взял его за руку.

– Лаиса была очень хороша сегодня, – проговорил он вполголоса.

– Оставь меня в покое, – воскликнул Конон, – я не больше тебя желаю быть ее возлюбленным. Поговори со мной лучше о дочери Леуциппы, раз ты ее знаешь. Я провожу тебя до дому. Дорога покажется мне короткой, если ты будешь говорить о ней.

– Все воины сделаны из застывшей лавы, – проговорил скульптор. – Это прекрасный материал для беседы на тему о могуществе хрупких стрел Эроса: вечная история Геркулеса с прялкой у белых ног Омфалы. Успокойся, с тобой этого не случится, потому что, по крайней мере сегодня, слепое дитя сняло свою повязку. Эринна самая красивая и самая восхитительная из всех молодых девушек, которые вышивают в нынешнем году покрывало для Афины.

– Почему ты сказал восхитительная? Кто ею восхищается? Разве она не всегда бывает под покрывалом? Значит, она иногда выходит и одна?

– Очень редко, конечно; один раз во всяком случае это было, хотя и случайно, потому что сегодня вечером ты объяснялся с ней без свидетелей.

– Ты ошибаешься; я ничего не мог ей сказать.

– Так это становится серьезным, – сказал Гиппарх. – Когда человек, такой молодой, как ты, такой смелый и такой образованный, не находит слов, чтобы выразить свои чувства, это значит, что сердце его сильно затронуто.

– Может быть, ты прав. Я чувствую в себе что-то новое.

Он замолчал и довольно долго шел, не проронив ни звука.

Две короткие тени быстро бежали впереди них. С безоблачного неба, такого прозрачного, что оно казалось кристальным, Селена, благосклонно улыбаясь, посылала свои бледные лучи на землю. Песок скрипел у них под котурнами. Иногда поднимался легкий ветерок, который заставлял развеваться их плащи.

– Итак, – насмешливо сказал Гиппарх, – тебе легче заставить слушаться своих воинов, чем мысли.

– Это правда, – отвечал Конон, – но теперь и мысли у меня в порядке.

И он заговорил совершенно свободно.

– Ты обратил внимание, как красива эта молодая девушка? Она высокого роста, у нее стройная фигура. У нее белокурые волосы, но я уверен, что глаза у нее черные… Если бы эти злодеи убили ее, это было бы большое несчастье… идти одной вечером во время дионисии… Только такие девушки и могут поступать так неблагоразумно… Я легко мог бы донести ее до дому. Я совсем не чувствовал ее, когда держал ее на руках… Ее сердце билось бы дольше возле моего; она была так хороша с закинутой назад головой и беспомощно повисшими обнаженными руками. Но она была так бледна, что мне стало страшно… И я опять положил ее на землю, потому что мне казалось, что она умирает!

– Это хорошо, – отвечал Гиппарх, видимо любивший резонерствовать. – Любовь это лестница, и первая ступень ее называется энтузиазмом… Послушай, раз это так интересует тебя, приходи завтра ко мне. Моя жена на несколько месяцев старше дочери Леуциппы. Я знаю, что прежде они были подругами и часто бывали одна у другой. Кажется, даже Эринна и пела эпиталаму на нашей свадьбе. Ренайя редко выходит из дому с тех пор, как у нас родился сын, но она с удовольствием расскажет тебе все, что знает, и научит тебя, что тебе надо делать.

– Я непременно приду! – вскричал Конон.

– В таком случае приходи к полднику: ты скорее все поймешь, если перед тобой будет стоять чаша ионического вина. Не провожай меня дальше; вот тут под деревьями мой дом.

– Так до завтра?

– До завтра, – отвечал Гиппарх, – в четвертом часу после полудня…

Конон медленно направился к священным воротам. Ночная стража, завернувшись в плащи, спала на подъемном мосту. Несмотря на то, что страже строго предписывалось не спать во время караула, он не разбудил стражей, потому что на сердце у него было празднично-весело.

На улицах, на перекрестках горели еще в бронзовых урнах сосновые шишки. Скоро пламя уменьшилось, потом погасло… и светлая ночь одна распростерла свое покрывало над городом.

Глава II

Уже давно начался день. Солнечный луч, проникая в окна, не защищенные стеклами, играл на полу.

Эринна проснулась улыбающаяся и свежая, потому что счастливые грезы убаюкали ее накануне. Опершись локтем на полотняное изголовье, она играла кончиком обнаженной ноги шарфом, который был на ней накануне и бахрома которого ниспадала до белой козьей шкуры, разостланной на полу. Она смотрела на окружавшие ее знакомые ей предметы, и ее глаза переходили от одной вещи к другой, не останавливаясь ни на одной из них.

Две противоположные стены комнаты были занавешены красиво драпировавшимися занавесями того неопределенного зеленого цвета, недавно вошедшего в моду, который мало-помалу заменил в частных домах героический пурпуровый цвет. Между этими занавесями высокие пилястры выделялись своими темными выемками на гладкой штукатурке стен. Самые стены были разрисованы до половины высоты их от полу, и между светлой листвой лазурно-голубые лотосы смешивались с темно-голубыми ирисами.

Среди комнаты, на возвышении, стояла кровать с высокими ножками из черного дерева, украшенными инкрустацией из слоновой кости. В головах стоял большой светильник из бронзы, изображающий дерево, обвитое сделанным из серебра вьюном; на дереве, на концах ветвей, висело три светильни тонкой чеканной работы. В этих светильнях плавали в душистом масле амиантовые фитили. Эринна зажигала их вечерами, когда ей удавалось унести потихоньку из библиотеки один из тех манускриптов, в которых современные авторы воспевали свободную любовь героев и богов. Она знала, что в отдаленные времена, когда на земле совершалось много чудесного, боги и богини, ускользнув с Олимпа, любили забывать в объятиях смертных однообразие своих небесных удовольствий.

Стоявший в ногах ткацкий станок имел угрюмый вид редко употребляемого предмета: рабочие часы проходили всецело в общей комнате. Прямо против кровати массивная колонна поддерживала мраморный бассейн, вокруг которого на треножниках покоились широкие амфоры. Среди комнаты стоял столик, искривленные ножки которого заканчивались козьими копытцами химер. Столик этот загромождали всякого рода драгоценности: колье из восточных жемчугов молочно-белого оттенка; браслеты, сделанные в виде змей, перегрызающих свое тонкое тело; и те золотые булавки в виде стрекоз, которыми все изящные женщины того времени закалывали свои волосы.

Вдоль стен стояли громадные сундуки с мудреными замками, наполненные шелковыми материями, вышитыми туниками, связанными лентами хитонами и тысячами тех мелких пустяков, за которыми финикияне ездили в далекие страны, расположенные за песчаными пустынями. Они привозили их на афинские набережные вмести с разноцветными птицами в клетках из золотистого бамбука, ящичками из розового дерева или сандала, драгоценными эссенциями и сладкими, вкусными плодами, вызревающими в более жарком климате, чем климат Греции.

А в самом темном углу комнаты стояла на мраморной консоли золоченая статуэтка Афины, перед которой обыкновенно горела лампадка, висевшая на тонкой цепочке. Но в это утро маленькое красное пламя не трепетало в урне. С некоторых пор Эринна как будто меньше заботилась о своей богине, а накануне вечером так и совсем забыла о ней. А между тем она принадлежала к старинному роду Этеобутадов, с незапамятных времен заботившихся о поддержании культа богини-покровительницы. Больше она никогда не позволит себе такой забывчивости, потому что Афина строго следит за тем, чтобы ей воздавались почести, и никогда не зажигает факел Гименея для тех, кто не сжигает перед ее изображением на священном треножнике пропитанные сирийскими благовониями травы. Она любила богиню и почитала ее со всей своей наивной горячностью. Сколько раз в то время, как подруги ее просто стояли на коленях, она лежала у ее ног с распущенными волосами, касавшимися камня, на котором дымилась кровь жертвы! Какой при этом она испытывала священный трепет, проливая слезы, причины которых она сама не знала!

Она задумалась и в то же время кончиком ноги продолжала теребить шарф.

Почему, после последних празднеств, она просыпается ночью вся в поту и чувствует облегчение, если пройдется босыми ногами по холодному, как лед, мраморному полу? Почему она так умиляется, глядя на воркующих голубей, цепляющихся своими розовыми коготками за край окошка? Почему она полюбила мечтать одна под большими деревьями на дворе, устремив свои светлые глаза в голубое небо?

Она задумалась об этом, а ее маленькая ножка все продолжала теребить легкий шарф.

Вдруг она решилась, откинула далеко от себя волны покрывал и соскользнула со своей высокой постели. Она надела изящные крепиды, привязывавшиеся лентами к лодыжкам, опоясалась вокруг бедер мягким шелковым шарфом, умыла в мраморном бассейне лицо и руки и, открыв дверь, выходившую во внутренний двор гинекея, позвала:

– Лизиса, Лизиса, пойди сюда, я встала.

– Давно уж пора, – проворчала старая кормилица, выходя из комнаты, где работали пряхи… – Ах, если бы твоя мать Носсиса была воспитана так, как ты, у нее не было бы теперь лучшего дома в Афинах!

– О, какая ты сегодня сердитая, Лизистрата! Причеши меня и не ворчи. Что у тебя под плащом?

– Ты сейчас увидишь, что такое у меня. Тут есть кое-что для тебя.

Она вошла в комнату, тщательно заперла дверь на задвижку и опустила портьеру.

– Вот, – сказала она, – вот что у меня: цветы. Точно их мало у нас!

И она бросила на постель целую охапку белых роз, наколотых на кончики листьев серебряной пальмовой ветви, а затем поставила изящную корзиночку, наполненную фиолетовыми фигами.

– Розы! – воскликнула Эринна. – Какая ты злая! Зачем ты их бросаешь? Они могут осыпаться, фиги тоже могут помяться, – сказала она, краснея, – они совсем спелые. Скажи мне, ты должна это знать, откуда все это? Кто их тебе дал? Кто их принес?

– Я не знаю ничего. Их принес молодой раб, и он не сказал ни своего имени, ни имени своих господ. Это не предвещает ничего хорошего, милая моя деточка.

– Почему? – спросила Эринна, снова покраснев. – Я думаю, что это подарок от моей подруги Глауци; у ее отца такой прекрасный сад.

– Разумеется, – отвечала кормилица полушутя-полусердито. – Это так похоже на нее – присылать тебе цветы и плоды, тем более что она уже неделю тому назад уехала в Элевзис.

– Это правда, я совсем забыла об этом.

– И потом, зачем ты смеешься надо мной? Ты сама хорошо знаешь, от кого это, а если даже и не знаешь этого, то догадываешься.

– Может быть, – отвечала Эринна, бросаясь на шею кормилицы и покрывая ее морщинистые щеки безумными поцелуями.

– Ну да, ты славная, ты очень любишь свою старую Лизису, хотя это совсем не ее ты обнимаешь так крепко теперь. Успокойся. У тебя волосы совсем спутаются. Садись, я причешу тебя.

Эринна послушно села на низенькую табуретку и доверчиво отдала в руки кормилицы свои длинные волосы, которые доставали до земли и колыхались, как живые, в золотистом сиянии солнца. В открытое окно виднелась смоковница, которая вырисовывалась на синем, как сапфир, небе своими кружевными зелеными листьями. Полуручные голуби с соседних храмов быстро пролетали мимо окна, сверкая в воздухе своими белыми крыльями. Молодая девушка перебирала руками лежавшие у нее на коленях цветы и в то же время с улыбкой рассматривала отражение своего очаровательного личика в серебряном зеркале. Искусные и ловкие пальцы Лизистраты расчесывали золотыми гребнями волнистые волосы. Она приподняла шелковистую белокурую массу, заколола ее на макушке массивными булавками и, чтобы укрепить грациозное сооружение, окружила его повязкой изумрудного цвета. На лбу колыхалось несколько маленьких локонов, которые, благодаря тому, что были короче других, не могли быть подобраны, и от них на молодое и свежее личико падала легкая тень.

– Вот и готово, – сказала Лизистрата, – красивее тебя нет ни одной девушки в целых Афинах.

– Ты говоришь так, – сказала сияющая Эринна, – ты говоришь так только потому, что во всех Афинах никто не сумеет сделать прическу лучше старой Лизисы.

Молодая девушка встала и, с трудом держа в руках охапку душистых цветов, медленно прошлась по комнате. Прозрачная рубашка волновалась на ее молодом теле, как белое облако летом, когда оно, заволакивая бледный лик Селены, дает возможность видеть весь ее светящийся контур. Она переступала, подпрыгивая с ноги на ногу в такт импровизированного танца, и длинная одежда с разрезом на боку распахивалась при каждом шаге.

– Я легка, как птица, – сказала она, – мне хочется петь.

– Пой, – отвечала кормилица, все еще как будто недовольным тоном, – пой, девочка: ты еще успеешь наплакаться после.

В эту минуту кто-то постучал снаружи. Лизистрата открыла дверь и приняла из рук служанки восковую дощечку, которую сейчас же передала своей молодой госпоже.

– О! Вот удивительно! Ренайя зовет меня сегодня к себе в гости.

– Ренайя, – проворчала кормилица, – Ренайя, это твоя бывшая подруга, жена того скульптора, который приходил вчера сказать, что нашел тебя. Она приглашает тебя к себе, и тебя это удивляет. Однако как спешит его друг, этот воин! Ты можешь идти туда и одна. Я не пойду с тобой, даже если Носсиса мне будет приказывать.

– Кормилица, – сказала молодая девушка со слезами в голосе, – ты теперь стала еще злее, чем была за минуту до того. Кто же пойдет со мной, если ты откажешься? Ты отлично знаешь, что я не смею еще говорить об этом матери. Может быть, она запретила бы мне идти. Может быть, она пожелала бы идти со мной сама, и тогда… тогда…

На страницу:
2 из 4